Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Рассказ о братьях и сестрах





 

 

[Николай]

 

Ночью кто‑то стучится в окошко.

Мать просыпается: «Это кто?»

«Мам! – говорит. – Да это же я, твой сын Николай».

Она говорит: «Да ты что, он у меня три года уж как погиб!» И дверь не открывает – вот как сейчас помню…

А дед какой‑то был нищий, ночевал. Говорит: «Да не бойся – давай открывай, я с топором за дверью тама…»

Открыли – а это брат! Представляете, три года ни письма, ничего: мать три года его за упокой поминала…

А он, оказывается, в Польше был, попал в плен… как‑то там все это было сложно… (шепотом) Он во власовских войсках был, по‑моему…

Он никогда о себе не рассказывал.

А знаете, за что его посадили‑то?

Война кончилася, и пригнали к нам дизеля … ну эти самые… трактора, трактора! А он в присутствии своего родственника сказал: «А на дизелях‑то – с американских танков гусеницы содранные…» Вот за эти слова его взяли.

Я помню, пошли мы в Рязань со снохой. Мать дала нам бутылку молока, буханку черного хлеба и сколько‑то яиц. Я босяком, все ноги потерла… что мне там? десять лет.

Приходим, а нам отвечают в окошко: «Врагам народа передачу не передают».

И когда следствие шло, его спрашивают: «А почему ты сдался, а пулю себе не пустил?»

А он говорит: «А мне жить хотелось, мне было пятнадцать лет».

Ему говорят: «Ты врешь. Как ты мог в пятнадцать лет воевать?» И дали ему пятнадцать лет, трибунал.

У него жена молодая – красавица, мальчик сын. Ну, жена его не дождалась: пятнадцать лет она его не собиралась там дожидаться, она вышла замуж. Всё продали после него…

И вот он три года уже отсидел, пишет маме письмо: «Мам, ты не переживай, я больше армии здесь не пробуду».

И что вы думаете?

С ним сидел какой‑то там генерал. Ну все сидят – кто за что. И генерал его спрашивает: «А тебя‑то за что?»

Брат сказал ему.

«А в деревне ты кем работал‑то?»

«Пастухом».

«А ну, – генерал этот ему говорит, – садись давай пиши письмо на имя Жукова!»

И он пишет на имя Жукова письмо…

А отец говорит: «Мать, чего‑то нашим Колькой интересуются?»

Из района запрос пришел, а отцу шепнули: он был бригадиром.

Начали проверять.

Моя мама считалась мать‑героиня: она имела значок с младенцем на груди.

Ей говорят: «Как же это у тебя могли два ребенка через четыре месяца родиться?..»

И подтвердилось!

Он говорит: «Я себе года‑то приписал. Мне было только пятнадцать – а Родину защищать – написал восемнадцать».

Ой, это такая история – что‑то невероятное!..

Жуков рассматривает его заявление – и в двадцать четыре часа на волю ему!

И, говорит: вот ночь, поле – выходи, и всё. Куда хочешь, туда и иди…

И вот так он вернулся. Потом сняли ему судимость, всё…

И я вам скажу, вообще, то, что выпало на долю России… Вот я… наша Рязанская область… вы представляете, пережить!..

 

[Павел]

 

После войны, я помню, отец лежал с мамой на печке, а мы, дети, – на куднике. Это пристройка такая из досок, и сено там – ни одеяла, ничего не было, называлося кудник. И отец с матерью начали перечислять, сколько у нас не вернулись с фронта. В каждом доме почти – по три‑четыре человека.

Помню, брата в армию провожали. Он был мне двоюродный брат.

Я когда в сорок восьмом‑то году приезжала в Москву, дядька мой – он в Кремле работал – он жил в гостинице «Москва», окна выходили на музей Владимира Ильича Ленина.

Я ему говорю: «Дядя Жора, а я ведь помню, как вашего Павлика в армию провожали».

Он на меня смотрит: «А сколько же тебе лет? Как ты помнишь?»

Я говорю: «Я ничего не помню, я только помню, мамка сказала: пойдем крестна Павлика в армию… Я его лицо не запомнила, – говорю, – нобыла кудрявая копна волос рыжих…»

И дядька заплакал.

(плачет)

Говорит: «Да, он был рыжий, кудрявый, это мой сын был…»

 

[Мария]

 

А еще вот вам расскажу про сестру свою старшую.

Когда война началася, она уже была замужем. Муж у нее был танкистом, на фронте погиб. Она жила от нас восемь километров – там деревня была побогаче, мельница была, и там части стояли у них.

А немцы шли на Сталиногорск, чтобы шахты угольные захватить, город Михайлов и Тулу, и отрезать Рязанскую область от топлива – от угля, и от хлеба.

А моя сестра – ну ей лет двадцать, наверное, было – она собирала раненых.

Я помню, она отцу рассказывает: «Папань, он раненный в нужное место – перевязку делать не дает, стесняется, молодой…»

И, она говорила, их завозили в школу, раненых этих, складывали штабелями, никакой помощи не оказывалось им, и они и умирали там штабелями…

И были, вы знаете, люди – боялися на фронт идти.

Она рассказывала отцу моему: нужно было идти в разведку – а мальчик один испугался и напился пьяный – а пьяного в разведку не посылали.

И, она сказала, вывели его в двадцать четыре часа к яблоньке и расстреляли.

И она потихоньку его отнесла в братскую могилу. Братская могила есть тама. Я приезжала в отпуск, была постарше – мы всегда цветы носили туда.

 

[Валентин]

 

А мой брат – он с двадцать восьмого года, вот умер недавно – ему было пятнадцать лет, и их комсомольцев брали в такой… «истребительный батальон» назывался. Они по ночам вылавливали дезертиров.

Многие же годами – в подвалах просиживали, чтобы в армию не идти, в лесу тоже скрывалися…

Придет ночью весь мокрый, вот так в окошко постучит: может, кто стакан молока даст или кусочек черного хлеба…

Я помню, была война… конец войны, что ли. Какой‑то дед ночевал у нас. Он моей матери говорит: «Мы пойдем с ней грибочков пособираем». Пошли. Лес далёко, кил о метров восемь. И вот – это я на всю жизнь запомнила – мы вот так кусты раздвигаем… – а там лежит человек в кустах! У него борода черная, заросший весь…

Были случаи нападений на женщин.

А было еще, когда из соседнего села, с Малиновки – это родственник моей матери, то ли двоюродный брат какой‑то, то ли не знаю кто – он на фронт не пошел, а скрывался, в скирд а х ночевал. И когда скотник пошел брать сено, он вилами ткнул – и услышал крик. Его поймали.

И что вы думаете? Его привели на квартиру проститься с матерью. Но расстрел почему‑то не дали: он отсидел и вернулся. Женился на медицинской сестре, и венчался, и в церковь ходил…

А вот эти мальчики, комсомольцы, – они по наводке ловили этих, по деревням… Ну, война есть война.

И получается, брат – ему было тогда пятнадцать лет, потом шестнадцать исполнилось – он был в армии, в этом вот батальоне. А когда война кончилась – его год только начали призывать.

И получилось, что он пробыл в армии восемь лет, мы его и не видели. Он закончил уже где‑то в Чите, что ль, его занесло…

И когда я была в этом селе в интернате, мне говорят: «За тобой брат приехал». А я его и в глаза не видала, только что фотография детская: знала, что у меня есть брат Валентин, но в лицо – восемь лет… Он заехал за мной в интернат, взял меня, приезжаем в деревню.

Я помню, он так вот меня толкает в бок и говорит: «Покажи, где отец‑то?»

Он даже отца своего не признал, представляете?

Вот такая судьба.

 

[Александра]

 

А другая сестра во время войны заболела. Она вымыла голову и пошла на поле работать. Ей было шестнадцать лет.

Я ее лицо не помню, но говорят, она была очень красивой: с длинной косой, с родинкой. И мама всегда говорила: она несчастливая, потому что родинка у нее на левой щеке.

У нас было положено собираться на Вознесение и на Троицу. Девочки ходили в лес. Это был как такой летний отдых: цветы рвали, веночки плели…

И сестра старшая, Маша, ей из соседней деревни принесла платьице сшила какое‑то. И говорит: «Шура, вот тебе платье». Она говорит: «Нет, мне уже ничего не надо».

Она болела уже. «Воспаление мозговой оболочки» – это значит, менингит у нее был.

Врачи маме сказали: «Бабушка, девочку нужно везти в Рязань операцию делать. Ей надо череп вскрывать: или она у вас умрет, или выздоровеет». А мама верующая была: «Ой, как „череп снимать“?» Не дала.

Привезли ее домой. Жара страшная. А у нее, видимо, температура высокая, она метается.

И вот мама меня… Сколько же лет мне было? Может, пять, может, шесть… Мать посадит меня, говорит: «Чеши спину ей». Я чешу – она молчит. Только я отошла‑убежала – она с кровати падала, разбивалася, плакала, грызла свои серьги, бусы, помощь мамочки просила… А матери нет, я одна. Уже и отца забрали на фронт, и два брата на фронте, и эта сестра заболела, и кур надо кормить…

И вот эта сестра моя умирает – это я хорошо запомнила: одна кровать только была, мать поставила под икону – ну как кладут в деревне‑то под иконами, под образами – и все‑все женщины собрались около нее: у всех мужья на фронте, а кто уже вдовы – и эта девочка, она предсказывала. Она говорит: «Вот мой крестный лежит весь в крови, раненный в живот». И еще кого‑то она назвала. Она мертвых увидела.

Когда война кончилася, мужчина откуда‑то из соседней деревни пришел к моей тетке и говорит: «Ваш муж умер у меня на глазах – он был ранен в живот, я его перевязывал».

То, что умирающая эта девочка предсказала, – все это сбылося.

И вы представляете, вот она умирает – и говорит: «Мама, ведь смерть ко мне идет! Спаси меня!» И вот так закрывается в одеяло!

Потом, когда она умерла, мать с сестрой не могли никак руки разжать, чтобы обмыть ее…

Умерла, ну а гроб‑то делать кому? Только мальчики по пятнадцать лет, кто еще в армию не пошли. Оторвали эту фанеру, которая как‑то в прихожей была отгорожена, сбили гроб. А везти на подводе надо было четыре километра. И вот кляча какая‑то – ехали‑ехали, нас все шатало‑шатало – и гроб этот по дороге у нас развалился…

Мать не помнила, как хоронили.

Ох, сколько лет она по ней плакала! – я домой не хотела идти. Она самая была любимая эта Шурочка – ее Шурочкой звали – мать моя не могла пережить…

Она нищих кормила все: мама была очень сильно верующая…

 

[Розовое одеяло]

 

Когда мои девочки… праздник какой‑нибудь, веселятся – я им начинаю рассказывать, у меня дочка так говорит: «Начало‑ося!» Они не хотят это слышать.

А я расскажу. Никогда не забуду.

Я помню, в войну одно лето картошка была урожайная, крупная. Мы, дети, накапывали и таскали все это на себе ведрами.

И моя мама наварит этой картошки‑то целые чугуны – и солдаты идут: шли, шли, шли… А мама была возмущена, почему офицеры наши им не давали брать ничего.

И мама вот так ведрами… ведрами она на снег кидала эту картошку горячую – они хватали ее по карманам…

Пришла одна женщина, она маме моей говорит: «Бабушка, я портниха из Ленинграда. Вы за ведро картошки купите у меня детское одеяло – розовое, посмотрите, красивое какое, атласное».

А мама говорит: «Ой, у меня столько детей… Нет, ведро картошки – это жалко: вдруг самим есть нечего будет…»

Она ее покормила – мы всех кормили.

И тогда эта женщина ей говорит: «Бабушка, я вижу, вы верующий человек…

(плачет)

Молитесь за меня: я съела своего ребенка!»

(громко плачет)

Поверьте мне: я это запомнила на всю‑всю жизнь свою – «…ребенка!..».

 

Быдло

 

– Так! Хватит! – взревел Дмитрий Всеволодович. – Все!

Скажите мне: как можно жить в этом? Кто может жить в этом?! Как это все можно терпеть?! Невероятно!

– Дмитрий, простите, но где же альтернатива: не жить?..

– Все, я понял, в чем «миссия»! Все! Вы спрашивали, в чем миссия? – отвечаю вам: пугало!

Ясно вам? Это пугало для всего мира, страна‑пугало и народ‑пугало: будете себя –

– Но это же и –

– Будете себя плохо вести – будете вот такие! Понятно?

– Но это же и ваш народ тоже! Вы тоже –

– Мо‑ой?! – захохотал Дмитрий Всеволодович, – э не‑э‑эт!

– …Как же это так, «не ваш»?

– Чем он мой? Где он мой? И не мой и не ваш этот народ, не надейтесь! Смотрите: все разное! лица разные, кожа разная, глаза разные: у вас осмысленные глаза, у Лёли вон осмысленные глаза, а не свиные – ровно ничего общего между нами!

– А как же язык? Если мы говорим на одном языке…

– Ай, конечно, мы не говорим на одном языке! «ЛТП» выясняли: в вашем языке нет ЛТП, в их языке нет – что там было? – компаративной этимологии. И Достоевского никакого нету в их языке! И церковных этих… Три матерных слова в их языке, все! Мы раз‑ны‑е!

– Типа низшая раса, – с кривой усмешкой переспросила Леля, – и высшая раса?

– Именно! Именно. Раса, да, каста, да! Каста, раса, конечно!

– Ага. Вы еще и фашист?

– От как я обожаю эти названия: «фашист», «фрейдист» – ярлык прилепили, и радуемся, и довольны! Идите скажите Америке: пусть не будут фашистами, пусть откроют границу, пустят к себе Сомали, миллиона четыре, Судан, и посмотрим, что будет с Америкой – вон она уже вся трещит! Вон идите скажите Швейцарии, пусть откроет границу, пусть сюда приедут Тува и Коми, посмотрите, что останется от Швейцарии, покатаетесь на скейтборде, да‑да!

Рим – и варвары. Пока держали границу – был Рим, а прорвали границу – все, нету Рима! Элементарно, как разные уровни, шлюзы: никогда нижний уровень не подымается к верхнему, всегда падает верхний! Нет, не‑эт, только шлюз, только стену бетонную, и колючую проволоку под током, и автоматчиков – и тогда еще кое‑как, кое‑как еще можно надеяться…

– И комфортно вам за бетонной стеной? – По всей видимости Леля решила на этот раз прояснить позиции до конца.

– Да, мне – очень комфортно!

– А на той стороне пусть загнутся, не жалко…

– Во‑т это поразительно! – Белявский развел руками и даже стал озираться, как будто ища поддержки у многочисленной аудитории, – вы же юные люди, откуда в вас эта зараза?! Вы не видите, что они на этом и насосались, все это совковое быдло… Да, быдло! – крикнул Белявский. – Почему не назвать быдло быдлом, если оно суть есть – быдло! И вы его сами кормите этим своим безумием интеллигентским – оно и сосет вас уже почти что сто лет, и радо, над вами же издевается!

А если собственную историю знать не хотите – где наибольшая смертность от преступлений? В какой стране? В мирное время – где больше всего изнасилований, убийств, разбойных, увечий, на единицу, на сто человек населения? знаете?

– Тоже в России? – проговорил Федор угрюмо.

– Нет, представьте себе, подкачали, второе место всего у России, увы: нас юаровцы обогнали, ЮАР – попробуйте угадать, с какого года? С тысяча девятьсот девяносто четвертого года. Что произошло в девяносто четвертом году? Не догадываетесь? Отмена апартеида! Тоже такие же белые юноши с врожденным чувством вины и со взором горящим: долой фашизм! Долой апартеид! – а задумался кто‑нибудь, что такое апартеид? «А парт», «а партэ», разделение, шлюз: если белые люди живут в двадцать первом веке, а эти бьют в бубен, обмазанный свиной кровью, – что им вместе‑то делать? У одних компаративная этимология, у других ЛТП – на каком языке говорить? Если тут вон в Швейцарии демократия с тысяча сто девяностого года, а у нас при живом поколении на коровах пахали – где мы, где они? Куда лезем? Надо минимум триста лет сидеть тихо, не рыпаться, минимум!

Но нет, как же! У нас благородное негодование: ах, все люди равны! Ах, фашизм! Ну добились, сломали, сломали апартеид: результат? Результат, что в ЮАР насилуют восьмимесячных, не восьмилетних, подчеркиваю, – а восьмимесячных девочек, шестимесячных – и это не что‑то из ряда вон выходящее, это распространенное преступление: из коляски крадут белых младенцев – зачем, знаете? Знаете? Если ты изнасиловал белую девственницу, то ты выздоровеешь от СПИДа! А СПИДом больна, есессно – треть черного населения! Поэтому там что изнасилование, что убийство – по оконцовке одно и то же! Машины не останавливаются на красный свет, потому что если ты остановишься, тебя легче убить… И больше всех, разумеется, убивают не белых, а режут негры друг друга: то есть себе‑то они вредят хуже. А кто виноват? Юноши интеллигентные! Равенства захотели? Прогнулись? Нате!

Поймите: нельзя им давать ни‑че‑го! Это рыла тупые, это животные: им не строить, им только ломать, размножаться, и гадить, и гадить!..

– По поводу «размножаться», – сказал Федя тихо, – вы сами цитировали статистику, что русский народ, наоборот, вымирает…

– И хорошо! И прекрасно! Чем меньше русских, тем меньше проблем!

Федор, вы здесь – и сидите вы здесь, и вцеп и тесь здесь изо всех сил, держитесь, найдите себе работу нормальную, Достоевского выкиньте в мусорное ведро: в России больше нет ничего, все сгнило, все умерло! Русскую душу?.. Пусть ваши профессора ищут русскую душу в русской литературе, в России нет русской души! И никакой души нет! Душа – здесь, где нормальные люди, – вы обернитесь вокруг, посмотрите вы на нормальных людей, как живут нормальные люди!..

– Это внешнее, – сказал Федя. – Это земное царство.

– Нет, точно психоз! – изумился Белявский. – Надо же так извратить все! Кто сказал вам, что в земном царстве нельзя по‑человечески жить? Кто сказал, что надо жить в земном царстве по‑скотски? Что же: чистые, вежливые, и порядочные, и ответственные – это, значит, «земное царство», а пьянь и срань – «небесное», что ли, так?! Тогда не надо небесного никакого! Я вам говорю, можете сообщить по инстанции: царства небесного мне – не надо! И никакого – не надо!

А что кому «жалко» – «не жалко», – ткнул Белявский в Лелю, – запомните: когда «жалко», то очень много бывает крови! А чтобы не было крови – надо не «жалко», а стену бетонную, колючую проволоку и ток! и овчарок! и ждать триста лет!

Для меня закончен этот разговор, все!

С этими словами Белявский встал, сгреб пустые бутылки из‑под «Кристальпа» и вышвырнул с грохотом в металлическое ведро.

 

Date: 2015-08-15; view: 428; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию