Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть 3 1 page





 

В этой книге ничего не придумано, кроме автора. Автор

(Эпиграф Андрея Битова к роману «Оглашенные»)

 

…как последняя роза в саду, то ли забытая, то ли оставленная встречать зиму (как оставляют один небольшой треснувший шар на разряженной елке, приготовленной к выносу в какое-то неинтересное и печальное место). Остальные цветы срезаны, унесены в дом и поглядывают на нее сквозь застекленные окна террасы, перешептываясь. А она все встречает и встречает одинокие, раз от разу холодеющие утра, почти не меняясь, постепенно обретая восхитительную степень свободы, и почти уверяется, что смерти нет, когда однажды на рассвете кухаркин мальчик, посланный за водой, приплясывая на морозе, тонкой и горячей струйкой писает на ее покрытые инеем лепестки, и они почти сразу же коричневеют и сворачиваются в трубочку. Ну вот, удовлетворенно думают срезанные цветы и отворачиваются от окна.

 

Сегодня под утро мне приснилась фраза «Ом намах шивая». Ерунда какая, подумала я, проснувшись, и полезла в Сеть проверять: о чем это? Оказалось – мантра «Я покоряюсь Богу» (некоторые источники добавляют: «ища в нем убежище» и «Да будет воля Твоя» – на небеси и на земли, ага). Или вот еще перевод: «Ом намах Шивая» – «Кланяюсь Шиве Доброжелательному, обладающему силой преобразовывать путем разрушения». Что-то в этом есть…

В результате целый день распевала мантры, чувствуя себя ужас-как-эзотерично, но к ночи все испортила, задумавшись о словах. Пришла к выводу, что давно пора покопаться в лотосе моего сердца – что там, среди белых лепестков? Кроме жемчужины? Кроме любезного Шивы? Любимые – покинувшие меня тем или иным способом (уехал, умер, не любил, по сути, одно и то же). Все на одно лицо, Внутренний Монгол с тонко вылепленным черепом, вылитый Боб Марли, когда прикуривает. Вместо того чтобы одурманенным затеряться в моих лепестках, ушел еще глубже, в свои личные степи.

Папа, который меня любит. Однажды осенью, когда было так плохо, что совсем никуда, мне хотелось поехать к нему, но что бы я сказала – «Папа, у меня умер любовник»? Представляю его лицо.

Кот, как ни странно.

Несколько книг. Или это уже мусор? Я все время упускаю момент, когда мои ценности превращаются в мелких черных насекомых, суетящихся в лотосе, – сосчитать невозможно, и, кажется, они его едят.

Цветы и котята.

Должна быть еще девочка из цветного стекла, которая и есть моя бессмертная составляющая, что сияет и звенит. Но я не вижу ее, лишь краешек руки или бедра мелькает, то ли она прячется, то ли просто глупа до такой степени, что ей бы только звенеть и сиять, а в глаза посмотреть нет смелости, да и нечем – какие глаза у стеклянных девочек!

По всему выходит, что в лотосе у меня дом Барби, небольшой, китайского производства. Только не розовый, умоляю, не розовый, ненавижу этот цвет. Пусть уж белый, белый бумажный дом, белый дом Барби, чудом спасенный от арабского террориста с тонко вылепленным черепом.

И в нем прячется какой-то беглый зверек, что негромко, но неумолчно и безобразно подвывает. Следовало бы из санитарных соображений свернуть ему шею, но никогда не знаешь точно, можно ли. Вдруг это последнее живое – среди надушенной бумаги, лепестков, мертвых любовников, стекла, жемчужины и любезного Шивы.

 

Один из них прислал мне диск с колыбельной, где кто-то по-английски шепчет под тихую гитарку что-то вроде «не плачь, моя маленькая детка, усни, а завтра…». Что же так жестко, душа моя, или языка не знаешь? Не будет никакого «завтра» для нас.

 

В конце концов, ему же хуже – я всего лишь утратила неверного любовника, а он-то потерял женщину, которая его любила.

С каждой следующей утратой умирать от горя становится все бессмысленнее: если и того пережила, и этого, к чему сдаваться на третьем? четвертом? восьмом? Чем предыдущие хуже? И если уже было тринадцать, то почему бы и не быть четырнадцатому? Кто сказал, что этот последний? Поэтому, когда кто-нибудь на твоих глазах уходит в длительное отчаяние, начинаешь подозревать, что это нервы, просто нервы, нежелание держать себя в руках. Что человек наслаждается своей болью или спекулирует ею – да мало ли игр, замешанных на мазохизме. Но есть еще третий вариант, который обычно не учитываешь, – «просто такая сильная любовь». Из книжных такой мне кажется только одна – Кончиты и Резанова. Знаете почему? Не потому, что ждала двадцать восемь лет, а потому, что, узнав о его смерти, дала обет молчания.

Я знаю: ты не можешь о нем говорить, ты не можешь не говорить о нем. И тогда ты молчишь, пока не пройдет отчаяние. Я молчала десять дней, а она до конца жизни – такая сильная любовь.

 

* * *

 

Сегодня увидела: на двери вагона метро наклеено много маленьких бумажек и на каждой написано «Конфуций». Подумалось: странная нынче реклама. Я ехала на деловую встречу (Господи, до сих пор горжусь, когда пишу о себе такое) и раздумывала, чего бы мне купить на обратном пути – хурмы или красной икры. В результате каких-то непроявленных размышлений о пище, жизни вообще и бесед с коллегой о нравах литераторов, возвращаясь домой, я завернула в «Алые паруса» и уверенно купила небольшой чайник из исиньской глины и банку подозрительного улуна. Дома произвела чайную церемонию для бедных, разливая зачем-то в две чашки: сосредоточенно занюхала сухую заварку (пахло лежалой травой), первую порцию вылила, вторую благоговейно выпила (теперь отдавало мокрой лежалой травой), в третьей и четвертой честно попыталась различить новую ноту (мокрая лежалая трава чувствовалась слабее). Поговорила сама с собой о вкусе этого чая: «Кажется, это не последний осенний сбор, хотя и напоминает о мокрой лежалой траве»… И выбросила в туалет разбухшие листья. Теперь из унитаза тонко пахнет мо… хорошим китайским чаем.

 

Да, и на банке этого самого улуна, как и положено в плохом рассказе, была наклеена одна из тех бумажек с надписью «Конфуций». Рондо, это пошлость такая, но не я же придумала, что жизнь закручивает маленькие и большие спирали, и на каждом витке можно найти точку повтора и сказать: вот! Вот это – знак – мне. И потом еще немного подумать, что все есть знак, и все есть знак всем, и вопрос в том, насколько ты готов принять его на свой счет. И еще много всякого такого можно подумать, а можно просто закрыть глаза и вернуться к тому июньскому дню, когда я впервые была в чайном клубе.

Мы только что помирились, и он спешил рассказать все, что намолчал за два месяца. Радовался мне, как старой игрушке, которую мама на полгода прятала в шкаф, а теперь вот достала так торжественно, что он и правда почувствовал важность момента. И вот, чтобы развлечь меня особым образом, он устроил чайную церемонию. Сохранилось письмо, которое я написала тогда Тине. Знаки, оказывается, были нарисованы красным на каждой стене, но я не хотела их замечать. Очень странно читать, как я изо всех сил веселилась и не смотрела, не смотрела, но ужас все равно прорывался.

 

«Мы продержались два месяца. А потом он нажрался пейота и написал мне. Конечно, я ответила. Когда мы встретились, мне показалось, что он скоро умрет.

Мы гуляли, как будто ветер нес: бульвары, чайный клуб, заброшенный завод, индийский ресторан… Чайный клуб, видимо, служит прикрытием для тайного сайгонского притона курильщиков опиума: там два зала, один тихий-тихий, чайный, где вьетнамки осторожно изображают японок, а второй битком набит дико орущими вьетнамцами, которые стучат ложками, поедая червяков. Приятно только, что маленькие женщины непринужденно, как птицы, заскакивали на подножки высоких барных стульев, чтобы чуть возвыситься над стойкой.

В «Джиганате» я пила морковный сок, который идеально совпадал по оттенку со стеклом, лежащим на соседнем столе, и моей новой футболкой. Бульвары, ошалев от жары, плавились и меняли направление так, что мы все время блуждали, находя на проспекте Мира белые панельные дома, киоски с вездесущими вьетнамками, для разнообразия превратившимися в обувь, и зеленые деревья, что вместе составляло Крым, где мы никогда не были вдвоем.

Мы зашли на завод «под снос», где в огромном цехе, подсвеченном солнцем, среди железа и пыльного поблескивающего мусора, оставшегося от разрушенных театральных декораций, резвились пять маленьких котят, четыре черных и один серый, полные страха, голода и твердого намерения противопоставить свою пушистость и теплоту призраку бульдозера. Среди мусора он нашел фанерные звезды и некоторое время с дикими от напряжения глазами крутил их над головой, изображая кровавого варвара, потом попал себе по голове и притих.

Чуть позже повеселел, периодически демонстрировал горловое пение, потом сказал, что мы сейчас же должны поехать домой и убрать квартиру.

Я вошла и увидела, что вся большая комната усыпана мелким сияющим стеклом: он решил утяжелить свои пои,[7]засунув в носок мраморные шарики, и разбил люстру.

 

Его тело сейчас вообще за пределами добра и зла. Я смотрела и думала: «Там, где у него широко, у меня узко, наоборот; там, где у меня мягко, у него твердо, – о каком взаимопонимании может идти речь?» Я ничего не смогла пообещать, поэтому сказала, что просто провожу его. Мы никуда не пойдем вместе, у нас не будет общей цели, но какое-то время, пока хочется, я побуду рядом, чтобы просто смотреть.

Я думала о лезвии ножа: наши близкие идут по нему, так, что нельзя вмешаться, можно только смотреть, сдерживая дыхание, потому что всякое стороннее движение может лишить их равновесия. Более того, не только те, кого мы любим, но мы сами, и он, и я, почти ничего не можем сделать с собой, а только с удивлением наблюдаем, как нас несет ветер.

Завтра (сегодня уже) мы опять встречаемся, мне очень хочется быть красивой, и, наверное, поэтому я не сплю».

 

Мы сидим в ванной и разговариваем. Точнее, Гриша обезволашивает яйца специальным кремом, а я сижу на унитазе, пью кофе и разговариваю.

Чуть повышая голос, чтобы перекрыть шум воды, я говорю все то, о чем думала в последние дни:

– Понимаешь, сначала у меня внутри была некая зона отчуждения, я могла видеть, что там происходит, но не чувствовала ее, только наблюдала, как что-то там медленно перемещается, расплываясь и подергиваясь. А потом, потом эта зона сжалась в небольшого зверька, который сидит где-то во мне, и я хотела бы свернуть ему шею, но боялась, что после этого ничего живого у меня внутри не останется.

Гриша смывает крем, выключает воду и, сочувственно вглядевшись мне в лицо, предлагает:

– А хочешь, потрахаемся?

Добрый человек и зрит в корень.

 

…лодка, все-таки лодка плывет, весло, плеск волн, лилии и водоросли, хотя я всегда сомневалась в букве Л. «Люблю» стекает, как мазут с твердой Б, упавшей в грязную лужу. Как хлюпанье переступающих ног. Когда учителя забывали мое имя, они почему-то называли меня Юля, а у меня слипался язык от ЛЯ. Но мне очень нравилось, когда Миледи слегка истеричным голосом говорила: «Если бы я стреляла в вас, мы бы сейчас не разговаривали, я стреляла в лошадь». Именно ее круглое ЛО и ватное ША я принесла ему однажды. Он тогда наелся грибов и подыхал в одиночестве, а я пришла – маленькая, растрепанная – и с отчетливостью галлюцинации произнесла с порога: «Твоя мандолина похожа на лошку», – и эта детская «лошка» его сразила. Он долго смеялся, а потом, конечно же, плакал, грибы, они такие. Пот, слезы, внутренний огонь, а тут я со своей ложкой. Огонь он мне оставил, и у меня теперь иногда получается пылать. Наступает веселое отчаяние, когда не страшно раскрыться, не страшно, что не поймет, и огонь взлетает по позвоночнику, а кожа холодеет. Не страшно показать лицо и безумные глаза, захватить чужой взгляд, удержать и утянуть с собой. Не бойся, придурок, поздно бояться… или рано, потом будешь соображать, что это было, а сейчас давай-ка снимем кожу и посмотрим, что у нас там. Огонь чресел возвращает к ло, в начало романа, где «ло-ли-та», путь языка в три шажка, «она была Ло», фея реки Ло, госпожа Ми, малышка Мю – цепочка нехитрых ассоциаций плутает в моей маленькой библиотеке, плывет, раздвигая камыши, потому что лодка – все-таки лодка…

 

Я не склонна отгрызать себе ногу, как Лора Палмер, но предчувствие опасности нарастает. Если я почему-либо не влюблена, то через некоторое время начинаю искать мужчину, который сможет меня испугать. С годами становится все меньше и меньше людей, способных вызвать настоящий страх, но всегда существует возможность, что я его найду или – что гораздо вероятнее и гораздо хуже – он найдет меня. И это будет настоящий псих, не как мы. Так что я чувствую опасность – все время, когда не влюблена.

Это ужас – когда нет человека, к которому стоит обращаться «душа моя». Перед которым можно красоваться в новых платьях и самых лучших своих словах, выгодно поворачиваться левым профилем и медленно улыбаться, улыбаться, запрокидывая голову, бесстыдно прикрывая глаза и выгибая спину так, чтобы и грудь в красной кофточке, и рука в широком рукаве, и маленькая нога под серым подолом – чтобы все работало, проводить пальцами по шее, и вообще все эти глупости. С которым можно танцевать, заботясь не о «правильности», а лишь о перетекании наших движений, о невидимом яблоке, что удерживается между нашими телами, не падая и не давая нам прижаться друг к другу. А потом оно все-таки исчезает, но танцы наши все продолжаются и продолжаются, до тех пор, пока не останется только огонь сквозь веки, только запах и два неотличимых дыхания.

Так вот этого – нет. А все остальное – да, сколько угодно.

 

Золушка опять пролила масло.

Посмотри на меня, посмотри на меня в последний раз.

Посмотри на мои пальцы – они столько раз прикасались к твоему лицу, гладили губы, щеки, нос, трогали веки и самые кончики ресниц. Перебирали волосы, каждую прядь.

Посмотри на мои губы. На твоем теле нет ни одного места, которое я хотя бы раз не поцеловала. Я проводила сухими губами по твоей коже и чувствовала ток крови, движение мышц, каждую косточку.

Посмотри на мои волосы, ты невесомо прикасался к ним, ты наматывал их на руку так, что у меня запрокидывалась голова, ты осторожно отводил их от моего лица.

Посмотри на мое тело, в нем не осталось тайн, а все-таки – посмотри.

Можешь даже посмотреть мне в глаза.

Потому что у нас осталось совсем мало времени до полуночи, когда наша любовь превратится в тыкву, мои туфельки – в парочку крыс, а платья моего и вовсе не станет, оно истлеет вместе со мной.

Посмотри на меня, посмотри на меня в последний раз.

 

Люди, более или менее пишущие, несколько девальвировали превосходные степени сравнения и некоторые прилагательные, в частности слово «прекрасный». Она такая прекрасная. Прекрасный Дима. Прекрасная Оля. Мы используем это слово для выражения безлично хорошего отношения. Когда лень искать тонкие частные характеристики, мы просто говорим друг о друге – прекрасный. Или даже с пренебрежительной щедростью – прекрасная, прекрасная. Утрачен трепет, который прежде рождался при словах «прекрасный юноша» и тем более – «прекрасная дама».

Впрочем, некоторый собирательный образ прекрасной Н, при всей его размытости, существует. Романтическая, тонко пишущая особа творческой профессии, которая любезна с лицами своего пола.

И вот мы собрались и сидим, четыре такие прекрасные – я, она, она и она. Мы все замерли около тридцати – темные волосы, витающий в воздухе аромат слов «тридцатилетняя женщина», запах крепкого алкоголя и отвращение к такому несообразному явлению, как «двадцатилетняя блондинка».

Мы говорим о мужчинах, мы бесконечно долго, разнообразно, весело и беспечально говорим о мужчинах. Это не потому, что очередная любовная история поразила одну из присутствующих – просто многое из того, что было сделано каждой из нас, случилось ради, вопреки, посредством и с учетом мужчин. За плечом стоит тень, да не одна, а как на футбольном поле – четыре тени по всем сторонам света, тени любящих, любимых, забытых, незабываемых, ненавидимых, прощенных, жалких. Тех, которые отчасти сделали нас, пусть даже и своим бездействием, слабоволием, бездарностью вынудили нас стать такими, как мы есть. Не говоря уже об умных, сильных, смелых. Именно о них – не говоря, о них мы обычно улыбаемся молча или молча плачем.

Недавно встретила одного из своих первых мужчин. Мы столкнулись на улице и зашли в кафе поговорить. В «Шоколаднице», если я не ошибаюсь. Там крошечные столики: моя чашка, мои перчатки, моя сумка, мои мобильные телефоны, мои руки, его руки – и все, места больше нет. И вот мы сидим, спокойно и доброжелательно беседуем, и я вдруг думаю: «И чего я его бросила, дура?» Ну постарел, конечно, зато получает сколько-то тысяч баксов в месяц, стабильно, семью вот хочет, а я чего? Нам ведь есть о чем поговорить, это же важно, когда коэффициент интеллекта примерно одинаковый. Не так одиноко, в конце концов. Если уж я все равно никого не люблю, тогда что воля, что неволя…

И, думая все это, я опускаю глаза и вижу, что на маленьком мраморном столике наши руки лежат совсем рядом. И чувствую, что, если он сейчас тронет мои пальцы, меня вырвет. Весь рестретто так вот прямо и выплеснется.

Собственно, поэтому и бросила. Просто забыла через годы.

А ведь мы даже пожили полгода, и я тогда его очень сильно, как умела, любила. Я все пытаюсь вспомнить – а что было-то? Как началось? А вспоминается только красная гипюровая рубашка с длинными рукавами.

Я жила тогда в подмосковном промышленном городке. Это было за пару дней до выпускных экзаменов, тетушка решила меня «познакомить с нормальным парнем с работы». Ну да, я из хорошей семьи, он из хорошей семьи, чего время терять. Ему не с кем ездить в театр, а меня нельзя выпускать из дому одну – сиськи, шестнадцать лет, невинные глаза, девственность. И вот она везет меня на Курский вокзал, под часы, знакомиться. Я одета в самое лучшее, взятое у старшей сестры, – в черную нейлоновую кофточку, вышитую серебряной нитью по вороту, и юбку-солнце из тонкой яблочно-зеленой шерсти. На дворе плюс тридцать, асфальт проминается под тонкими шпильками. Всю ночь спала на бигудях (мы тогда склоняли это слово, уж извините), в животе холод и голод, а талия стянута широким поясом до пятидесяти шести.

Мама всегда говорила, что я некрасива, да и у меня самой были глаза, чтобы сравнить. Сестра – высокая, зеленоглазая, с золотыми вьющимися кудрями. У мамы прямой греческий нос, губы бантиком, узкое лицо с безупречной кожей. А у меня что? Волосы прямые и тонкие, носик мягкий, росту всего ничего, зубастая и сутулая. В папочку, говорила жалостливо мама.

И вот меня, такую, везут знакомиться с женихом (на нашем условном языке все мальчики были женихи, а все девочки – невесты). Мы доезжаем на электричке до Москвы, входим в здание Курского вокзала, огромное, серое, прохладное, и я сначала смотрю на часы – не опоздали, одиннадцати еще нет, а потом вниз, и тетя показывает мне его. Волосы светлые, глаза голубые, в профиль немного похож на овцу (но я быстро перестану это замечать). И главное, конечно, красная гипюровая рубашка с длинными рукавами, застегнутая на все пуговицы.

Он говорит, не глядя в глаза, почти не разжимая губ, он очень взрослый, умный, опытный, ему гораздо больше двадцати…

Мы целый день гуляем, потея каждый в своей синтетике, катаемся на теплоходе, вечером идем смотреть «Женитьбу» Эфроса.

Ну и все, на экзамены я пришла уже влюбленной.

За руку он взял меня довольно быстро, на втором свидании, а вот поцеловались мы, наверное, через месяц. У него, видите ли, было разбито сердце. Я очень хорошо умела слушать. Поэтому о его Великой Любви я знала все – от формы груди до пищевых предпочтений (консервированный болгарский компот).

Мы ходили в театр (сорок спектаклей за год), гуляли, разговаривали. Отношения развивались стремительно, и через три месяца я лишилась невинности. Впрочем, это могло произойти и позже, если бы не блестящий ход моей мамы. В конце августа (в тот вечер мы вернулись с «Дон Жуана») она сказала:

– Сегодня мы все едем ночевать в деревню к бабушке. Ты, пожалуйста, останься у нас, чтобы девочке не было страшно. Я постелю тебе на нашей кровати.

Страшно не было. Было смешно, потому что я не ожидала этих нелепых возвратно-поступательных движений. В кино сначала целовались, потом перекатывались, а потом затемнение, порнухи мне никто не показывал. Удивительные метаморфозы члена меня вообще поразили. Я впервые держала в руках нечто живое, способное существенно изменять размер.

Весной он уехал в отпуск на неделю, и я поняла, что не могу без него жить. Правда, он говорил, что любит Ту Девушку, но мне было все равно. Когда он вернулся, мы стали жить вместе, у его родителей. Почему-то лучше всего запомнился визит его друга. Меня всегда интересовала красота, составленная из маленьких ущербинок – едва заметное нарушение пропорций, узкие челюсти, слегка искривленные кости. Все это создает общее ощущение хрупкости и тревоги – миллиметром больше или меньше, и перед тобой сидел бы инопланетянин или урод. Я видела подобное, с теми самыми лишними (или недостающими) миллиметрами, у Володи Мармеладова.

Ну ладно, фамилия другая, но тоже какая-то галантерейная и неуместная, буквально на пару букв не соответствующая его среде.

А был он сельским учителем физкультуры. Ой, ну эти крепыши, вы знаете – каждое утро сто раз отжаться, пятьдесят подтянуться, облиться холодной водой. При этом он был интеллигентным учителем физкультуры, вместо пробежек были походы по родным местам, босоногие прогулки по снегу во славу Порфирия Иванова и шахматы по переписке. Потому что в селе ему, бедному, не с кем было духовно развиваться. Жена его не понимала. Другие учителя пили, и агроном, наверное, тоже пил, если вообще существовал. А Володя хотел говорить об эзотерике.

Да, и вот ко всему – к шахматам, снегу, тонким мирам и пешим походам – он еще ростом был метр пятьдесят. Я не преуменьшаю, ниже меня, с хрупкими и неразвитыми изначально костями, на которых он нарастил себе коротенькие узловатые мышцы и вагон претензий к миру. В том смысле, что вся его маленькая и, как это принято называть, ладная фигурка выражала собою желание немедленно изменить, исправить и улучшить все окружающее. Он был очень, очень позитивен.

Возникает вопрос: как я могла оказаться в обществе этого человека? Только появившись на горизонте, он вызвал у меня острый приступ раздражения. Была бы моя воля, я бы к нему близко не подошла. Но воля была не моя. Володя играл с моим мужчиной в одном турнире по переписке, и, естественно, как два интеллигентных человека, они вступили в нешахматную дружбу. Обменивались откровениями, что в семье и на работе никто их не понимает, что кругом столько интересного и загадочного, а люди все больше смотрят под ноги, и что природа Тунгусского метеорита должна волновать каждого честного человека (девяностые годы, господа).

К сожалению, одними письмами дело не ограничилось, и однажды Володя появился у нас на пороге с большой спортивной сумкой. Приехал в Москву прикупить чего-нибудь духовного, а жить решил у нас, в пятидесяти километрах от столицы.

Итак, Володя приехал, и Володя был предубежден. Против меня, потому что я не понимала его лучшего друга. Против Москвы, потому что грязный воздух. Против телевидения. Против системы. Против чужого образа жизни. Против материального мира. Но это мелочи, конечно, по сравнению с тем, что все-таки против меня.

Он сел в кресло и сказал:

– Ну?!

Честно, я не знаю, что на такое отвечать. Поэтому промолчала.

– Нет, давай поговорим о жизни! – Эти люди всегда восклицают. – Вот ты была в Крыму – ну и что хорошего?! Вот у нас в Костромской области…

И так далее.

Потом он решил позвонить, но у нас тогда был отключен телефон из-за ремонта на линии. И я ему говорю – телефон сломался. Что тут началось… Володя пришел в восторг:

– Ох уж мне эти городские! Я сейчас все починю! Где розетка?

– Розетка вот, чинить ничего не надо, завтра мастер подключит.

– Зачем нам мастер? Я сам! Немедленно!

Он немедленно отодвинул стиральную машину (она мешала!), постелил газету и разобрал розетку – в течение четырех секунд. И наконец на минутку перестал мельтешить.

– Странно, все в порядке… Сейчас я разберу телефон!

– Говорю же – не надо, это на линии ремонт.

– А почему ты мне сразу не сказала?!

Естественно, мы друг друга невзлюбили.

За обедом мы говорили о «Розе Мира». Володя ее не читал, но очень уважал и все время пытался обсудить с моим мужчиной. Но тот знал предмет только в моем адаптированном пересказе – такого рода литературу в нашей паре могла осилить одна я. На Володю было жалко смотреть. Во-первых, я по всем признакам просто не должна была уметь читать. А во-вторых, на любые попытки поговорить о книге я дружелюбно советовала ему для начала ее прочитать.

Володя уехал от нас в сильном раздражении. На прощание он сказал мне:

– Да, тебе недоступен тонкий мир, – и ушел с моей «Розой Мира» под мышкой.

 

Впрочем, сейчас я прихожу к выводу, что дело было не только в неразвитых костях черепа. Получается, со всеми друзьями бывшего сожителя я не слишком ладила.

Все они считали, что я его не понимаю. Что я его не заслуживаю. Что я его использую. Что я его недостаточно люблю. И вообще.

А я страшно огорчалась по первости и очень старалась им понравиться, но зря.

И только в самом конце нашей совместной жизни до меня дошла одна вещь – дело было в этом туманном «и вообще». Как-то так получалось, что друзья, чуточку выпив водки, все время пытались ущипнуть меня за мягкие части тела. Я приходила в ужас, жаловалась ему, а он смеялся и говорил: «Ну пьяные, что с них взять?» Он-то считал, что интересоваться моей попой можно только в невменяемом состоянии. Я верила. Но когда один из друзей пришел в его отсутствие, рассказал, как любит моего мужчину, выразил полную осведомленность о нашей интимной жизни, а потом приветливо помахал перед моим носом небольшим, но бодрым членом – вот тут до меня дошло.

А то все «миры тонкие, миры тонкие»…

Через какое-то время я его разлюбила и вернулась к себе домой.

 

В небе парила перелетная птица,

Я уходила, чтобы возвратиться.

 

Так пели года два назад в телевизоре, и я до сих пор иногда пугаю кота немелодичными воплями: «…чтобы возврати-ца». Хотя, как говорится, «мне это не близко». Я не имею в виду – за хлебом уходить и не возвращаться, я в патетическом смысле, в каком и песня.

Мне не близка идея ухода понарошку. Дело не в том, что я такая решительная, а в том, что такая трусливая. Если есть хоть капля надежды, что все можно исправить, я останусь. Я буду штопать – шилом и дратвой или бисерной иглой и собственными волосами, как раньше зашивали колготки. Я буду клеить чем придется – хоть двусторонним скотчем, хоть смолой, хоть «Моментом». Да я просто согласна складывать кусочки и держать их – часами, сутками, – а вдруг прирастут. Я буду соединять огнем, холодом и железом, до тех пор, пока надежды не останется. Потому что боюсь не использовать все шансы, боюсь этого, догоняющего через годы, сознания: я не сделала все, что могла. Понять однажды, что если бы в «тот» момент я заплакала, промолчала, закатила истерику, солгала, закрыла глаза – не важно что, – то все бы наладилось… Поэтому я лгу, плачу и закрываю глаза до последнего, пока мерцает возможность.

Но однажды. Когда все рассыпается. Когда не видишь того, что хочется, – ни в очках, ни прищурившись, ни искоса, ни в самом кривом зеркале. Когда ну все уже, все, хоть себе не ври, дура.

Тогда я ухожу. Не гордо так, картинно, налегке, а угрюмо собираю манатки, все свое, чтобы не было поводов вернуться «за дисками, за книжкой, за кошкой», и безобразно уползаю. Фотографий всегда оказывается больше, чем вещей, и они невыносимо тяжелы – но свое не бросают. Оставить нельзя, хотя и не от врага уходишь, но точно так же нельзя оставить навсегда ребенка самой лучшей бабушке. Это моя плоть, мои воспоминания, другим они ни к чему.

Да, и вот со всем этим барахлом я ухожу, горестно подвывая, втайне рассчитывая, что меня догонят и дадут все, что хотела, уже на моих условиях (но я в любом случае не вернусь, это не шантаж, а попытка перейти в новое качество). Но ни разу такого не случалось. Одуматься и жить по-старому – предлагали, а вот нового – никогда. Потому что есть предел, после которого жизни нет, ни птичек, ни рыбок, ни цветов, ни амеб, одна только пустая земля.

И на это потом возвращаться? Нет уж.

Но песня хорошая, чего там.

 

Я помню, сидим мы с Х на кухне, и я встаю, чтобы поставить тоненькую фарфоровую чашку в раковину. Потом беру огромный кухонный нож, а Х сидит ко мне спиной в одной юбке (да, именно так он и ходил дома), и шея у него такая красивая, длинная, сильная и загорелая. И я очень честно, как и все у нас было, говорю, что хотела бы перерезать ему горло и посмотреть на его кровь. Он, не глядя на меня, спокойно и размеренно отвечает, что результат мне не понравится: «Вот смотри, кровь начнет толчками выливаться, испачкает все вокруг, потому что я в конвульсиях буду по всей кухне биться (тебе же не хватит сил сразу отрезать голову, правда?), задергаюсь, захриплю и обмочусь. А потом, конечно, милиция и вся эта фигня. Не нужно».

И все это – не поворачивая головы.

Уломал, чертяка языкатый, не стала я ему горло перерезать, а просто помыла кофейную чашку.

Мне знаете чего теперь не хватает? Серьезности подхода. После него в моей жизни были только люди, способные сказать: «Я говорил это только потому, что на тот момент мне нравилось, как это звучит». И соответственно уверенные, что я руководствуюсь теми же причинами. Б ы л и, да.

Date: 2015-09-02; view: 239; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию