Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Цитата в художественном мире Достоевского и авторское словоупотребление как автоцитирование. 3 page





Швейцария в художественном мире “Идиота” не столько географическое, сколько нравственно-духовное, метафизическое понятие. Читая пушкинскую балладу о бедном рыцаре, Аглая выпустила одно четверостишие, которое она могла не знать, но которое прекрасно помнил Достоевский:

Путешествуя в Женеву

На дороге у креста

Встретил он Марию деву,

Матерь Господа Христа.

 

Путешествие в Женеву заказано герою романа “Бесы”. Он не может находиться в мире князя Мышкина. Лишь в швейцарской идиллии бесовско-дьявольское и небесно-божественное разведены по разным полюсам, лишь здесь не действует закон “взаимопереливаемости” человеческих судеб. Но ведь это уже не грешная земля, населенная грешными людьми, а “новая земля” под “новым солнцем”, куда дано было попасть только еще одному герою Достоевского – смешному человеку из рассказа “Сон смешного человека”. Да и то лишь затем, чтобы развратить “детей солнца”. Мышкин – единственный герой Достоевского, для которого “новая земля” – его истинная родина»[40].

Удивительно, что талантливый исследователь, словно глаза ее ослеплены заранее выработанной концепцией, не желает замечать вещей, которые вовсе не надо извлекать из глубин подтекста, которыми текст «Бесов» просто перенасыщен, а именно: все бесы и бесноватые, не исключая, конечно, и Ставрогина, хлынули в Россию именно из Швейцарии! Именно там находится «общество», именно там производит Ставрогин свои «опыты» по заражению убеждением. Привожу буквально первые попавшиеся цитаты.

Разговор Лизы и Шатова: «– Почему же вы знаете, что я могу быть типографщиком? – угрюмо спросил Шатов. – Да мне еще Петр Степанович в Швейцарии именно на вас указал, что вы можете вести типографию и знакомы с делом. Даже записку хотел от себя к вам дать, да я забыла» (10, 107). Даша отвечает на вопрос Варвары Петровны: «– Это, верно, те самые деньги, которые я, по просьбе Николая Всеволодовича, еще в Швейцарии, взялась передать этому господину Лебядкину, ее брату» (10, 133). Петр Верховенский раскланивается со знакомыми и незнакомыми по поводу своего прибытия: «и, сколько замечаю, многоуважаемая Прасковья Ивановна тоже не забыла, кажется, своего “профессора” и даже не сердится на него, как всегда сердилась в Швейцарии. Но как, однако ж, здесь ваши ноги, Прасковья Ивановна, и справедливо ли приговорил вам швейцарский консилиум климат родины?» (10, 144). Выясняются подробности письма Степана Трофимовича по поводу его предполагаемой женитьбе на Даше: «– Степан Трофимович так и написал вам, что женится на “чужих грехах, совершенных в Швейцарии”, и чтобы вы летели “спасать его”, этими самыми выражениями? – подошла вдруг Варвара Петровна, вся желтая, с искривившимся лицом, со вздрагивающими губами» (10, 161). Ставрогин объясняет Шатову, что грозит ему со стороны «общества»: «– В Америке вы переменили ваши мысли и, возвратясь в Швейцарию, хотели отказаться. Они вам ничего не ответили, но поручили принять здесь, в России, от кого-то какую-то типографию и хранить ее до сдачи лицу, которое к вам от них явится» (10, 192). Да и становится гражданином кантона Ури Ставрогин тоже не заочно. Значит, в «идиллической» земле размещается бесовское «общество»?

В романе «Преступление и наказание» слово «Швейцария» появляется всего один раз, зато в очень характерном контексте: «Ведь предлагая моему предмету бежать со мною в Америку или в Швейцарию, я, может, самые почтительнейшие чувства при сем питал, да еще думал обоюдное счастие устроить!..» – говорит Свидригайлов (6, 215). Что стоит для Свидригайлова за словом «Америка», в романе подробно объяснено и отмечено многими исследователями. Вот место наиболее очевидно проясняющее его смысл: «– Ну, брат, это все равно. Место хорошее; коли тебя станут спрашивать, так и отвечай, что поехал, дескать, в Америку. Он приставил револьвер к своему правому виску. – А-зе здеся нельзя, здеся не места! – встрепенулся Ахиллес, расширяя все больше и больше зрачки[41]. Свидригайлов спустил курок» (6, 394-395).

Синонимически сближенные в «Преступлении и наказании» «Америка» и «Швейцария» в общем контексте романов Достоевского оказываются сближенными функционально: отправив Даше письмо о своем отъезде в Швейцарию, Ставрогин вешается. В «Америку» и в «Швейцарию», может быть, можно добраться и поездом, но быстрее всего, как известно Свидригайлову и Ставрогину, – избранным ими способом[42].

Но самое интересное здесь то, что и князь Мышкин оказывается в этой «идиллической земле» практически в том же состоянии, что и Ставрогин, а именно – «зависнув» между небом и землей, отвергнутый и землей и небом[43], символом какового состояния (не принимают ни земля, ни небо) и является висельник.

Вот такая получается идиллия.

Что же за странная земля «породила» (во всяком случае – воспитала) и выпустила в Россию одновременно и князя Мышкина и «общество» «бесноватых»? Где та общая точка, которая могла бы объяснить эти, по видимости, столь разные «плоды» ее? В романе Достоевского «Подросток». Там Версилов, в ответ на вопрос Аркадия прямыми словами объясняет, что есть «Швейцария» и «Женева», какую реальность они в себе содержат: «– Вы раз говорили про “женевские идеи”; я не понял, что такое “женевские идеи”? – Женевские идеи – это добродетель без Христа, мой друг, теперешние идеи или, лучше сказать, идея всей теперешней цивилизации» (13, 173). Комментарий поясняет: «Достоевский говорит, что “женевские идеи” <…> – это “теперешние французские идеи”, связывая учение Руссо с идеями его последователей: социалистов и деятелей Коммуны. Социально-экономическое равенство людей, отрицание религии и христианской этики, стремление ко всеобщему обеспечению и довольству[44] – таково, в интерпретации Достоевского, главное зерно этих идей»[45] (17, 378).

Из Швейцарии приходит и туда же и возвращается «Христос вне истины», Швейцария высылает и устроителей человечества вне Христа. Вещи более чем взаимосвязанные.

А Свидригайлов встретился со Ставрогиным в «баньке с пауками». Они ведь явно описывают одно место, только Свидригайлов – изнутри, Ставрогин – снаружи: «Прошлого года я, как Герцен, записался в граждане кантона Ури, и этого никто не знает. Там я уже купил маленький дом. У меня еще есть двенадцать тысяч рублей; мы поедем и будем там жить вечно. Я не хочу никогда никуда выезжать. Место очень скучно, ущелье; горы теснят зрение и мысль. Очень мрачное. Я потому, что продавался маленький дом» (10, 513).

И для того, и для другого существенно объединение тесноты, скуки, мрачности и вечности. Свидригайлов: «– Нам вот все представляется вечность как идея, которую понять нельзя, что-то огромное, огромное! Да почему же непременно огромное? И вдруг, вместо всего этого, представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится» (6, 221).

Вот что скрывается для Достоевского на метафизическом плане за «Америкой» и «Швейцарией» – местами бодрой демократии, местами, к идее которых в молодости устремился он сам – и оказался на Семеновском плацу. Недаром он воспел гимн своей каторге[46] – она спасла его от бани с пауками.

 

Не менее интересно обстоят дела и с эпилепсией. Наиболее известны три эпилептика среди героев Достоевского, они располагаются (по времени написания) в следующем порядке: князь Мышкин, Кириллов, Смердяков.Из относительно ранних произведений нельзя не вспомнить эпилепсию (или что-то вроде, как, впрочем, по свидетельству первой части романа, и у Мышкина[47]) Нелли из «Униженных и оскорбленных», кстати, рожденной в Швейцарии.

Надо сказать, что упоминавшийся выше ответ Г.С. Померанца на мое замечание не был совсем уж спонтанным и необдуманным. В своей книге он пишет: «Эпилепсия, по-видимому, одна из болезней, истончающих плоть и дающих чему-то высунуться сквозь нее. Но чему именно? У Мышкина – Богу. У Смердякова – дьяволу»[48]. Присмотримся, однако, к тому, что высовывается из-за эпилепсии князя в тексте романа.

В замечательной работе Сары Янг[49], посвященной анализу роли картины Гольбейна «Христос в гробу» в структуре романа «Идиот», очень большое место уделено рассмотрению изменений в структуре сюжета и характере главного героя до и после шестимесячного перерыва в повествовании, о котором нам кратко и темно сообщается автором романа в начале второй части. Надо заметить, что изменения претерпевает не только главный герой – князь, но и почти все сколько-нибудь значительные в структуре сюжета действующие лица. В сущности, меняется сам план романного мира, и конечно, на примере изменений, произошедших с главным героем, это заметно лучше всего. Укажу на некоторые из них, не отмеченные Сарой Янг.

Пожалуй, самое очевидное изменение, бросающееся в глаза – и не замечаемое при этом исследователями (а значит – и читателями), и при этом определяющее, как ключ, сам характер явления князя, состоит в следующем. В первой части, согласно текстовым ремаркам, оговоркам и присловьям, которым герои не придают иногда (хотя иногда – придают) значения и употребляют почти как междометия, а, между тем, в силу особенностей существования слова в художественном тексте Достоевского, они полнозначны и открывают за собой всю полноту реальности, так вот, согласно этим присказкам князь является как посланник Божий.Несколько примеров. Прощание Рогожина с князем при прибытии поезда: «– Ну коли так, воскликнул Рогожин, – совсем ты, князь, выходишь юродивый, и таких, как ты, Бог любит! – И таких Господь Бог любит, – подхватил чиновник» (8; 14). Генерал Епанчин собирается представить князя супруге и дочерям: «Ему хоть один этот день и, главное, сегодняшний вечер хотелось выиграть без неприятностей. И вдруг так кстати пришелся князь. “Точно Бог послал!” – подумал генерал про себя, входя к своей супруге» (8; 44). Генеральша Епанчина прощается с князем в первый день знакомства: «И послушайте, милый: я верую, что вас именно для меня Бог привел в Петербург из Швейцарии. Может быть, будут у вас и другие дела, но главное, для меня. Бог именно так рассчитал» (8; 70).

Уже здесь, однако, видно прагматическое отношение персонажей к Богу и Божьему посланнику, установка на то, чтобы использовать «Божию помощь» в делах мелких, житейских, хуже – лукавых. Господь становится как бы приказчиком дел человеческих – вроде того, что пожелала от рыбки пушкинская старуха: «Чтобы ты сама мне служила и была б у меня на посылках». Так что уже здесь намечается как бы втягивание Бога в пределы земного окоема – без предположения и допущения иных Его целей и намерений.

Может быть, отчасти и вследствие этого во второй части князь является в сопровождении демона, который, вроде бы, в дальнейшем исчезает из текста, но еще вопрос, куда он исчезает.

Демон, кажется, не дьявол, во всяком случае, не совсем дьявол, и различаются они, по-видимому, степенью внеположенности личности. Дьявол, черт – внешняя сила, ищущая поработить личность, захватить, завладеть ею. Демон – сила чуть ли не порождаемая мраком индивидуальности, отвоевывающая себе пространство в борьбе с другими силами ее, и недаром эта фигура получает законную прописку в современной психологии (юнгианского толка). Это не окончательное логически точное разделение, но ощущение разницы, которое должно быть осмыслено. Характерно, что Ставрогин и Иван Карамазов видят «своих» бесов как нечто отличное от себя, внеположное себе, в каком-то смысле – противоположное себе[50]. Лермонтов, понимавший в таких вещах толк, описывал своего Демона как «ни день, ни ночь, ни мрак, ни свет», что заставляет вспомнить рассказ Данте о тех, что не восстав, не были и верны. Таким образом, демон – не антитеист, но атеист в буквальном смысле этого слова, не враг Господень, но безразличный. Демонами называли стихийные, естественные силы земли. И демон Мышкина нашептывает ему лишь то, что естественно подумать, если допустить победу естественных страстей в душе Рогожина[51]. Демон вообще находится как бы в согласии с силами естества, воздействует на человека через его естественную природу, недаром в ежедневной утренней молитве мы просим: «Не даждь места лукавому демону обладати мною насильством смертного сего телесе».

Первое появление демона в тексте сопровождается сообщением о его изгнании: «Да, болезнь его возвращается, это несомненно; может быть, припадок с ним будет непременно сегодня. Чрез припадок и весь этот мрак, чрез припадок и “идея”! Теперь мрак рассеян, демон прогнан, сомнений не существует, в его сердце радость!» (8; 191). Демон здесь впрямую связан с надвигающимся припадком, демон – во мраке, наступающем на князя «через припадок».

Далее в событиях этой главы демон становится потайным (хотя – вполне явным!) главным действующим лицом, именно он водит и кружит князя по городу и по пространствам его сознания. Князь видит поджидающего его у дома Настасьи Филипповны Рогожина: «С ним произошла опять, и как бы в одно мгновение, необыкновенная перемена: он опять шел бледный, слабый, страдающий, взволнованный; колена его дрожали, и смутная, потерянная улыбка бродила на посинелых губах его: внезапная идея его подтвердилась, и – он опять верил своему демону!» (8; 192). Князь ретроспективно оценивает свои метания по Петербургу: «Странный и ужасный демон привязался к нему окончательно и уже не хотел оставлять его более. Этот демон шепнул ему в Летнем саду, когда он сидел, забывшись, под липой, что если Рогожину так надо было следить за ним с самого утра и ловить его на каждом шагу, то, узнав, что он не поедет в Павловск (что уже, конечно, было роковым для Рогожина сведением), Рогожин непременно пойдет туда, к тому дому, на Петербургской, и будет непременно сторожить там его, князя, давшего ему еще утром честное слово, что “не увидит ее” и что “не затем он в Петербург приехал”. И вот князь судорожно устремляется к тому дому <…>» (8; 193). Демон заставляет князя провоцировать Рогожина, изменяя своему слову и намерениям, демон же мешает князю подойти к только что обретенному брату и прояснить недоумения: «А почему же он, князь, не подошел теперь к нему сам и повернул от него, как бы ничего не заметив, хотя глаза их встретились <…>. Ведь отрекся же он сам от своего демона, еще идя туда, на половине дороги, когда радость вдруг наполнила его душу? Или в самом деле было что-то такое в Рогожине, то есть в целом сегодняшнем образе этого человека, во всей совокупности его слов, движений, поступков, взглядов, что могло оправдывать ужасные предчувствия князя и возмущающие нашептывания его демона?» (8; 193). Слово «сегодняшнем» выделено в тексте Достоевским, и тоже свидетельствует о значительных переменах в образе князя, указывая и направление этих перемен: если в первой части князь прозревает сквозь временный образ первообраз личности, то отныне «сегодняшний» образ начинает застилать первообраз плотной, непроницаемой завесой, а, пытаясь за нее прорваться, князь всегда приходит к каким-то совсем неожиданным для настроенного первой частью читателя результатам (так в случае с Ипполитом, с Аглаей и т.д. Особенно очевидна эта слепота в сцене «смотрин», когда князя вводят в общество в качестве Аглаиного жениха)[52].

Демон исчезает, и о нем больше не будет упомянуто в тексте, а на князя обрушивается, одновременно с ударом Рогожина и разверзшейся и пролившейся тучей[53], припадок, в котором вслед за необычайным внутренним светом, озаряющим его душу из-за «чего-то» (как «из-за туч», «из-за занавесей»), разверзшегося перед ним, наступает полный мрак. Следом за констатацией наступившего мрака (как мы помним, связанного с демоном), автор описывает припадок следующим образом: «В это мгновение вдруг чрезвычайно искажается лицо, особенно взгляд. Конвульсии и судороги овладевают всем телом и всеми чертами лица. Страшный, невообразимый и ни на что не похожий вопль вырывается из груди; в этом вопле вдруг исчезает как бы все человеческое, и никак невозможно, по крайней мере очень трудно, наблюдателю вообразить и допустить, что это кричит этот же самый человек. Представляется даже, что кричит как бы кто-то другой, находящийся внутри этого человека. Многие, по крайней мере, изъясняли так свое впечатление, на многих же вид человека в падучей производит решительный и невыносимый ужас, имеющий в себе даже нечто мистическое» (8; 195).

Демон, весь день преследовавший князя, проникает в него и захватывает его: сцена могла бы быть истолкована и иным образом (прямо противоположным), как схватка с демоном, вопящим от противостояния ему человека, ибо припадок приходит после слов: «Парфен, не верю!..»[54] Но, очевидно, это позднее усилие уже не спасает князя (который «верил своему демону»), что подтверждает и результат припадка – нисхождение князя: «От конвульсий, биения и судорог тело больного спустилось по ступенькам, которых было не более пятнадцати, до самого конца лестницы» (8; 195). Схождение вниз по ступеням (тем более – сползание) традиционно символизирует деградацию, переход личности в более низкие слои реальности. Кажется, именно здесь небеса, посланником которых как бы является князь в первой части, закрываются окончательно.Демон, заключенный отныне в природе князя, и является источником всех «двойных мыслей»[55], которые мучают и терзают Льва Николаевича на протяжении остального пространства романа, что легко доказать, ибо каждый «приступ» «двойных мыслей» сопровождается вполне узнаваемыми симптомами, впервые возникающими при преследовании князя демоном. Для сравнения – два эпизода. Возвращение князя в гостиницу перед нападением Рогожина: «Как не понравилась ему давеча эта гостиница, эти коридоры, весь этот дом, его номер, не понравились с первого взгляду; он несколько раз в этот день с каким-то особенным отвращением припоминал, что надо будет сюда воротиться… “Да что это я, как больная женщина, верю сегодня во всякое предчувствие!” – подумал он с раздражительною насмешкой, останавливаясь в воротах. Новый, нестерпимый прилив стыда, почти отчаяния, приковал его на месте, при самом входе в ворота. Он остановился на минуту. Так иногда бывает с людьми: нестерпимые внезапные воспоминания, особенно сопряженные со стыдом, обыкновенно останавливают, на одну минуту, на месте. “Да, я человек без сердца и трус!” – повторил он мрачно и порывисто двинулся идти <…>» (8; 194). А вот один из приступов «двойных мыслей» вскоре после переезда на дачу, при появлении «сына Павлищева»: «Его скорее беспокоила другая мучительная для него мысль. Ему мерещилось: уж не подведено ли кем это дело теперь, именно к этому часу и времени, заранее, именно к этим свидетелям и, может быть, для ожидаемого срама его, а не торжества? Но ему слишком грустно было за свою “чудовищную и злобную мнительность”. Он умер бы, кажется, если бы кто-нибудь узнал, что у него такая мысль на уме, и в ту минуту, как вошли его новые гости, он искренно готов был считать себя, из всех, которые были кругом его, последним из последних в нравственном отношении» (8; 214).

Приведенное высказывание можно отнести на счет повышенной самокритичности князя, но вот и нейтральное замечание повествователя, высказанное по поводу поведения князя при первом появлении Евгения Павловича Радомского: «он замечал теперь все быстро и жадно и даже, может, и то, чего совсем не было» (8; 210-211).

Все «двойные мысли» князя сводимы к одному стойкому ощущению – будто кто-то сознательно и в соответствии с каким-то планом вторгается в его жизнь, руководит событиями этой жизни, из которой практически, согласно его впечатлениям, исчезают случайности, все становится согласованным с некоей целью, возможно, злонамеренной и, возможно, известной князю, но даже сознание этого возможного знания утаивается им от себя самого[56]. Вот его характерный в этом смысле разговор с Лебедевым: «–Да чего же, говорите скорей, – допрашивал князь с нетерпением, смотря на таинственные кривляния Лебедева. – В том и секрет. И Лебедев усмехнулся. – Чей секрет? – Ваш секрет. Сами вы запретили мне, сиятельнейший князь, при вас говорить… – пробормотал Лебедев и, насладившись тем, что довел любопытство своего слушателя до болезненного нетерпения, вдруг заключил: – Аглаи Ивановны боится» (8; 199).

 

Демон, кстати, приходит не без внутреннего согласия князя. Если в первой части Лев Николаевич подчеркивает ужас и тяжесть своей болезни и настаивает на своем «почти» исцелении, отстраняясь, отгораживаясь от состояния, в которое ввергает его эта болезнь повторяющимися репликами: «какой же я идиот!?», «они думают, что я идиот, а я умный» и т.д. (см. также отповедь Гане), то вторая часть, как всем памятно, начинается знаменитым рассуждением князя о мгновенном состоянии перед припадком, которое он описывает как молитвенное слияние с высшим синтезом жизни, называет «красотой и молитвой». И хотя мрак, который следует за попыткой слияния «с высшим синтезом жизни» в плоскости земного бытия, стоит перед ним вопросом и угрозой, он все-таки решается настаивать на том, что эта минута стоит всей жизни.

Что же за свет принимает князь таким образом? И еще важнее – вместо чего он принимает этот свет?

В разделе «Мир, открывающийся в слове: для чего служит художественная деталь» я описываю движение князя в романном времени как воплощение, нисхождение в тело. Уже упоминавшиеся слова утренней молитвы ко святому Ангелу Хранителю: «Не даждь места лукавому демону обладати мною насильством смертного сего телесе», помогают определить степень этого нисхождения. На описываемом этапе – этапе возвращения эпилепсии – «воплощение» князя достигает той стадии, когда тело, захваченное демоном, начинает успешно противостоять духу, начинает обладать духом, о чем свидетельствуют все описанные выше перемены в состоянии и настроении князя. Дух заключается в теле, обладаемом демоном, как во гробе, в могиле, и внутренний свет, за которым следует могильный мрак, есть, очевидно, движение, обратное славимому в празднике Пасхи, в котором из гроба воссиял Свет. «Ныне вся исполнишася света, небо же и земля и преисподняя: да празднует убо вся тварь востание Христово, в Немже утверждается» (Пасхальный канон, глас 1-й. Творение Иоанна Дамаскина. Песнь 3). Нельзя не отметить здесь, что тело захвачено демоном вместо того, чтобы оно стало, через соединение с Господом, домом Духа Божественна (молитва ко Пресвятой Богородице: «О дивная Владычня палато, дом Духа Божественна мене сотвори»). Но если дом не занят, то, как сказано в знаменитой Евангельской притче, возвращается изгнанный из него прежде нечистый дух и приводит с собой еще семерых, злейших себя, «и, войдя, живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого» (Мф. 12, 43-45).

Вспышке внутреннего света противопоставлено именование Бога свт. Василием Великим: «Безначальный и Присносущный Свете, у Него же несть пременение, или преложения осенение»; «Истинный Свет, просвещаяй и освещаяй всяческая, и Тя поет вся тварь во веки веков» (Утренние молитвы). Тут кстати вспомнить сетования князя на то, что он из общего хора выкидыш (8, 352). Князь следует ложному свету, собственному – внутреннему – свету, признавая светом вспышку своей эпилепсии, и потому он не может ощутить себя участником в общем хоре, а у Василия Великого точно сказано, Кого поет вся тварь во веки веков. И если церковь возглашает: «Слава Тебе, показавшему нам свет!», то свет, который видит Мышкин, не есть свет Откровения, но оказывается лишь «одним только необыкновенным усилением самосознания, – если бы надо было выразить это состояние одним словом, – самосознания и в то же время самоощущения в высшей степени непосредственного» (8, 188), то есть видения себя, но не Бога. «Восторженное[57] молитвенное слитие с самым высшим синтезом жизни» (8, 188) оказывается всего лишь самоидентификацией – возможно, самоидентификацией с собой неповрежденным, с собой до грехопадения, но которая обрывается именно там, где – необходимое для неповрежденного человека знание Бога.

Надо отметить и подчеркнуть, что «Свет» есть сущностное определение Бога, входящее в Символ веры, что это определение выражает самое существенное в доступном нам знании и понимании Бога в его Существе.

Во второй части, одновременно с возвращением эпилепсии, князь начинает воспринимать как свет – Аглаю. В письме, присланном на Святой (!), он просит ее помнить о нем, пишет ей: «Вы мне нужны, очень нужны» (8, 157). Позже он скажет ей об этом письме: «Я вспомнил тогда о вас как о каком-то свете…» (8, 359). А между тем имя «Аглая» означает «блеск», «наружный блеск», то есть – «ложный свет»[58].Кстати, «свет» эпилепсии настигает князя именно тогда, когда он собирается ехать к Аглае – «отказавшись» от Настасьи Филипповны.

«Освещение» князя в припадке эпилепсии – это, конечно, еще и очевидная перверсия Фаворского Света. Но Достоевским тут же и показано, что в таких случаях видят присутствующие, то есть что видно извне в момент «осияния» «пророка» внутренним светом: вместо Преображения Господня – бьющееся в судорогах тело одержимого.

И если Христос говорит: «Я свет пришел в мир, чтобы всякий верующий в Меня не оставался во тьме» (Ин. 12, 46), то свет, приветствуемый князем в преддверии эпилептического припадка, окружающих повергает в ужас и тьму: «Он давно уже стоял, говоря. Старичок уже испуганно смотрел на него. Лизавета Прокофьевна вскрикнула: “Ах, Боже мой!”, прежде всех догадавшись, и всплеснула руками. Аглая быстро подбежала к нему, успела принять его в свои руки и с ужасом, с искаженным болью лицом услышала дикий крик “духа, сотрясшего и повергшего” несчастного» (8, 459)[59].

Здесь как бы выходит наружу пронизывающая весь текст полемика с Ренаном и всяческими унификаторами религий, для которых Христос лишь такой же пророк[60], как и Магомет.

Характерно, что свет, который может заставить увидеть другого князь Мышкин, совершенно аналогичен свету эпилептического припадка, то есть влечет за собой возмущение (духа – как судороги тела) и горечь, и еще большее падение во мрак. Вот как он описывает Аглае свои попытки «воскресить» Настасью Филипповну: «Когда я пробовал разогнать этот мрак, то она доходила до таких страданий, что мое сердце никогда не заживет, пока я буду помнить об этом ужасном времени <…>. Иногда я доводил ее до того, что она как бы опять видела кругом себя свет; но тотчас же опять возмущалась и до того доходила, что меня же с горечью обвиняла за то, что я высоко себя над нею ставлю (когда у меня и в мыслях этого не было), и прямо объявила мне наконец на предложение брака, что она ни от кого не требует ни высокомерного сострадания, ни помощи, ни “возвеличения до себя”» (8, 361-362). Существенна здесь оговорка «как бы опять видела кругом себя свет», она будет повторяться при характеристике света в эпилептическом припадке: «в эпилептическом состоянии его была одна степень почти перед самым припадком (если только припадок происходил наяву), когда вдруг, среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы воспламенялся его мозг и с необыкновенным порывом напрягались разом все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгновения, продолжавшиеся как молния. Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной, гармоничной радости и надежды, полное разума и окончательной причины». Неизбежным следствием этих «высочайших минут» являются «отупение, душевный мрак, идиотизм» (8, 187-188) – и вот последствия-то описываются без всяких «как бы» в обоих этих, почти параллельных, текстах.

Словом, вот что высовывается из-за эпилепсии князя. То же самое, что и из-за эпилепсии Кириллова, молящегося здешнему миру, творению, а не Творцу, стремящегося закрыть мир от «того Бога», готовящего убийство «того Бога» в своем самоубийстве и, если вспомнить его поведение непосредственно перед самоубийством, придется признать, что момент убийства Бога и приход эпилепсии как единственно достижимой «здешней» гармонии совпадают. Характерно, что в практическом плане самоубийство Кириллова совершается в интересах «общества» одержимых «женевскими идеями».

Надо отметить идентичность «молитвы» Кириллова и «молитвы»

князя. Вот знаменитый диалог Кириллова со Ставрогиным: «– Вы стали веровать в будущую вечную жизнь? – Нет, не в будущую вечную, а в здешнюю вечную. Есть минуты, вы доходите до минут, и время вдруг останавливается и будет вечно. <…> Когда весь человек счастья достигнет, то времени больше не будет, потому что не надо. <…> Видали вы лист, с дерева лист? <…>Я видел недавно желтый, немного зеленого, с краев подгнил. Ветром носило. Когда мне было десять лет, я зимой закрывал глаза нарочно и представлял лист – зеленый, яркий с жилками, и солнце блестит. Я открывал глаза и не верил, потому что очень хорошо, и опять закрывал. – Это что же, аллегория? – Н-нет… зачем? Я не аллегорию, я просто лист, один лист. Лист хорош. Все хорошо. <…> – Уж не вы ли и лампадку зажигаете? – Да, это я зажег. – Уверовали? – Старуха любит, чтобы лампадку… а ей сегодня некогда. <…> – А сами еще не молитесь? – Я всему молюсь. Видите, паук ползет по стене, я смотрю и благодарен ему за то, что он ползет» (10, 188-189).

Date: 2015-07-27; view: 342; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию