Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Большевик





 

Посередине комнаты между обеденным столом и черным сервантом стояли четыре чемодана Chelsey – и рядом Лелин спартанский багаж: рюкзак и сноуборд в чехле.

Как Федор ни повзрослел за последние часы – ему было темно и грустно. Чемоданы даже издалека пахли кожей и скорым отъездом.

Федор смотрел на большие, темные, по виду мокрые поленья в чугунном ведре – и думал, как трудно, долго будут они разгораться…

– А политическое убежище из‑за вулкана даю‑ут?.. – спросила Анна, зевая.

– Кому, исландцам?.. – откликнулся со смешком ее муж.

– Не дают?.. – рассеянно, невпопад проговорила Анна.

 

Из внешней тьмы донесся гул самолета, надавил на черные стекла.

– Разлетались вояки…

Ну где они застряли опять! – Дмитрий Всеволодович достал телефон.

– Нет! Не звони. – Остановила Анна.

 

– Ненавижу ждать. – Белявский поднялся из кресла. – Еще, что ли, послушать, не знаю?.. из жизни народа…

– Мне надоело, – сказала Анна. – Сказки ко‑ончились, хеппи‑энды ко‑ончились…

– А, какие там «хеппи‑энды»! – махнул Белявский. – Дырка для кала – и весь хеппи‑энд. И гуляй…

Он сделал было два шага к буфету, но, как будто вспомнив о чем‑то, вернулся к камину:

– Ты обратила внимание, с чего она начала, эта бабка? Отняли у нее шесть соток там или десять… Просто отняли! Нет, они сами, конечно, все это незаконно заняли, распахали – но все равно, никто даже не удосужился предупредить: приехали‑разломали и все. И нормально! Ты видишь, что нет никакого понятия о собственности воп‑ще? Стоит ли удивляться, что нет понятия о правах, о достоинстве личности: приехали, всё отняли – и все утерлись! И главное, чем с ними жестче – тем легче утрутся! Будут потом… вилять: «хоть замочек оставили бы…» Хоть замотик остявили… – передразнил, раздражаясь, Белявский, – да «хоть клочочек бы дали», клотётик… Ох, как я все это ненавижу! Страна рабов. Можно ждать от них что‑то хорошее? Нет, скажи, можно, в здравом уме находясь, видеть в этой стране что‑то хорошее? Это бред! натурально, психическая болезнь. Циклотимия, пожалуйста – как у Гоголя: «птица‑тройка» – пожалуйста вам, реальная галлюцинация! Эпилепсия тоже пойдет – как у Федор‑Михалыча: «народ‑богоносец» – такая же галлюцинация, аура, бред припадочный…

– Я проверил вашу теорию про начало припадков… Вашу с Фрейдом, – мстительно сказал Федор.

– И что?

– Выяснилось, что, по многим свидетельствам – и по словам самого Достоевского, – первые эпилептические припадки случились с ним после каторги, на поселении. В 1854 году он писал: «припадки, похожие на эпилепсию, и однако же, не падучая». А в 1857 году уже более определенно: «доктор сказал, настоящая эпилепсия»…

– Ну и что? – повторил Белявский с презрением.

– Тогда при чем же здесь смерть отца? После каторги – ему тридцать пять лет, уж никак не семнадцать. Как‑то рушится все основание…

– Чего?

– Вашей стройной теории.

– Ну и рушится, ну и что? – гадливо скривился Белявский. – А старик Фрейд вообще считал это не эпилепсией, а истерией! Почему рушится?

Федя подумал вдруг, что не удивился бы, если бы Белявский сейчас сделал движение, чтобы его, Федю, ударить… или, скажем, схватить за ухо, ущипнуть, укусить… Он даже снизу вверх осмотрел туловище Белявского на предмет возможной схватки. Белявский выглядел крепким, плотным. Тяжелей Федора килограммов минимум на пятнадцать… «Одна надежда на скорость… Если ударить первым? Нет, все равно вряд ли получится повалить…»

– За что же вы его любили? – спросил Федя, бессознательно повторяя презрительную гримасу Белявского. – Не припомните?

– Кто? Я? Я? Я говорил вам, что я любил Достоевского?

– Но он вам нравился? Вы писали о нем работу?

– Ну да, работу! Можно писать работу о плоских червях, про лишай можно писать работу… Как вообще может «нравиться» Достоевский, кому? Достоевский – это… не знаю, ну – как подмышку понюхать…

– Ди‑ма… – вяло одернула его Анна.

«Нравится»? Вроде нет, неприятно. Но хочется почему‑то понюхать еще –

– Дима, фу…

– Ну а что «Дима», «Дима»? Я правду говорю! Все эти униженные‑оскорбленные – это, по сути, подмышки! Может чужая подмышка «нравиться»? ее можно «любить»?

– Ах, конечно! – Федя встал тоже, и сразу оказался выше Белявского почти на голову. – Можно любить лишь красивое! Молодое! Фертильное! А если человек стар, слаб, болен, если из него катетер – ах, это же некрасиво! Как это вы говорите? «убого», да? Разве можно любить «убогое»? –

– Э, не надо, не передергивайте, не на‑адо! «Некрасиво» не потому что старый. А некрасиво, потому что вместо пяти циклов химии дали десять! Вам все русским языком говорено. И потому что катетер дерьмовый – как все всегда дерьмовое в этой стране! – а дерьмовое, потому что всем наплевать друг на друга: ты дохнешь? дохни! Ты ноль. «Вошь дрожащая или право имею?» Конечно, ты вошь, какие еще вопросы?! Какие права у тебя?! Ты вошь! Ты в дерьме дохнешь, обо. анный и обо. анный – ну и все так! Живут в дерьме, умирают в дерьме – а вот еще государство родное выделит двести памперсов, так мы ему еще в ножки покло‑онимся, спасибо, батюшки, ах спаси‑ибо!..

– При чем же тут «государство»? – взвыл Федя. – При чем же тут «право»? В каком государстве у человека есть право не умирать? Не болеть? Не стареть? Вы хватаете первое, что удобнее, – «государство!» – и успокоились – и как будто уже есть ответ! «Государство» – это никак не ответ, ни с какой стороны не ответ! Здесь больше, чем государство, здесь человек! Человек смертен: внезапно смертен – и длительно смертен, мучительно смертен, уродливо смертен и унизительно смертен – и никаким «государством» вы это не объясните! –

– «Унизительно» – нет, не в любом! И «уродливо» – не…

– Вам все не дают покоя напудренные букольки? А под пудрой‑то – все равно запах старости, запах мочи и катетер – и не работают ни «права» ваши, ни ваше «достоинство», ни «красота» – в вашем понятии о красоте, ни «любовь» – в вашем понятии о любви: «как можно любить Достоевского?» Да, конечно: можно любить только сладкую булочку – если путать «любить» с «наслаждаться», с «употреблять»… только ведь любое животное будет любить, где тепло и фертильная самка: что в этом – я уж не говорю «божественного» – что в этом человечного? Какая в этом заслуга? Какая победа? Человечное начинается, когда… Может, брак для того и придуман, чтобы люди вместе старели, заболевали, делались некрасивыми! Чтобы из этого постепенно – хоть к одному человеку! – рождалось не потребление или взаимное потребление – а настоящая жертвенная любовь: когда не сильные, молодые, здоровые и красивые – а когда муж немощный и больной, когда жена старая и некрасивая –

– Сядьте, мачики, – с неприязнью сказала Анна. – Федя, сядьте. Чего вы орете?

– И точно так же – народ! – не унимался Федя. – Да, такой нам попался отец, муж, жена, близкий родственник: вот такой, да – больной, изувеченный, пьющий, пьяный, с катетером, от него плохо пахнет – что сделаем? Скажем «фу, от тебя плохо пахнет»? «Ты пьяный»? Он пьяный, потому что лекарства не помогают – или они недоступны, он их название не понимает, а водка дешевая – ну? что? плюнем в него? посмеемся? скажем, что он похож на животное?..

– Какое‑то бесконечное извращение… – пробормотал, передергиваясь, Белявский.

– Мне на‑до‑е‑ло… – пропела Анна. – Мне все это – уже очень давно – на‑до‑е‑ло…

– А вы не думали никогда, что «не‑красота», может быть, нам дана для подв… нет, «для подвига» – слишком сильное слово: для усилия, преодоления –

– Обождите! – нашелся Белявский, – то‑то, чувствую же, не вяжется: то у вас «богоносец», то пьяный‑вонючий – с катетером…

– Что вы вперились в этот катетер, тьфу! – плюнула Анна.

– Не знаю, спроси его, что он вперился. Ну так, может, как‑нибудь определитесь? А то что‑то концы не сходятся. В ваших прочувствованных речах. Какой‑то у вас обо. анный богоносец, ха‑ха…

 

– Была, – сказал Федя своим новым «тихим» голосом, думая, как и прежде, о Леле, но ни к кому особенно не обращаясь, – была такая картина в двадцатых годах, «Коммунист»: великан с красным флагом шагает через дома…

– Не «Коммунист», юноша, а «Большевик»! Я даже сейчас вам скажу… Кустодиев! Точно, Борис Кустодиев! Между прочим, на Сотбисе один из самых –

– Вы ведь именно так представляете «богоносца»? Перешагивает дома, проливы? Только вместо красного флага – хоругвь. Весь могучий, величественный… Ведь вы так себе воображаете?..

Белявский прищурился, но ничего не ответил.

– Нам рассказывали, – продолжил Федя, – рассказывали на сравнительной культурологии про Франсиса Ксавье. Он был первым миссионером в Японии. Когда в шестнадцатом веке японцы впервые увидели христианское Распятие – знаете, как они реагировали?

Они смеялись. Они видели человека в позорном и унизительном положении, в неестественной позе: им было смешно.

Все забыли – уже скоро две тысячи лет как забыли: распятие – это было позорно и некрасиво. Давным‑давно распятие превратилось не только в объект поклонения, оно превратилось, как это ни ужасно, в объект искусства, в объект – прости меня, Господи! – эстетический, то есть в вашем смысле «красивый»: какой‑нибудь Рафаэль: изгиб тела, мягкие позы… Брюллов… Все красиво – «красиво» по‑вашему, все «значительно» и «прекрасно», предмет восхищения…

А современники – те, кто видел воочию; те, кто тыкали пальцами и говорили «Уа! уа!» – они видели теми же точно глазами, что и японцы: они смеялись. В распятии и в Распятом не было, по‑славянски, «ни вида, ни доброты» – то есть буквально: ни красоты, ни величия. «Доброта» – с церковнославянского переводится как «красота»: то есть буквально – в распятии не было красоты, оно казалось уродливым, отвратительным; не было «вида» – не было ничего значительного – наоборот, казалось позорным и жалким, как – прости меня, Господи! – как катетер…

Вот что на самом деле несет богоносец: страдания и позор. А не знамя… Знаменем это явится в другой жизни; а в этой жизни «Я ношу язвы Господа моего на теле моем», то есть ношу страдания и позор…

С потребительской точки зрения, с «у‑потребительской» точки зрения – это полный абсурд. Но ведь самое‑то поразительное: про себя лично любой человек это прекрасно чувствует и понимает! И ни малейшим абсурдом не кажется! Когда дело доходит до лично меня – я хочу, чтобы в любом моем унижении – внешнем – во мне продолжали видеть внутреннюю значительность: я ведь на самом деле значительный, я не пустое место… Я хочу, чтобы даже с катетером, с трубкой для кала, в любом состоянии, в пьяном, в униженном – кто‑то продолжал во мне видеть, что я на самом деле прекрасен! И даже не просто я этого «хочу», а, в сущности, мне это нужно больше всего на свете. Я больше всего на свете хочу, чтобы кто‑то – хоть один‑единственный человек! – видел меня любящими глазами – то есть видел меня настоящим, видел во мне настоящее (как, между прочим, Федор Михайлович Достоевский видел русский народ): я хочу, чтобы кто‑то смотрел на меня любящими глазами!

И ведь знаете что?

Всегда есть кто‑то, кто смотрит такими глазами. Мой Бог на каждого смотрит такими глазами. Здесь, по эту сторону, только жена на мужа – и то не всегда посмотрит; а мой Бог на каждого человека смотрит любящими глазами…

– Я уже говорил: бога нет, – механически отозвался Белявский.

– Да‑а, ребятки… Ну вы разошлись. Во втором часу ночи… то с этим катетером, блин…

Зазвонил телефон.

– Слава богу! – воскликнула Анна. – Так, Лелька, вставай… Димон, не спи! Федор, все. Спасибо вам за… приятное время… за лекцию… Не забудь зонтик, Дим, там на вешалке…

– Между прочим, – полуобернулся Белявский от чемоданов, – если совсем серьезно: спасибо нашему… юному моралисту. Так с народом не пересекаешься десять лет – и стирается ощущение. А вот послушал – и утвердился… в некоторых решениях. В общем, полезно. Тошно, правда, но в целом полезно. Девчонки! за мной.

– Лель, подъе‑ом! – подняла брови Анна. – Ты едешь?

– Нет, – сказала Леля.

– Что это такое, «нет»? – остановился Белявский.

– А… послезавтра? – спросила Анна о чем‑то ведомом только им двоим. – Где же ты будешь встречать послезавтра?

– Здесь, очевидно, – пожала плечами Леля.

– Я с первым зам Прозорова договорился! Какой еще «нет»? Это что, шутки вам?! – заревел Дмитрий Всеволодович.

Анна взглянула на Лелю, на Федора – и неожиданно Федору показалось, что ее взгляд не лишен одобрения.

– Та ла‑адно… – Она потрепала мужа по толстому пузу, как будто большую собаку, – уж так‑то… не переживай. Остаешьсясо старой женой…

 

Громко хлопнула дверь, и Белявских не стало.

 

Федя чувствовал себя как человек, который долго захлебывался, барахтался – и вдруг обнаружил себя стоящим на твердой плоскости. Как‑то даже не мог сообразить, что теперь ему чувствовать.

Снова хлопнула входная дверь, и перед камином, к пущему Фединому удивлению, явился Эрик – всклокоченный, в затрапезной рубашке, в которой Федя раньше его ни разу не видел, и с пачкой газет.

Буркнув что‑то малочленораздельное, Эрик вытащил из ведра мокрые бревна – каждое в две руки толщиной – сложил на колосниковой решетке и принялся комкать цветные газеты, подпихивать их под поленья.

– О, Эрик? – сказал Федя. – Вы бодрствуете в такой поздний час?..

– Да, гостей проводил. – Эрик взялся за торчавший из каминного основания грубый крюк, и вытащил этот крюк на себя. Чиркнул спичкой, огонь побежал, язвочками разъедая бумагу. – Хочешь, выключу верхний свет? – буркнул Эрик, не глядя на Федора и не отрываясь от своего занятия.

– Это было бы весьма уместно… – ответил Федя, чувствуя, что внутреннее одеревенение быстро проходит. – Прекрасная мысль.

С бревен закапало, зашипело. По колосниковой решетке – толстой, с округлыми прутьями – снизу вверх потянулись дымные струйки, подпрыгнули синие язычки.

Вопреки Фединым ожиданиям, поленья, казавшиеся насквозь мокрыми, сразу же занялись. В выпуклой мокрой пятнистой коре отразилось пламя; блестя и шкворча, дерево быстро закапало на решетку огненными тяжелыми каплями.

Послышался свист. Кора обросла ярко‑красными щупальцами, отслоилась; в ней появились сверкающие царапины.

Поленья захлопали, застучали, как дождь по железной крыше. Эрик поправил бревно: завиваясь, взлетели искры.

Убедившись, что все сделано правильно, Эрик достал из серванта толстую свечу в подсвечнике и, зажегши, поставил на стол. Неожиданно потрепав Федора по плечу, он кивнул Леле и удалился.

Где‑то щелкнуло – и в темноте осталась лишь свечка и разгорающийся камин.

– Зачем он выключил? – настороженно спросила Леля. – Ты его попросил?

– Нет, ты что? – соврал Федя. – Он только спросил, не возражаю ли я, чтобы он зажег свечку… Я сказал, почему бы и нет.

Феде было приятно, что Леля подозревает их с Эриком в мужском заговоре против себя.

– Вообще, он замечательный! – воскликнул он убежденно. – Так обрадовался, что наконец может похвастаться своим камином! В два часа ночи прийти разжигать… да вообще, в это время не спать – ты не представляешь, какой для швейцарца подвиг!.. Он так любит свой дом, с такой любовью относится… ко всему! Так заботится о гостях!..

Феде хотелось еще и еще говорить о достоинствах Эрика, но он заставил себя притормозить… и вдруг понял, что усталости как не бывало; что его распирает радость; что Леля близко; что пламя в камине свистит; что они оба молоды, и что ночь будет долгой‑долгой.

 

Date: 2015-08-15; view: 238; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.008 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию