Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава вторая





 

Сплетней изувечены…

Анна Ахматова

 

Помню, как в Ташкенте, в 1942 году, Анна Андреевна, живя в общежитии писателей на ул. Карла Маркса, 7, в шутку предлагала организовать «Общество неговорения друг о друге ничего плохого». В председатели выдвигала себя. Сплетни она терпеть не могла, высмеивала их и боялась. Характерно, что в особой главе из ее книги о Пушкине – «Александрина»[29]– она сочла нужным подвергнуть исследованию одну сплетню, одну небылицу, вот уже полтора столетия оплетающую имя Пушкина. Анна Андреевна говаривала, будто ею задуман научный труд под названием «Теория сплетни».

«Вторая книга» Н. Мандельштам дала бы для этого теоретического труда изобилие конкретного материала.

Сплетни бьют из книги фонтаном. Чей муж «смывался втихаря» за границу от старой жены вместе с молоденькой; как удачливые драматурги меняли жен, а молоденькие девушки, в свою очередь, гонялись за удачливыми драматургами; которая из приятельниц Надежды Яковлевны была охотницей до мужчин и завлекала их успешно, а которая влюблялась часто, но без успеха (все это с именами и фамилиями); как, по мнению Надежды Яковлевны, безвкусно одевалась в двадцатые годы знаменитая красавица десятых годов, Ольга Афанасьевна Глебова‑Судейкина (она была, правда, «славная попрыгушка», очень доброжелательная, и отлично умела смахивать пыль, но одеваться не умела); как В. К. Шилейко, уже разошедшись с Ахматовой, ввел однажды в свои комнаты Надежду Яковлевну и Осипа Эмильевича и объяснил гостям, на их глазах дрессируя пса, что «у него всегда найдется приют для бродячих собак» – «так было и с Аничкой»… (501) [454]; какие прически рекомендовала Анна Ахматова брюнеткам, а какие – блондинкам; кто с кем сходился бездумно, а кто – подумавши; какие непристойные куплеты пела в утешение Надежде Яковлевне известная переводчица (имярек); как Фаина Георгиевна Раневская, желая выручить Надежду Яковлевну, имела неосторожность подарить ей в Ташкенте тапочки, а они, представьте, на пятый же день развалились… Сплетнями кишит каждая страница.

Сплетничание характеризует главным образом зрение самого сплетника – ведь оно есть средство унизить человека: чем ниже, тем сплетнику доступнее, роднее. Способность объяснять всякое человеческое действие мотивами низменными сплетник принимает за особую свою проницательность.

Анна Ахматова, встречаясь с М. Зенкевичем, старым своим товарищем по Цеху Поэтов, пыталась в беседах с ним восстановить историю акмеизма? А, вы думаете, она в самом деле интересовалась историей? Как вы наивны! Слушайте, я вам сейчас объясню: «Он рассказывал ей свои сказки, и она наслаждалась, снова переживая старые приключения, и впивала в себя похвалы своей красоте» (66) [63 ]. Маршак задыхаясь говорил о Шекспире и Пушкине? И вы, простаки, верили, что он в самом деле любил поэзию? Вот я вам сейчас объясню: он просто втирал очки, чтобы придать низкопробным поделкам возвышенный вид… Надежду Яковлевну не проведешь. Тынянов открыл какую‑то там теорию смены лирического героя? А вот я вам сейчас объясню: это была высоконаучная теория, удобная для приспособленцев.

«Запад, впрочем, все переварит», – говорит Надежда Яковлевна о мемуарах Георгия Иванова (161) [149]. Почему же только Запад? И только мемуары Иванова? «Вторую книгу» Н. Мандельштам с аппетитом проглотит и переварит Запад, Восток, Юг и Север. Столько сплетен, и всё по большей части о знаменитостях! Ее книга всем по плечу, она до краев переполнена клеветами и сплетнями; из нее выходишь на свежий воздух, словно из ресторана ЦДЛ.

Даже похороны Анны Ахматовой Надежда Яковлевна озирает оком опытной сплетницы. Никакого чувства братства, общности, единения в горе с людьми, пришедшими, как и она, поклониться Ахматовой. Одни пересуды. Одна брезгливая наблюдательность. В корреспонденции Н. Мандельштам с похорон сообщается, что «невская вода сохраняет кожу, и у старушек были нежные призрачные лица»; что современницы Ахматовой явились на похороны «в кокетливых петербургских отрепьях…» (117) [109]. Ни единой мысли о покойнице, если не считать сплетнического сообщения, будто Ахматовой под старость «мерещилось, что все в нее влюблены» (118) [110]. Так размышляет Надежда Яковлевна, стоя над гробом. За всеми этими сообщениями – равнодушие случайного прохожего, а не горе близкого друга. Судит – стоя у гроба – и Ахматову и тех, кто пришел проводить ее, ставит отметки за искренность слез и рыданий, сама проявляя одно равнодушие. Из репортажа о похоронах мы узнаём, кто и в какой степени осиротел; кто из молодых людей, окружавших Ахматову в последние годы, привязан был к ней бескорыстнее, чем остальные; в ком Ахматова верно угадала дарование, а в ком ошиблась. Сплетня и Надежда Яковлевна неразлучимы, самая смерть Ахматовой не заставляет ее ни на минуту уняться. Тут же, на страницах о похоронах, она пускает в ход уже даже не сплетню, а клевету, злодейскую и преступную, о Нине Антоновне Ольшевской, одном из ближайших друзей Анны Андреевны и приятельнице семьи Мандельштам.

О Нине Антоновне Ольшевской Ахматова говорила: «я люблю Ниночку как родную дочь». После первого ареста Мандельштама в квартиру арестованного, по свидетельству Ахматовой, «женщин приходило много». Среди них «ясноокая, стройная и необыкновенно спокойная Нина Ольшевская». Когда О. Мандельштама отправляли в ссылку, в Чердынь, то, по свидетельству Ахматовой, «Нина Ольшевская и я пошли собирать деньги на отъезд»[30].

А впоследствии Нина Антоновна была первой из москвичей, кто ринулся к Ахматовой после катастрофы 1946 года: утром появилось в газетах «Постановление», вечером Н. Ольшевская выехала в Ленинград.

Отмечаю: на страницах «Второй книги» ни о ком с таким упоением, с таким удовольствием, взахлеб не сплетничает Надежда Яковлевна, как о людях, наиболее близких Анне Андреевне. В особенности о тех из них, кто имел неосторожность приближаться иногда и к остальным членам «тройственного союза»: к О. Мандельштаму и к Надежде Яковлевне. Их свидетельства она стремится заранее отвести.

«Если что‑нибудь запишет Эмма Герштейн, – сделано, например, предупреждение во «Второй книге», – она исказит все до неузнаваемости… Ахматова смертно боялась потенциальных мемуаров Эммы и заранее всячески ее ублажала» (509) [461].

Надежда Яковлевна почему‑то «смертно боится потенциальных мемуаров» Герштейн, но не ублажает ее, подобно предусмотрительной и лицемерной Анне Ахматовой, а, напротив, во «Второй книге» (в отличие от первой) поносит. Э. Г. Герштейн познакомилась с Анной Андреевной в доме у Мандельштама, подружилась с Осипом Эмильевичем и с Надеждой Яковлевной, подружилась так крепко, что сразу после первого ареста Мандельштама (1934), по свидетельству тех же мемуаров Ахматовой (да и первой книги Н. Мандельштам!), пришла на квартиру арестованного после его увода – и вообще весьма с близкого расстояния наблюдала то, что Надежда Яковлевна, говоря о Мандельштаме и Ахматовой, теперь именует «наш общий жизненный путь». Не это ли и побудило Надежду Яковлевну принять заблаговременные меры? Ей необходимо в спешном порядке опорочить показания ближайших свидетелей, прежде чем они успеют открыть рот. Мемуары Э. Герштейн еще не написаны. Ну как же опытной сплетнице не сообщить миру, будто у Э. Герштейн есть «дар все путать». Э. Г. Герштейн, по многолетней близости своей к Ахматовой, по дружбе своей с О. Э. и Н. Я. Мандельштамами, тоже способна написать воспоминания и высказаться, в частности о том, в какой мере пути Анны Андреевны и Надежды Яковлевны совпадали. Э. Г. Герштейн – историк литературы; одно из главных свойств ее профессиональных работ – точность. Именно ввиду безупречной точности материала, преподносимого Э. Герштейн в ее книге «Судьба Лермонтова»[31], на книгу эту любят ссылаться молодые исследователи; именно благодаря точности познаний Э. Герштейн нередко бываю вынуждена обращаться к ней за справками о датах жизни и о вариантах стихотворений Ахматовой и я. Сама же Ахматова, полагаясь на глубину и точность познаний Герштейн в истории русской литературы двадцатых‑тридцатых годов XIX века, нередко поручала Эмме Григорьевне наводить справки в архивах и библиотеках для собственных пушкинистских исследований. Уже после кончины Ахматовой, в наши дни, мы получили возможность убедиться, как плодотворно было участие Э. Герштейн в работах Анны Ахматовой: она оказалась в силах восстановить, воссоединить – и прокомментировать – неоконченные изыскания Ахматовой, посвященные Пушкину – см., например, такие ее публикации, как: Анна Ахматова «Пушкин и Невское взморье»[32]или: «Гибель Пушкина»[33]. Эти заветные ахматовские статьи по оставшимся черновикам мастерски, с любовью, точностью и проницательностью восстановлены и подготовлены к печати Э. Герштейн. Эти публикации не свидетельствуют о склонности Эммы Григорьевны «все путать»; скорее – распутывать… До трудов Э. Герштейн Надежде Яковлевне дела нет; у нее свои заботы: заранее опорочить возможные показания весьма осведомленного свидетеля, а заодно, в прикрытом виде, унизить и Анну Ахматову – походя, мельком; подумайте: три с лишним десятилетия Анна Андреевна дружила с Эммой Григорьевной, делилась с ней своими замыслами, стихами и бедами, и всё, оказывается, для того лишь, чтобы заслужить похвалу в грядущих мемуарах! Заработать себе – с помощью будущих воспоминаний Герштейн – славу в веках.

Какая низменная трактовка отношения Ахматовой к людям! Это – нравственный уровень сплетницы, а не той, о ком она пишет.

А ведь было время, когда и сама Надежда Яковлевна усердно «ублажала» Герштейн, в частности с помощью приветливых, дружеских и признательных писем: то звала ее к себе в гости в Калинин, то благодарила за приглашение в Москву; то, делясь своей главной заботой, сообщала ей из эвакуации, из Ташкента, что мандельштамовские бумаги удалось, к счастью, захватить с собой; то делилась с ней своим горем – у нее умерла мать; то соболезновала Э. Герштейн – у Эммы Григорьевны умер отец… Откровенные, признательные письма – письма к близкому человеку, чья привязанность выдержала испытание в горькие дни. На одном из писем Надежды Яковлевны к Эмме Григорьевне (из Ташкента) рука Ахматовой:

«Благодарю Вас за Ваше милое, дружеское письмо. Теперь, да и всегда, голос друга – великое утешение» (14 февраля 1944).

Примечательны даты дружеских писем Н. Мандельштам к Э. Герштейн: 1940–1944. Годы уже после «экзаменационных» для друзей Надежды Яковлевны лет: как повели себя друзья после ареста и гибели Мандельштама? Во «Второй книге» Надежда Яковлевна утверждает, будто друзья ее и Осипа Эмильевича – в частности Э. Герштейн и Н. Харджиев – после того как Мандельштам оказался в лагере и погиб, от его жены отвернулись. Если было бы это не ложью, а правдой, чем же объяснить продолжающуюся в военные годы приязнь Надежды Яковлевны к Герштейн, к Харджиеву? Неизменной осталась и приверженность к ним обоим и Анны Ахматовой – а она ведь подобных предательств никому не прощала… Не раз повторяла мне Анна Андреевна в Ташкенте: «Эмма надежный, верный друг». Эту надежность Ахматова испытала сама на себе: месяц за месяцем, год за годом Эмма Григорьевна делила с Анной Ахматовой самое тяжкое бремя ее жизни – хлопоты о лагернике‑сыне: ходила с ней вместе, а иногда и вместо нее, в прокуратуру; по поручению Анны Андреевны бывала у влиятельных лиц то за письмом в защиту Льва Николаевича, то за характеристикой его научных работ; помогала Анне Андреевне посылать сыну посылки, для чего ездила за город (из Москвы отправлять их было запрещено) и т. д. и т. п. И вот об этом человеке Надежда Яковлевна сообщает: в первой книге, что Э. Герштейн между двумя обысками вынесла из квартиры бумаги Мандельштама (это – правда), в во «Второй», напротив – будто Э. Герштейн с перепугу сожгла какое‑то доверенное ей стихотворение.

«Мне почему‑то противно, что она его не бросила в печь, а поднесла бумажку к свечке», – пишет Надежда Яковлевна (442) [401].

А вот мне почему‑то противна ложь, да еще о друзьях, которые в самые черные годы стойко делали тебе добро. Ложь изощренная, низменная.

«Цветаева уехала, и больше мы с ней не встречались, – сообщает Надежда Яковлевна на странице 519 [470]. – Когда она вернулась в Москву, я уже жила в провинции и никому не пришло в голову сказать мне об ее возвращении. Действовал инстинкт сталинского времени, когда игнорировали вернувшихся с запада и не замечали случайно уцелевших родичей погибших [34]. Обо мне почти сразу Харджиев или Герштейн сообщили Ахматовой, что я “опровинциалилась” и стала “учительницей”, чего и всегда следовало ожидать… Ахматова не захотела выдавать “доносчика”, да я и не настаивала, потому что случай типический. От семьи ссыльного отказываться неудобно – лучшие (!!! – Л. Ч.) среди нас искали для своего отказа приличный предлог. Чаще всего они объясняли свое отступление тем, что им стало неинтересно с загнанным, потому что он поблек, стал другим…»

Разумнее было бы со стороны Надежды Яковлевны для изобличения людей, покорствующих инстинктам сталинского времени, избрать и другой пример и какие‑нибудь другие имена. Выбрать других персонажей. Ведь предателей и отступников было хоть пруд пруди… Зачем же для примера выбирать как раз тех, кто оставался верен, крепок вопреки инстинктам сталинской эпохи? Таких было мало, и с их именами следовало бы обращаться уважительно. Кроме того, выбрать следовало не эпизод с Цветаевой, которая с первой же минуты знакомства определила Надежду Яковлевну как «чужую», и не Герштейн и Харджиева, которые годами считали ее «своей» и не совершили отступничества. То, что выбор Надежды Яковлевны, для иллюстрации инстинктов сталинского времени, пал именно на Э. Герштейн и Н. Харджиева, показывает не только ее пристрастие к извращению фактов; это примета душевной извращенности. Ни Э. Герштейн, ни Н. Харджиев никогда не отворачивались «от родичей погибших». Напротив, они‑то и служили «родичам» опорой. Об этом свидетельствуют письма Надежды Яковлевны, написанные им обоим в те времена. Цитирую, например, ее письмо к Харджиеву: «Из моих немногих подруг пишет только иногда Эмма. Иногда сообщает, что хочет приехать, иногда зовет меня к себе» (Калинин, 1940). Зачем же Надежда Яковлевна – скажем мягко, так неосторожна, что именно эту единственную свою подругу, ей писавшую и ее приглашавшую, избирает в своих мемуарах как пример отступницы, слепо повиновавшейся инстинктам сталинского времени?

«Я быстро научилась никому не звонить по телефону и никуда не заходить без упорного зова», – пишет во «Второй книге» Надежда Яковлевна (520) [477].

По‑видимому, Э. Г. Герштейн звала ее к себе очень упорно: после очередного приезда из Калинина в Москву Надежда Яковлевна 7 декабря 1940 года – не в мемуарах, а в письме! – сообщала ей: «лучше всего было у Жени и у Вас» – то есть у родного брата Надежды Яковлевны, Евгения Яковлевича Хазина, и у той самой Эммы Григорьевны Герштейн, которая, по словам мемуаристки, от нее, вдовы погибшего поэта, отступилась. Чему же верить – ранним воспоминаниям или поздним? Первой книге Н. Мандельштам или «Второй»? По‑моему, свидетельству писем, которые современны событиям.

Принимая предупредительные меры против возможных будущих мемуаров, заботливо клевеща на будущих авторов, не церемонится Надежда Яковлевна и с теми мемуарами, которые уже напечатаны. Всё, например, решительно всё, что написано о Мандельштаме у нас и за границей (разумеется, кроме произведений самой Надежды Яковлевны), она объявляет брехней (48) [46]. Зловредной или добродушной. Подразделения такие: 1) брехня зловредная; 2) брехня добродушная; 3) брехня наивно‑глупая; 4) смешанная глупопоганая; 5) лефовская; 6) редакторская.

Не смейте вспоминать Мандельштама! («Нас было трое и только трое!») Впрочем, воспоминаниям одного из членов тройственного союза, Анны Ахматовой, тоже доверять не следует. Надежда Яковлевна разоблачает и их, не указывая при этом, к которому их шести видов брехни мемуары Ахматовой относятся.

В своих «Листках из дневника» Анна Андреевна передает, например, одну фразу Мандельштама, которая, по утверждению Надежды Яковлевны, произнесена была вовсе не об Н. Ч., как сообщает Ахматова, а по другому адресу:

«Кто‑то оказал, что Н. Ч‑й написал роман. Осип отнесся к этому недоверчиво. Он сказал, что для романа нужна по крайней мере каторга Достоевского или десятины Льва Толстого»[35].

Так пишет Ахматова.

Но Надежде Яковлевне, конечно, видней и слышней. «Ахматова путает», – сообщает она на странице 388 [353]. (Ахматова и Герштейн под пером Надежды Яковлевны прямо сестры родные: обе путают.) «На него Мандельштам не отпустил бы такой славной шутки…» Оказывается, Мандельштам отпустил свою славную шутку по адресу Пастернака. Усумнился в способности Пастернака написать роман.

Но Бог с ними, с шутками. Надежде Яковлевне не до шуток. Хотя в тех же «Листках из дневника» Ахматова сообщает, что «Осип любил Надю невероятно, неправдоподобно»[36], но не умалчивает и о том, что одно время Осип Эмильевич был влюблен и в нее, в Анну Андреевну, а затем, в 1933– 34 гг. «бурно, коротко и безответно» в Марью Сергеевну Петровых[37].

Тут уже нет возможности повторить: Ахматова путает. Нет – потому, что кроме воспоминаний Ахматовой сохранились любовные стихи Мандельштама, обращенные к Марии Сергеевне Петровых. Они напечатаны, от них никуда не денешься. У Надежды Яковлевны остается одно оружие: сплетня.

Для слуха Надежды Яковлевны Ахматова излагает происшедшее нестерпимо: мало того что Мандельштам был влюблен, да еще без взаимности, он обратил к Петровых «лучшее любовное стихотворение XX века»[38]. Шутка ли! Задача сплетни – переболтать, переврать и приунизить. Надежда Яковлевна проделывает эту операцию блистательно. Мария Сергеевна «на минутку втерлась в нашу жизнь благодаря Ахматовой» (242) [222]. Прекрасно найден глагол «втерлась»: не Мандельштам влюбился – безответно – в Петровых, а Петровых сама втерлась в семейную жизнь Мандельштама. И какова опять‑таки роль Анны Ахматовой!.. Мария Сергеевна Петровых в трактовке Надежды Яковлевны личность ничтожная. Это была «девчонка, пробующая свою власть над чужим мужем»; пробовала она без большого успеха; Мандельштам испытал лишь «случайное головокружение» (243) [223]. Что же касается того, будто Мандельштам был влюблен безответно, то тут Ахматова снова путает: напротив, нападающей стороной была Мария Сергеевна, она сама втерлась, она была «из “охотниц” и пробовала свои силы “как все женщины” достаточно энергично» (242) [223].

Мандельштам не устоял перед двумя энергиями: Ахматовой и Петровых. У него закружилась голова, он сел и написал «лучшее любовное стихотворение XX века»:

 

Мастерица виноватых взоров,

Маленьких держательница плеч…

 

Сплетней все вывернуто наизнанку – что и требовалось. Совершенно так же, как в сплетне о Герштейн: наоборот.

Поразительно, до какой степени не совпадает портрет женщины, созданный Мандельштамом в стихотворении, с тем, какой создан Надеждой Яковлевной в сплетне. О стихотворении Мандельштама «Мастерица виноватых взоров…» написано уже немало, будет написано еще больше, но я сейчас говорю не об этом стихотворении вообще, а лишь о портрете, хранящемся в мандельштамовских строчках. «Виноватые взоры», «жалкий полумесяц губ», «в теплом теле ребрышки худые» – слабость, жалостность, незащищенность; и тут же «усмирен мужской опасный норов»… Усмирен – чем же? Речи темные, плечи маленькие, ребрышки худые… И: «Я стою у твердого порога»… Как далек этот портрет от изображения, созданного мстительной сплетней: энергичная, пробивная втируша, с помощью своей высокой покровительницы вламывающаяся в чужую семейную жизнь! Как это далеко от слабости, виноватости, хрупкости, единственная защита которой – незащищенность. И опять же: какова роль Ахматовой!

Кто тут лжет: влюбленный ли поэт или Надежда Яковлевна? Показания влюбленных вообще, а поэтов в особенности, заведомо недостоверны: этому в литературе – и в жизни – столько примеров, что не стоит и называть их. Мало ли какое пресветлое чудо может привидеться поэту в обыкновенной мегере. Бывало. Но в данном случае, кроме О. Мандельштама, воспевшего в своем стихотворении М. Петровых, и Надежды Яковлевны, изобразившей ее полным ничтожеством, существует еще одно свидетельство: поэзия Марии Петровых. О том, что М. Петровых писала стихи – о поэтическом даре Марии Петровых, которым восхищались и Анна Ахматова и Осип Мандельштам, – Надежда Яковлевна читателям не сообщает ни слова. (Так же, как об историко‑литературных работах Э. Герштейн. Это естественно: человек ведь для Надежды Яковлевны прежде всего предмет сплетни, а вдохновение и труд человеческий сплетнику попросту неинтересны.)

Вы хотите узнать, кто такая на самом деле эта «М. П.», которую столь презрительно трактует Надежда Яковлевна? Откройте сборник стихотворений «Дальнее дерево»[39], прочтите «Черту горизонта», «Ты думаешь, правда проста…», «Назначь мне свиданье на этом свете…», «Пусть будет близким не в упрек…» – прочтите эту книгу насквозь, и хотя это лишь малая часть написанного Марией Петровых, вы сами увидите, о ком идет речь, кто она, эта женщина, каков ее духовный мир, какова ее власть, в чем ее обаяние и прелесть. Большой поэт, которому жизнь не дала распрямиться во весь свой рост.

 

Ни Ахматовской кротости,

Ни Цветаевской ярости… –

 

пишет Мария Петровых о себе[40]. Слово «кротость» в приложении к Ахматовой, на мой взгляд, – неточное; однако дело не в этом. Справедливо тут одно: она – и не Ахматова, и не Цветаева, она – Петровых, поэт самобытно думающий и самобытно чувствующий, сродни обеим названным одной лишь общей чертой, столь чуждой Надежде Яковлевне: свойством постоянно, неустанно, настойчиво сомневаться в себе:

 

Не напрасно ли прожито

Столько лет в этой местности?

Кто же все‑таки, кто же ты?

Отзовись из безвестности!

 

О, как сердце отравлено

Немотой многолетнею!

Что же будет оставлено

В ту минуту последнюю?

 

Собственный поэтический мир, созданный Марией Петровых в слове вопреки многолетней немоте. Вот что будет оставлено.

Я позволю себе предположить, что читателям поэзия М. Петровых неизвестна, потому что пути издательств наших неисповедимы, издана ее книга не в Москве, а в Ереване крохотным тиражом, и мне случалось встречать стихолюбов, перепечатывавших доставшееся им случайно и на один день «Дальнее дерево» для себя, для друзей и знакомых.

Я приведу здесь два стихотворения, наиболее мною любимые.

 

ЧЕРТА ГОРИЗОНТА

 

Вот так и бывает; живешь – не живешь,

А годы уходят, друзья умирают,

И вдруг убедишься, что мир непохож

На прежний, и сердце твое догорает.

 

Вначале черта горизонта резка, –

Прямая черта между жизнью и смертью,

А нынче так низко плывут облака,

И в этом, быть может, судьбы милосердье.

 

Тот возраст, который с собою принес

Утраты, прощанья, – наверное он‑то

И застил туманом непролитых слез

Прямую и резкую грань горизонта.

 

Так много любимых покинуло свет,

Но с ними беседуешь ты, как бывало,

Совсем забывая, что их уже нет…

Черта горизонта в тумане пропала.

 

Тем проще, тем легче ее перейти, –

Там эти же рощи и озими эти ж…

Ты просто ее не заметишь в пути,

В беседе с ушедшим – ее не заметишь.

 

………………………………

 

Ты думаешь, правда проста?

Попробуй, скажи.

И вдруг онемеют уста,

Тоскуя о лжи.

 

Какая во лжи простота,

Как с нею легко,

А правда совсем не проста,

Она далеко.

 

Ее ведь не проще достать,

Чем жемчуг со дна.

Она никому не под стать,

Любому трудна.

 

Ее неподатливый нрав

Пойми, улови.

Попробуй хоть раз, не солгав,

Сказать о любви.

 

Как будто дознался, достиг,

Добился, и что ж? –

Опять говоришь напрямик

Привычную ложь.

 

Тоскуешь до старости лет,

Терзаясь, горя…

А может быть, правды и нет,

И мучишься зря?

 

Дождешься ль ее благостынь?

Природа ль не лжет?

Ты вспомни миражи пустынь,

Коварство болот,

 

Где травы над гиблой водой

Густы и свежи…

Как справиться с горькой бедой

Без сладостной лжи?

 

Но бьешься не день и не час,

Твердыни круша,

И значит, таится же в нас

Живая душа.

 

То выхода ищет она,

То прячется вглубь.

Но чашу осушишь до дна,

Лишь только пригубь.

 

Доколе живешь ты, дотоль

Мятешься в борьбе,

И только вседневная боль

Наградой тебе.

 

Бескрайна душа и страшна,

Как эхо в горах.

Чуть ближе подступит она,

Ты чувствуешь страх.

 

Когда же настанет черед

Ей выйти на свет, –

Не выдержит сердце: умрет,

Тебя уже нет.

 

Но заживо слышал ты весть

Из тайной глуши,

И значит, воистину есть

Бессмертье души.

 

И значит, М. Петровых воистину поэт, и сплетничать о ней – значит унижать не только женщину, но и поэта.

На «маленькие плечи» М. С. Петровых упало тяжкое горе. «Перед этим горем гнутся горы». (И не унимается сплетня.) Но плечи не погнулись: Мария Сергеевна сохранила главное, что, быть может, еще ценнее стихов, своих и чужих: чувство собственного достоинства, родственное скромности, запрещающее человеку ставить себя над другими, похваляться горем, мужеством, знаменитыми друзьями или собственной проницательностью. Из уст М. С. Петровых не услышишь: «нас было трое и только трое»; мы с Пастернаком; мы с Мандельштамом; мы с Ахматовой или: мне Анна Ахматова доверила хранить свои рукописи во время своей предсмертной болезни, да и только ли во время болезни! или непрерывное, навязчивое: когда мы с Ахматовой жили вместе… А сколько прожили вместе Ахматова и Петровых, сколько они поработали – вместе! (что гораздо существеннее!). Сборник: Анна Ахматова. «Стихотворения», ГИХЛ, 1961, составлен Анной Андреевной с помощью М. Петровых, и ей, веруя в точность ее вкуса, одной из первых любила Ахматова читать свои стихи и прозу, и с ней советоваться об очередных переводах… В постоянных сомнениях: так ли я жила? все ли и так ли написала? в мастерстве скромности и заключена, вероятно, одна из причин, почему столько людей считают честью называть себя учениками Марии Сергеевны (она не только поэт, но и поэт‑переводчик, учитель молодых переводчиков); почему Анна Ахматова произнесла ее имя на Западе одним из первых среди имен русских современных поэтов, почему и мне не терпится сообщить читателю слова Ахматовой о Марии Петровых:

«– Знаете, Лидия Корнеевна, я сделала открытие. Оказывается, Маруся замечательный пушкинист. Эта “мастерица виноватых взоров” –мастерица скрывать таланты. Ну, со стихами понятно: надо было кормить мать и дочку, собственные стихи полузадушены переводами. Но и свой пушкинизм она мастерски скрыла. Знаток, исследователь, первоклассная голова. Она прочитала мою статью о “Каменном госте” и говорила со мной как ни один человек. Я была потрясена» (19 ноября 1958 г.)[41].

О стихах Марии Петровых, с интересом и большими ожиданиями, говорила мне Анна Андреевна еще в Ленинграде, в 1938 году.

Да, по‑разному отражено человеческое лицо в зеркале трезвого, доброжелательного глаза, в зорком зеркале искусства; и в мутном омуте оборонительной сплетни… По‑разному Ахматова, Мандельштам и Надежда Яковлевна относились и к поэзии и к людям, и напрасно тщится Надежда Мандельштам сотворить из своего имени их общий псевдоним. И изобразить свой путь общим с Ахматовой. Столь разные люди совместными путями не ходят.

Я уже сказала, что с помощью сплетен заранее обороняется Надежда Яковлевна в первую очередь, на первом плане, ото всех ближайших друзей Анны Ахматовой. Узнать из ее книги «кто – кто», «who is who» вообще невозможно. Ни кто таков этот человек сам по себе, ни чем он был занят в жизни, ни каковы были его отношения с Ахматовой. Надежда Яковлевна собственной рукой каждого дергает за ниточку сплетни – все говорят не своими голосами, совершают не свои поступки, ходят не своими походками. Если читатель попробует из текста книги узнать «кто – кто», он неизбежно попадет впросак, так же, как если попытается почерпнуть знания об именах и датах из Указателя, приложенного в конце книги, или о текстах стихов Анны Ахматовой и других поэтов из приводимых в книге цитат. Сведений, характеристик, дат, фактов – не получишь; характеристики и факты замещаются всеискажающей сплетней. Прежде всего – о друзьях. Мы не узнаем, например, читая «Вторую книгу», что о «славной попрыгушке», О. А. Глебовой‑Судейкиной, с которой Анна Ахматова была близко дружна, которой посвящала стихи, о которой Надежда Яковлевна только и упомнила, что она рано поблекла и имела пристрастие к оборкам и воланам, Ахматова помнила нечто иное – и более существенное:

«Она была очень острая, своеобразная, умная, образованная… Прекрасно знала искусство, живопись, особенно Возрождение. Прищурится издали и скажет: “Филиппо Липпи?” – и всегда верно, ни одной ошибки» (16/II42) [42].

Это – характеристика благородного, важного в человеке, до этого сплетнику дела нет… Мы не узнаем из «Второй книги», что близкий друг Ахматовой Н. В. Недоброво, которому в ее лирике посвящено столько стихов, а в «Поэме без героя» такие горькие и благодарные строфы, тот самый Н. В. Недоброво, чью статью об Ахматовой, опубликованную в 1915 году, сама она считала пророческой и чьи суждения о своей поэзии – определившими ее путь, – что Недоброво был знатоком литературы, поэтом, критиком; для сплетника существо человека несущественно, а существенно побочное, вторичное; пересуды, побасенки, разговоры о нем; Ахматова в своих манерах подражала, видите ли, жене Недоброво (353) [322], а если бы Ахматова не разошлась с Гумилевым, Недоброво царил бы в том флигеле, где Ахматова устроила бы салон и отучал бы ее ударять рукой по коленке (509) [461]. Это уж какая‑то даже сослагательная сплетня, сплетня вперед, сплетня‑провидение. Во всяком случае, о роли критика Недоброво в творчестве и жизни Ахматовой и о нем самом мы из этих страниц ничего не узнаем… О Недоброво‑критике мы также мало узнаем из «Второй книги», как о Герштейн‑литературоведе или Петровых‑поэте.

Одни сплетни:

«Для Эммы Герштейн, например, наш дом был площадкой, где она ловила “интересных людей” и неудачно влюблялась… и так и не заметила самого Мандельштама и не поняла его стихов»(265) [243].

М. С. Петровых оплевана за то, что уделяла, по мнению Надежды Яковлевны, слишком много внимания Осипу Эмильевичу, а Э. Г. Герштейн, напротив: за то, что занималась не им.

Чуть выше та же Герштейн отнесена к числу «тупиц». Удивится, наверное, читатель, узнав, что Ахматова выступила в защиту Герштейн в печати, когда тупицы из журнала «Октябрь» напали на одну из статей[43]Эммы Григорьевны, – впрочем, нет, чему же удивляться, Надеждой Яковлевной все предусмотрено: это Ахматова ублажала Герштейн, чтобы та замолвила за нее словечко в будущих мемуарах…

Как выдает себя пишущий в своих писаниях! Низость, не только неспособная понять высоту, но даже в воображении своем не допускающая, что высота – в отношениях между людьми – существует.

Совершенно оплевана Надеждой Яковлевной, как я уже говорила, и женщина, которую Анна Андреевна называла своей дочкой, – режиссер театра Советской армии, Нина Антоновна Ольшевская (жена В. Е. Ардова), – и тоже по основательной причине: близость к Ахматовой. Помнит Ахматову. Дольше трех десятилетий знала Ахматову. Нина Антоновна – хозяйка квартиры, которая была постоянным пристанищем Анны Андреевны в Москве: Ордынка 17, второй двор, лестница под аркой, квартира 13. На этом доме – так же как на Фонтанном Доме в Ленинграде, так же как на «Будке» в Комарове, – на этом доме, в Москве, неизбежна доска: здесь в такие‑то годы и месяцы жила и работала Анна Ахматова. Сколько раз, встретив Анну Андреевну на Ленинградском вокзале в Москве, сопровождали ее сюда друзья, и сколько раз отсюда друзья провожали ее в Ленинград! Отсюда отправлена она была после четвертого своего инфаркта в больницу, сюда из больницы вернулась («Я никуда из Москвы не уеду, не повидав друзей», – сказала она мне в Боткинской); отсюда, по настоянию врачей, вместе с сопровождающей ее Ниной Антоновной, уехала она в Домодедово в специальный санаторий, где и скончалась. Роковой исход путешествия дал Надежде Яковлевне повод для чудовищной сплетни, которую я и повторять не желаю. Скажу только, что у многих своих друзей и знакомых живала Ахматова в Москве – у Петровых на Беговой, у Глен на Садовой, у Болынинцовой в Сокольниках, у Шенгели, у Раневской, у Харджиева; во время войны в 1941 у Маршака; в шестидесятых – у Западовых, у Алигер, – всюду любовно и самоотверженно заботились о ней хозяева; но «у Ардовых на Ордынке», в этом адресе, для уха всех, кто знал Ахматову, есть особенный звук: привычности, принятого обыкновения, обычая; «приехала Анна Андреевна, она на Ордынке», – говорили друг другу москвичи; «у Ардовых на Ордынке» – это был постоянный, привычный адрес Ахматовой в Москве; квартира, где она была окружена сначала детьми, потом подростками, потом юношами – тремя мальчиками и их друзьями, выросшими у нее на глазах; она дружила со всеми троими вместе и с каждым порознь, на свой лад, и ей было радостно общаться с этим детством и с этой юностью; а хозяйкой дома на Ордынке была талантливая актриса, тонкий и благородный человек – Н. А. Ольшевская, знавшая и понимавшая Анну Андреевну с полуслова, с полувзгляда, с полу– и четверть‑неудовольствия, с поворота головы; заботившаяся о ее покое, сне, работе, гостях и поездках в гости, о ее врачах, платьях, путевках, лекарствах; умевшая не только слушаться Анну Андреевну и любить ее стихи, но и лечить, выхаживать, одевать, провожать, быть в одном лице и подчиненной и распорядительницей. И если Анна Ахматова дожила до 1966 года, а не погибла раньше от своей неизлечимой сердечной болезни и неприкаянности, – в этом большая заслуга Нины Антоновны Ольшевской.

А. А.

 

Я вышел ночью на Ордынку.

Играла скрипка под сурдинку.

Откуда скрипка в этот час –

Далеко за полночь, далеко

От запада и от востока –

Откуда музыка у нас?[44]

 

Музыка в Москве – это Ахматова «у Ардовых на Ордынке», Ахматова, отдыхающая и работающая лежа на тахте или за крошечным столиком в маленькой комнате направо по коридору; тяжело поднимающаяся по лестнице; легким голосом откликающаяся на телефонный звонок – и ничьими усилиями из этого дома этого голоса не выселить, и с его стены невидимой доски не сорвать[45]. Даже изощренными усилиями мастерицы всевозможных сплетен.

Что сделано Надеждой Яковлевной на страницах «Второй книги» с одним из ближайших друзей – своих и Анны Ахматовой, с одним из друзей и знатоков Мандельштама, Николаем Ивановичем Харджиевым, об этом хочется не написать, а прокричать. К Харджиеву эти страницы никакого отношения не имеют. Тут существует и действует под его именем какое‑то другое лицо, как другое лицо существует и действует на страницах «Второй книги» под именем М. Петровых, но зато автопортрет самой Надежды Яковлевны без страниц о Харджиеве был бы неполон и недостаточно ярок. Для завершения ее автопортрета страницы, посвященные Н. И. Харджиеву, истинный клад.

Один из моих молодых друзей, ознакомившись с книгой Н. Мандельштам, сказал мне:

– Когда я прочитал, что Надежда Яковлевна написала о Харджиеве, мне захотелось повеситься.

От страниц, посвященных во «Второй книге» Харджиеву, действительно может возникнуть желание повеситься. Мир захлебывается в изменах и лжи, но каждый раз, когда снова встречаешься с предательством (с большим или малым, это ведь все равно), теряешь желание жить.

Однако признаюсь, когда я прочитала во «Второй книге» страницы о Харджиеве, не повеситься мне захотелось, а посоветовать Николаю Ивановичу подать в суд: привлечь к уголовной ответственности автора книги, а также издательство, книгу опубликовавшее… Впрочем, Надежда Яковлевна хорошо знает, с кем имеет дело. Она твердо уверена – ни один из друзей Ахматовой и Мандельштама в суд на нее не подаст. Да и в чей суд – раз книга вышла в Самиздате и в Париже? Любого человека чувство безнаказанности удерживало бы от клеветы; Надежду Яковлевну, оно, напротив, раззадоривает.

На каком основании, не представляя и тени доказательств, смеет Надежда Яковлевна Мандельштам сообщать в печати, будто Харджиев что‑то присвоил, прикарманил, украл? (444) [402–403]. На каком основании издательство берет на себя смелость распространять клевету, не потребовав у обвинителя – подтверждения? На каком основании в печати сообщаются сведения о состоянии физического и психического здоровья частного лица (последнее особенно уместно в нашей стране и в наши дни!)? Н. И. Харджиев лицо частное, писатель, на государственные или общественные должности не посягает; на каком же основании публикуются бюллетени о его мнимой болезни? Во время последней предвыборной кампании в Соединенных Штатах Америки в печати обсуждалось состояние здоровья г‑на Иглтона, чья кандидатура была выставлена на пост вице‑президента; это можно понять: речь идет об огромной власти, вручаемой обществом определенному лицу. На какой такой пост выставлял свою кандидатуру Н. И. Харджиев – прозаик, искусствовед, стиховед, автор многочисленных работ о новаторстве в изобразительном искусстве, знаток Маяковского, Хлебникова и Мандельштама, что требуется подвергать проверке его здоровье? По какому случаю нас осведомляет пресса, болен он или здоров?

Не на пост вице‑президента претендует Н. И. Харджиев; его посягательства, в глазах мемуаристки, гораздо значительнее: он, по просьбе той же Надежды Яковлевны, подготовил к печати тексты стихотворений О. Мандельштама… Ну в силах ли мастерица всевозможных сплетен удержаться от заблаговременных мер против Харджиева, как она приняла их против предполагаемых мемуаров Герштейн? Стихотворения Мандельштама, подготовленные к печати и прокомментированные Н. Харджиевым, вышли лишь в 1973 году[46]; вот и сообщается предварительно, в 1972, что он украл, переврал, присвоил, перепутал. Да и как ему не красть и не путать! Ведь он больной.

Но дело не только в нарушении литературных приличий и уголовных законов. Дело страшнее и глубже: в нарушении дружества, скрепленного общей памятью об общей утрате.

«Он использовал мое бесправное положение, – жалуется бедняжка Надежда Яковлевна, – я была чем‑то вроде ссыльной, а ссыльных всегда грабят… Харджиев к тому же человек больной с большими физическими и психическими дефектами, но я поверила, что любовь к Мандельштаму и дружба со мной… будут сдерживать его, но этого не случилось…» (444) [402].

А Харджиев, принимаясь, по просьбе Надежды Яковлевны, за работу над рукописями Мандельштама, поверил, что ее будет сдерживать – ну хотя бы их общая преданность погибшему поэту. Но доверие его не оправдалось. Надежда Яковлевна оболгала Харджиева, и ее не сдержала при этом ни любовь Николая Ивановича к Мандельштаму, ни дружба его с Ахматовой, ни, главное, ее собственная память о том, какой опорой для нее был Харджиев в ее гиблые дни.

Вскоре после гибели Мандельштама Надежда Яковлевна поселилась в Калинине. Иногда приезжала оттуда в Москву.

Из Калинина в 1940 году Надежда Яковлевна писала Николаю Ивановичу:

«В моей новой и очень ни на что не похожей жизни я часто вспоминаю вас и очень по вас скучаю. Суждено ли нам увидеться?»

Из Ташкента – из эвакуации – в апреле 1943 года:

«Очень по вас скучаю, потому что я есть ваш друг».

Не странно ли, что Надежда Яковлевна продолжала считать себя другом Харджиева во время войны, то есть уже после того как он, если принять за правду рассказанное ею во «Второй книге», «повинуясь инстинкту сталинского времени», от нее отступился? Где же она лжет: в письмах сталинского времени или в теперешней книге?

Из Ташкента 29 августа 1943 года:

«Обожаю вас как всегда».

Естественно, что Надежде Яковлевне хотелось, чтобы друг и знаток Мандельштама, друг Ахматовой, искусствовед и стиховед, обожаемый ею Н. И. Харджиев, в чье понимание поэзии, не говоря уж о дружбе, она, судя по письмам, продолжала верить, оказался когда‑нибудь редактором и комментатором стихов погибшего поэта.

(С Ахматовой Н. И. Харджиев подружился еще ранее, чем с Мандельштамом, в конце двадцатых годов. Ахматова ценила в нем редкое соединение знатока живописи и знатока поэзии. Она говорила мне: «Он так же хорошо слышит стихи, как видит картины» (3 марта 1940 года)[47]. В Ташкенте при мне в 1942 году Анна Андреевна, узнав, что Харджиев эвакуирован в Алма‑Ату, очень обрадовалась и даже собиралась съездить туда «повидаться с Черным»[48], если «Черному», как она его называла, не удастся приехать сюда.

«Мы с ним всегда друг другу что‑нибудь дарим», – говорила она мне 4 декабря 1939 года, и рассказала, что в последнюю поездку в Москву подарила Николаю Ивановичу портрет Хлебникова работы Бориса Григорьева. «Он был счастлив. Подарок удался. Я рада»[49].)

Если бы в пору гибели Мандельштама Харджиев, как уверяет теперь Надежда Яковлевна, отвернулся от его вдовы, разве могла бы Ахматова сохранить дружбу с Николаем Ивановичем до своего последнего дня? Она таких предательств не прощала.

Умер Сталин. Мандельштам реабилитирован посмертно. Том избранных стихов Мандельштама включен в план издания Большой серии Библиотеки поэта. Надежда Яковлевна берет рукописи у друзей, где они хранились в самые трудные годы, и передает их Харджиеву для совместной работы.

«Николаш, Николаш, что же будет!?» – восторженно восклицает Надежда Яковлевна в письме от 7 апреля 1957 года.

А случилось вот что. Книга Мандельштама, подготовленная к печати Н. И. Харджиевым, из печати в течение 15 (пятнадцати) лет выйти не могла. «Вторая книга» Н. Мандельштам, где она предусмотрительно поносит Харджиев а и его работу, – в Самиздате и за рубежом уже вышла (берегите Самиздат, берегите Самиздат, друзья; не только от обысков, берегите его от сплетен и лжи. Для обороны от лжи он когда‑то был создан).

В книге Н. Мандельштам, на мой взгляд, сильно не хватает одного письма – письма Надежды Яковлевны к Николаю Ивановичу.

Цитировать чужие письма – неприятное занятие. Я сознаю это, но вынуждена прибегнуть к документам, чтобы соскрести с беззащитного человека грязь клеветы. Приведу из письма Надежды Яковлевны к Харджиеву один отрывок.

28 мая 1967 года Надежда Яковлевна Мандельштам, вспоминая о том давнем страшном дне, когда посылка, отправленная ею в лагерь, вернулась с пометкой: «возвращается за смертью адресата», написала Николаю Ивановичу Харджиеву:

«Во всей Москве, а может во всем мире было только одно место, куда меня пустили. Это была ваша деревянная комната, ваше логово, ваш мрачный уют. Я лежала полумертвая на вашем пружинистом ложе, а вы стояли рядом – толстый, черный, добрый и говорили: – Надя, ешьте, это сосиска… Неужели вы хотите, чтобы я забыла эту сосиску? Эта сосиска, а не что иное дала мне возможность жить и делать свое дело. Эта сосиска была для меня высшей человеческой ценностью, последней человеческой честью в этом мире. Не это ли наше прошлое? Наше общее прошлое?.. Пожалуйста, сберегите ее, Николаша, не плюйте на нее. Человек символическое животное, и сосиска для меня символ того, ради чего мы жили».

«Наше общее прошлое» (любовь к Мандельштаму. – Л. Ч.); «вы стояли рядом – толстый, черный, добрый…», «во всей Москве… было только одно место, куда меня пустили»… «Последняя человеческая честь в этом мире».

«Он использовал мое бесправное положение… а ссыльных всегда грабят» (444) [402]; «жулик… Харджиев» (541) [490]; в бумагах Мандельштама «похозяйничали органы, супруги Рудаковы и Харджиев» (604) [545].

Письмо Надежды Яковлевны к Николаю Ивановичу в комментариях не нуждается. Оно само в сопоставлении со «Второй книгой» – ярчайшая черта автопортрета, созданного Н. Мандельштам. Автор письма и автор книги на мой взгляд не имеет ни малейшего представления о том, что означает слово «честь».

Отношения между людьми меняются, но факты остаются фактами; фальсифицировать историю в наши дни общепринято, но непочтенно.

 

Date: 2015-09-03; view: 409; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию