Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава третья. Родственная душа – определение ненаучное и неверное»





 

"Родственная душа – определение ненаучное и неверное».

Это было напечатано поверх какого‑то другого текста, замазанного типексом. Я всмотрелся, пытаясь разобрать, что там было написано прежде, даже пальцем провел по строчке, но вспомнил только то, что в те давние годы типекс был материалом дефицитным, купить его можно было только в Москве, да и то не во всяком магазине канцтоваров, а в нашем институте это замечательное изобретение административной мысли появилось, когда наш директор побывал в Амстердаме на каком‑то симпозиуме и привез сто (кажется, сто, но может – больше) баночек и передал их в канцелярию для демонстрации, как он тогда выразился, истинных масштабов нашего отставания от мировой системы коммуникаций.

"Родственная душа – определение ненаучное и неверное».

Работал я тогда, впрочем, совсем над другой темой, о которой в газетах не сообщали. И не только в газетах. Попробуй я написать статью о результатах своих исследований в академический журнал «Вопросы биологии», и наша экспертная комиссия наложила бы «вето», прочитав одно только название. Я и не пробовал. Писал квартальные отчеты и сдавал их старшему научному сотруднику Вишнякову, собиравшему подобные опусы от всех работников нижнего звена и объединявшему эту бодягу в единое целое с названием «Отчет о научной деятельности лаборатории высокочастотной биоморфологии за такой‑то квартал такого‑то года».

Приехав в Израиль, я пытался устроиться в биофизическую лабораторию Тель‑Авивского университета. По словам знакомого физика, уже получавшего стипендию из министерства абсорбции, у меня не должно было быть проблем: степень есть, диплом есть, вполне достаточно. Оказалось – нет. Оказалось, нужно представить комиссии список научных публикаций. Какие публикации, господа? За годы работы в институте я не опубликовал в открытой печати ни одной статьи, а ссылаться на квартальные отчеты было бессмысленно – я не мог положить на стол ни одного оттиска с моей фамилией на первой странице. Даже если бы мне удалось невозможное, и я выкрал из сейфа замдиректора по науке экземпляр годового отчета, это никого не убедило бы в моем личном участии – ни одна фамилия, кроме руководителя лаборатории, в отчетах не упоминалась.

"Как же так? – спросили у меня – Столько лет работы, и ни одной публикации? Хм…»

Когда говорят «Хм…», спорить невозможно. Спорить имеет смысл, если говорят: «Тут у вас неправильная ссылка на восьмой странице». В ответ на «Хм…» можно сказать только одно: «Извините, так получилось». Я даже и этого не сказал – забрал документы и расстался с надеждой продолжить свои исследования в замечательных лабораториях лучшего на Ближнем Востоке университета. Позднее, кстати, я понял, что, даже получив стипендию, все равно вынужден был бы заниматься не тем, чем хотелось мне, а тем, что было бы нужно руководителям кафедры, лаборатории, факультета – быть на подхвате, на побегушках. Лучше уж писать статьи в газеты – там была моя фамилия, мои мысли, мое «я», практически не пришибленное редакторской правкой.

«Родственная душа – определение ненаучное и неверное».

Это я написал в самом конце, а началось с проблемы сугубо практической. Чем мне придется заниматься в институте с длинным названием, я узнал после того, как подписал в первом отделе множество бумаг и два месяца, пока шла проверка «по линии ГБ и Минобороны», проработал в лаборатории биофизики мозга – единственной, куда допускали не только неофитов вроде меня, но даже репортеров местной газеты, приходивших в восторг от множества красивых приборов и аппаратуры, загромоздившей помещение, но абсолютно неработоспособной. Я перебирал бумаги, разгадывал кроссворды и, наконец, дождался: мой будущий шеф, доктор Артюхин вызвал меня в кабинет и сказал, приглядываясь:

«Пришло на вас “добро”. В смысле – допуск».

Допущен, как оказалось, я был к работам по оболваниванию населения. Нет, это я так, для красного словца. На самом деле все было очень научно, я вовсе не хочу сказать, что Артюхин и его сотрудники занимались глупостями. Тема в любом случае была интересной. Дело ведь не в самой проблеме, а в том, как использовать полученные результаты. Расщепление атомного ядра – это, как известно, и атомная бомба, и атомная электростанция. А в лаборатории Артюхина занимались влиянием излучений на функции человеческого мозга. Каких излучений? Всяких – электромагнитных в первую очередь. Одно время говорили о влиянии на мозг излучения нейтрино, но тема заглохла, поскольку оказалась интересной только с теоретической точки зрения.

Я перевернул страницу – пожалуй, читать следовало именно отсюда. Вот: «Масса электромагнитного пакета, зафиксированная в опыте Артюхина‑Болеславского, составляет в первом приближении 2,4*10–12 грамма с ошибкой измерения ±10 %».

Опыт Артюхина‑Болеславского. Следовало бы написать наоборот. А еще правильнее вообще убрать фамилию шефа, оставив одну – мою. Как же глубоко проникло в мое подсознание нелепое чинопочитание, если даже в документе, написанном исключительно для собственного пользования, я не решился хотя бы переставить местами фамилии!

Да, пакет мне тогда удалось зафиксировать самому, я показал шефу лабораторный журнал, и Дмитрий Алексеевич взволновался, перечитал написанное несколько раз, решил сам проверить все данные, опыт пришлось повторить и, естественно, результат оказался нулевым, о чем я предупреждал шефа заранее.

«Уберите, – сказал Артюхин. – Все это глупости».

Подтасовками и подделкой мы не занимались никогда. Отрицательные результаты – тоже результаты, их в любом исследовании, тем более таком сложном, как исследование человеческого мозга, гораздо больше, чем побед.

«Уберите, понятно? – повторил шеф, видя мое замешательство. – Не хватало только, чтобы на нас навесили еще и эту тему!»

Вот чего он боялся – не результата или его отсутствия: он не хотел взваливать на себя ответственность. Одно дело – излучения. Сплошная рутина: фиксация‑импульс‑показания‑выводы, и так изо дня в день. И для отчета нормально, и для дела – все‑таки за долгие годы именно таким методом Артюхин сумел нащупать диапазон «зомбирования», и еще за год до моего появления в институте здесь начали серийно выпускать для каких‑то не ясных никому целей приборы СВЧ‑н‑3к или «свинки», как их называли сборщики. «Свинка» могла заставить человека забыть, чем он занимался минуту назад, могла внушить ему, что он должен совершить некое действие, этому человеку не свойственное – но даже и речь не шла о том, чтобы реципиент поступил так, как нужно индуктору. Да, он поступал нестандартно, неправильно, странно – но спонтанно, непредсказуемо, и потому, по моему мнению, в работе гебистов, для кого, как я думал, все это предназначалось, «свинка» могла только навредить. Но это были «их» проблемы, я в это не вмешивался, да они меня и не касались, меня к ним никто бы и допускать не стал.

Помню, как я аккуратно извлек из лабораторного журнала лист – на оборотной его стороне содержались данные, которые нужно было сохранить, и я переписал их аккуратным почерком. А лист забрал домой – это было, конечно, нарушение, и если бы в первом отделе узнали о моем проступке (а кто бы им сказал? Шеф? Он меньше меня был заинтересован в разглашении информации), то я бы вылетел с работы с волчьим билетом, а то и с еще более крупными неприятностями.

Вот этот лист, пожелтевший уже, будто пролежавший в стопке век или больше – на самом деле прошло двенадцать лет, и желтизна бумаги говорила лишь о ее плохом качестве.

Я разгладил лист, нежно провел по нему ладонью, у меня было такое ощущение, будто я ласкаю свою первую женщину – нет, с Ирой я не был так обходителен, как с этим листком. С Ирой все было просто, а то, что написано на листе, изменило мою жизнь.

В тот день я почему‑то решил заняться «выбиванием тараканов», хотя по программе эксперимента значилась проверка влияния сверхвысокочастотного излучения на лобные доли испытуемого. Указывались диапазон, мощность, поляризация, еще несколько переменных параметров, которые нужно было фиксировать. А испытуемым был Никита Росин, парень веселый, но к своему здоровью относившийся наплевательски – каждый раз, когда он подписывал продление договора, ему объясняли все, как говорил шеф, «негативные последствия влияния излучения на функции головного мозга», на что Росин отвечал, не задумываясь: «А фиг с ним. Денежки идут, мозги шевелятся, что еще человеку нужно?»

– Что‑то я сегодня плохо спал, – пожаловался Никита, усаживаясь в кресло и удобнее пристраивая ложементы. – Наверно, сказываются негативные последствия.

Это у него была шутка такая, наверняка он вчера вечером перебрал пива, до которого был большой охотник, а ночью бегал в туалет – не первый случай и далеко не последний.

– Пить надо меньше, – пробормотал я такую же дежурную фразу и налепил на виски Никиты датчики томоскопа. Если бы он не сказал того, что сказал через секунду, все пошло бы по накатанной колее, мне не пришлось бы выдирать из журнала лист, а представления мои о любви, душе и вообще о жизни так и остались бы на уровне простого советского обывателя.

Никита поморщился, когда холодная присоска защемила ему кожу над ухом, и сказал:

– Каждый раз такое впечатление, будто душу из меня отсасываете.

– Да? – сказал я равнодушно, не придавая пока этим словам никакого значения. – И что, много уже отсосали?

– Ох, много, – вздохнул Никита. – Я почти не помню о том, кем был в прошлой жизни.

– Не понял, – сказал я. – А что, раньше помнил?

– Конечно, – Никита говорил так, будто действительно был в этом уверен. – В прошлой жизни я был дружинником у князя Владимира. Я тебе скажу: это было ужасно. Я и вспоминать не хотел, а оно все перло. Как меня батогами… Ох… А я этого секирой по плечу, и кровищи… Ужасно боюсь крови, а когда сам… Нет, честно, хорошо, что эту гадость вы отсосали, теперь я только кое‑что помню, самую малость.

Я сел перед Никитой на табурет и спросил:

– Ты это серьезно?

– Дурацкий вопрос, – обиделся Никита. – Я что, по‑твоему, могу придумывать?

Придумать он действительно ничего не мог, фантазия у человека равнялась нулю, именно потому его и допустили к опытам: когда он описывал свои ощущения, можно было однозначно сказать, что он дает объективную информацию.

– И когда ты понял, что был дружинником?

– Когда… Хрен его знает. Давно.

– Еще до того, как начал работать в лаборатории?

– Нет, конечно, – удивился Никита. – Примерно через месяц. Когда эсвече начали давать… Нет, чуть позже. Когда второй диапазон пошел.

– Почему молчал? – с досадой сказал я. – Ты что, не понимаешь, как это важно?

– А чего я должен понимать? Ты спрашивал? У меня в договоре что написано? Пункт шестой: «Четко отвечать на вопросы исследователя, проводящего эксперимент». И Дмитрий Алексеевич всегда говорил: «Ты, Никита, со своими комментариями не лезь, никому это не интересно, говори то, о чем спрашивают». Я что – дурак, такую работу терять?

– Не дурак, – согласился я, мысленно обозвав Никиту всеми известными мне нецензурными словами.

Вот странно: я прекрасно помнил сейчас, много лет спустя, тот колючий, дерганный диалог, но совершенно забыл обо всем, что думал сам. Скорее всего, я ни о чем и не думал – включилась интуиция, то, о чем мечтает любой исследователь: ломаешь голову без толку, и вдруг – вспышка, толчок, и ты уже знаешь решение, хотя, как собака, не в состоянии объяснить, просто понимаешь, что сделать нужно так и так, а почему – потом разберемся. Это физика: если известна цель, если ты ее уже достиг, то провести до нее путь, полный надежд, – дело теоретика, и интуиция у него своя, вот пусть и мучается.

– Знаешь что, – медленно произнес я, стараясь не упустить мысль, – сегодня мы не будем заниматься эсвече. Ночь у тебя была не очень, результат потом пересчитывать… Попробую выбить пару тараканов. Ты только не дергайся, если будет колоть.

"Выбивать тараканов» – термин не научный, но пользовались мы им повсеместно, кроме, конечно, отчетов. Возник термин еще до моего появления в лаборатории, и я точно не знал, что стало тому причиной. На тараканов излучаемые мозгом волновые пакеты были так же мало похожи, как Никита Росин – на русского интеллигента, каким он, по идее, должен был считаться. Прадед его был известным в городе врачом, дед – юристом, он погиб в конце тридцатых, год смерти так и остался неизвестным, а отец, школьный учитель, замечательный человек, которого уважали даже откровенные враги, умер недавно от страшной болезни, буквально в несколько месяцев съевшей его мозг. Говорили (это были, конечно, слухи, но ходили они очень упорно и, вероятно, имели какое‑то отношение к действительности), что, когда Олег Михайлович умер и было произведено вскрытие, патологоанатом пришел в полное недоумение: место под черепной коробкой занимала опухоль, похожая по форме на небывалый цветок с двенадцатью лепестками.

Никита, видимо, унаследовал гены матери – женщины достаточно примитивного склада ума, взбалмошной и поедом евшей своего тихого и безответного супруга. Лаборатория мозга оказалась для него последним пристанищем – он потерял работу в котельной, откуда его уволили за пренебрежение обязанностями: он мог, например, оставить котел без присмотра и отправиться с приятелями на рыбалку, поскольку был большим любителем подледного лова.

– А без тараканов нельзя? – капризно сказал Никита, когда я менял уже прилепленные датчики. Для снятия волновых пакетов использовалась другая система.

– Нельзя, – отрезал я. Чтобы мозг излучил в пространство волновой пакет в нужном для исследователя диапазоне, в лаборатории применяли довольно варварские методы возбуждения: кололи, например, за ухом длинной иглой, чтобы попасть в определенную точку, расположенную под черепной коробкой на глубине полутора сантиметров. Результаты получались интересные, но трудно поддававшиеся расшифровке. Структура пакета и его содержание представляли собой записанную эмоцию или мысль – так предполагали теоретики, но доказать это удалось пока лишь для очень ограниченного числа записанных структур. Больше всего расшифровок приходилось, между прочим, на долю излучений именно Никиты Росина – должно быть, в силу примитивности его мыслей.

Сейчас, много лет спустя, я уже не помнил, почему рассказ Никиты о его якобы пробужденной инкарнации заставил меня перейти к записи волнового пакета. Не собирался же я на самом деле выяснять, насколько правдивы были его слова! Волновой пакет – «таракан», как мы его называли, – мог содержать любую эмоцию и обрывок мысли, а расшифровкой его структуры все равно занимался не я, мне таких сложных задач не поручали. Кстати, не только тогда, но и впоследствии.

Должно быть, я решил, что есть смысл «выколотить таракана», чтобы проверить реакцию возбужденного мозга на вопросы о воспоминаниях, рассказанных Никитой. А может, мысль моя была иной – не помню. Как бы то ни было, я провел блокаду, усилил напряжение, вывел аппаратуру в рабочий режим, стерилизовал иглу – в общем, завершил стандартную процедуру и сделал укол.

Обычная реакция реципиента – расширение зрачков, будто волновой пакет распространяется через глаза, и конвульсивные подергивания пальцев, продолжающиеся две‑три секунды. Организм возвращался к норме очень быстро, энцефалограмма не показывала никакого последействия, а на осциллограмме оставались столь сложные кривые, что понять этот всплеск мозгового излучения удавалось лишь на несколько процентов, которые затем и становились содержанием отчетов.

Сначала Никита отреагировал так же, как обычно, – зрачки расширились, а пальцы сжались. В следующую секунду…

Следующую секунду я и сейчас помнил так, будто она тянулась двадцатилетней подсознательной лентой, магнитофонной записью, повторявшей себя в себе самой и не желавшей сама с собой расставаться.

Никита, смотревший прямо перед собой, неожиданно повернул голову, и наши взгляды встретились. Мне показалось, что в черных круглых оконцах зрачков что‑то происходило, какое‑то движение, чьи‑то тени, и какой‑то мерцавший все быстрее и быстрее свет, привлекавший к себе, как привлекает маяк.

Я что‑то сказал – не помню что. Никита улыбнулся – не своей улыбкой, он был не в состоянии улыбаться так искренне и открыто.

А потом…

Потом я увидел ее. Сначала взгляд и улыбку – будто Чеширский кот говорил мне: «Неважно куда идти, все равно куда‑нибудь да придешь». И повторил: «Дорога, полная надежд…»

Из улыбки и взгляда возникло лицо – проявилось, как фотография: сначала блеклая краснота губ и голубизна глаз, а потом странный овал, и вот уже девушка смотрела на меня, чуть склонив голову, и руки были протянуты вперед, тонкие пальцы почти касались моей головы, я инстинктивно дернулся, и картинка задрожала, а потом сфокусировалась опять, девушка стояла передо мной – и я знал, что никогда не смогу полюбить никого другого. Не потому, что не видел прежде такой красоты, я не думал о том, что девушка красива. И не потому, что девушка смотрела на меня так, как не смотрела никакая из моих подруг. Со всей очевидностью аксиомы и твердостью рожденного в вулканическом аду природного алмаза я понял, что вижу половину собственной души, ту, что была отторгнута от меня при рождении, как это происходит со всеми душами, вынужденными потом всю сознательную жизнь искать себя‑второго.

Девушка перестала улыбаться, теперь она смотрела печально, и мне стало страшно, как никогда в жизни, – я понял, что, найдя друг друга, мы сейчас расстанемся вновь. Может быть, навсегда. Скорее всего – навсегда.

Я сделал шаг и протянул руку, чтобы коснуться ее пальцев. Я что‑то сказал и что‑то услышал в ответ. Но время откровения закончилось, девушка то ли смутилась, то ли ощутила чье‑то чужое присутствие, а на самом деле – если говорить терминами физики – волновой пакет, сгусток электромагнитного излучения, миновал центры моего восприятия и впечатался в блок памяти фиксирующей системы, связанной с большим компьютером, большим, конечно, по тем временам, а по нынешним – так просто дорогой игрушкой, не способной удержать столько информации, сколько было необходимо хотя бы для повторного восприятия явления, не говоря уж о понимании его сути.

Девушка исчезла, оставив ощущение счастья, такое острое, что, когда бедняга Никита, постанывая от боли, начал отлеплять от висков датчики, я не сразу пришел в себя – ведь это означало из светлого мира, где я был самодостаточен, где мой путь был завершен, а все жизненные цели достигнуты, вернуться в мир душевной пустоты и несоответствия мыслей поступкам, а желаний – возможностям. Когда я все‑таки заставил себя немалым усилием воли осознать происходившее, Никита уже стоял с обрывками проводов в руках и говорил монотонным голосом:

– Больно… Больно… Больно…

Я думал, он станет сопротивляться. Нет – Никита позволил уложить себя на кушетку, я дал ему выпить ту гадость, которую мы обычно давали слишком возбудившимся во время записи реципиентам, и он затих, глядя в потолок бессмысленным взглядом, а потом закрыл глаза и, казалось, заснул. Я подобрал провода, отключил аппаратуру, проверив предварительно, полностью ли зафиксирован волновой пакет, и сел в ногах у Никиты – не потому, что жалел парня, просто у меня неожиданно начали подгибаться ноги, а тело сотряс озноб, будто температура в комнате упала до арктической.

Девушка… Господи… Я не знал, как ее звали, не знал, как это видение было связано с волновым пакетом, излученным мозгом Никиты Росина, человека, не имевшего со мной решительно никаких родственных или иных связей. Не знал, существует ли эта девушка на самом деле, или я видел отраженное в чужих зрачках собственное подсознательное представление о счастье.

Я попытался вызвать в памяти ее лицо и понял, что, увидев еще раз, непременно узнаю – среди тысяч, среди миллионов, среди всех жителей планеты, – но представить, будто она улыбается мне сейчас, я не мог. Было ли это лицо широким или узким? Смуглым или светлым? Какой могла быть моя вторая половина? Родственная душа, отделенная от меня и желавшая соединиться вновь?

– Ч‑черт, – сказал Никита, тяжело поднявшись. – Ты сегодня того… Будто из меня кусок мяса выдрал. Это не таракан, это целый бык. Совесть у тебя есть?

Не помню, что я ответил. Нужно было заполнить бланк, чтобы Никита мог получить деньги за сегодняшний опыт, и я, видимо, это сделал, потому что впоследствии никто не говорил, что я нарушил какие‑то правила. Никита ушел, а я…

Я тоже ушел – немного позднее. Работать в тот день я не мог. Что‑то происходило со мной – ощущение было таким, будто я поднимался и опускался на невысокой волне, а в глубине что‑то рождалось, стремилось к поверхности и застывало. Потом это прошло, и даже больше – на какое‑то время воспоминание о случившемся исчезло из памяти. Была физическая усталость, будто я не опыт проводил в тот день, а шпалы таскал, причем бессмысленно, как Сизиф – я переносил их в одно место, а они вдруг оказывались на прежнем. Помню, я вернулся домой в полном отупении и весь вечер смотрел телевизор – это было занятие, которое я в те времена ненавидел, считая пустой тратой времени. Что происходило днем? Я не помнил. Опыт? Да, наверное. Кто был реципиентом? Кажется, Никита, но это я уже помнил неточно. Что происходило? Да ничего! Сначала я хотел вспомнить, потом забыл о своем желании.

Придя на следующий день в институт, я, конечно, обнаружил и протокол эксперимента с Никитой, и запись в памяти компьютера, восстановил в памяти основные детали – о девушке не вспомнил, поскольку эта сторона случившегося не была зафиксирована. Но рассказ Росина о всплывших воспоминаниях, в которых он видел себя дружинником у князя Владимира, был записан слово в слово, и я, естественно, рассказал обо всем Дмитрию Алексеевичу.

Считая себя честным ученым, Артюхин вызвал Росина (пришлось ему платить по двойному тарифу за работу вне графика), и опыт был повторен в присутствии шефа – все вчерашние параметры мы воспроизвели со всей возможной для нашей аппаратуры скрупулезностью. Результат оказался нулевым – точнее, мы «выбили пару тараканов», абсолютно обычных, но ничего похожего ни на дружину Владимира, ни на иные подсознательные ассоциации, ни, тем более, на… на что? О девушке я в тот момент не помнил напрочь.

– Извини, Никита, что потревожили, – сказал шеф, снимая с Росина датчики. – У Лени возникла идея, нужно было проверить.

– Насчет того, что я рассказывал? – с любопытством спросил Никита.

– Примерно, – уклончиво отозвался Артюхин.

Когда мы остались вдвоем, шеф произнес запомнившуюся мне фразу о том, что ученый не должен поддаваться эмоциям и принимать на веру все, что рассказывают реципиенты, височные доли которых во время тестирования находятся в состоянии… В общем, не бери в голову, Веня, твое дело – фиксировать. И не нужно нам вешать на себя еще одну тему, своей хватает.

К вечеру я обнаружил, что запись вчерашнего эксперимента стерта – и не по приказу шефа, насколько мне удалось выяснить: просто на бобине не оказалось чернильной метки, какую мы всегда ставили по окончании опыта, и Максим Струве, оператор машинного зала, полагая, что лента пуста, перетащил ее на другой блок, где оказалась сбойная память. ЭВМ у нас тогда были еще те, новые компьютеры поставили уже после моего отъезда… В общем, как это обычно бывает, – никто не виноват, но сделанного не восстановить. Будь у нас машина поприличнее – из новых, какие поставляли военным, этого не случилось бы, но в институте стояла старая, застойных еще времен, М‑220, сгинувший мамонт советского компьютерного рассвета…

 

Date: 2015-08-24; view: 258; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию