Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
На Яик‑реку 7 page– Кая та отписка, князь Яков? – Слово в слово не помню, а что удержалось в голове моей – скажу. В сводные воеводы ты со мной не пожелал идти? – Не пожелал, князь Яков Никитич! Обида моя на то, что город взял я, а ты с товарищи присланы к расправным делам. – Не от себя явились, по указу великого государя. Так вот скажу отписку: «Боярин и воевода князь Яков Одоевский приказал голове московских стрельцов Давыдку Баранчееву дело великого государя, и он, Давыдка, указу великого государя ослушался и приказу воеводы князя Одоевского не послушал же, сказал: „Слушать ему не велел того указу боярин Иван Богданович Милославский, а сказал ему: он‑де того Федьку сего числа не пошлет, пошлет, когда увидит у боярина Одоевского статьи, которые присланы с Москвы“. И вот, боярин Иван Богданыч, буду я тебе мало честь из этой книги… – «Уложение» государево? – Да… Всякий воевода знает законы, но, зная, по своевольству заменяет иными. Ты служи себе сам, наливай, пей и кушай. – А ты чти, боярин! Одоевский раскрыл книгу, не громко, но внятно прочел: – «Кто с недруги царского величества учнет дружитца и советными грамотами ссылатца и помочь им всячески чинить, чтобы тем государевым недругом по его ссылке московским государством завладеть или кое дурно учинить, и про то на него кто известит и по тому извету сыщется про тое его измену допряма…» – Это, князь Яков Никитич, до меня не идет. – Я же думаю, Иван Богданыч, такое к тебе подходит. Милославский, потупясь, молча тянул вино, Одоевский продолжал: – Были времена, когда ты, боярин, дружил мне, оберегал меня от наветов, теперь пришла пора сделать тебе добро. – Спасибо, князь Яков! – Сам знаешь, боярин, пошто спрашивать, кого ты укрыл в своем дворе и кого указал своим стрельцам и полковникам принять! Многих в кабалу вписали, разослали по вотчинам, и гляди – стены вопиют о их делах! Кто изрубил бархат булатом? Да те, кого ты и иные укрыли. Милославский молчал. Молчал и воевода, закидывая застежки «Уложения» на переплет. Милославский, выпив вина, передохнул, обтер усы рукавом бархатного кафтана, заговорил: – Правду скажу! Думал и делал с тем укрытым народом так. Русь избитая, обескровленная, разорена… Без рукодельных людей брошена. Какой прок в бобылях да пастухах? С такой Руси и поборов не искать, и нам, боярам, стать тощими, с нищими междудворниками живя. – Не внятно, что думал ты, боярин, одно скажу – царям кровь не страшна, им за власть страшно. Оттого взятого на дыбу и не сысканного в воровстве приказано «краше убить, но не отпустить». – Знаю я, князь Яков, тех, кого принял: народ грамотной, рукодельной, крепкой народ, такой может налоги платить. – Да, верю! Но тот же народ с раската пихнул хозяина этих хором. Прозоровского кровь едва дождями смыло, туда же и они же Иосифа‑митрополита сволокли. Царь указал, а мы, бояре, приговорили[407]– «Разина рассечь на куски», устрашая чернь, и много ли успели? В том же году, осенью, царского ближнего боярина Григория убили под Москвой его же холопи. С царским указом приехал я в Астрахань и тот указ объявил на площадях бирючами, потом и указ развесил на росстанях, но Батыршу‑убойца и по сей день не сыскали. – К черкасскому Каспулату‑князю посылал ли, боярин? – Смерть Григория Каспулату радость. Григорий крещен, Каспулат мухамеданин, оба– родня, но враги, не едет искать. – А люди Аюки Тайши? – Тех не сговоришь и не поймешь, знаешь сам Иван Богданыч, как Юрий Борятинской да Долгорукой города кровью полощут – разинщину изводят, чернь устрашают. А вот прочту тебе челобитье дворян из‑за Оки. Таких челобитий несть конца. Из‑под шелкового голубого опашня из каптурги с пояса воевода вынул мелко исписанный листок: – «В. Г., бьют челом холопи твои заоцкие помещики и вотченники: люди наши крестьяня, заворовав и побив и пожегши многих нас, помещиков, бегают в малороссийские городы и живут там за епископы и козаками в деревнях, городах и на посадах. Мы с твоим, В. Г., указом к ним туда ездили, а епископы и козаки беглых наших крестьян нам не выдают. По дорогам же нас грабят, а иных и побивают смертно. А те, беглые крестьяне, осмелев, что за рубежом украинным их боронят козаки – вертают к нам и наших остатьних людей сговаривают к бегству с собой, скот у нас угоняют, нас же, в домах подперши, палят огнем и зорят вконец! Великий государь, смилуйся!»– прочел Одоевский и прибавил:– А государь и по сей день не ведает, что и как с тем чинить. Милославский погладил усы, скользнув рукой по пышной бороде, хитро метнул глазами на воеводу: – Ты, Яков Никитич, князь и воевода свой, ближний у государя, скажи – это с дворянами и теперь ведетца? – По сей день так! Колыхнул окаянный крестопреступник Стенька Русью– идут круги. – А так! То пясть людей, правда, иные замараны, ничего не убавят и не прибавят… Одоевский помолчал, выпил вина, усталым голосом заговорил: – Зачем мне было трудиться, Богданыч, честь тебе «Уложение» и челобитье заокских дворян? Думал – вразумится, ты же упорен, – знай, сбегут твои укрытые с Астрахани к кумыкам в горы, да и перская граница – рукой двинуть – оглянешься, и новые бунты от них. – Клянутся они, боярин, не воровать! – Боярская клятва ломаетца, ежели царь велит, а разбойничья – сказать в посмех. Теперь доведу последнее, оно тебя вразумит. Если бы не было в твоем деле поклепа, еще оно бы ништо. – Уж и поклеп?! – Не подумай на меня; хотя и обидел ты, не идя со мной в сводные воеводы, но не я на тебя доводчик. Думаю, Терской воевода Петр – он спешно на Москву угнал, а я получил указ. – Указ? – Указ по твоему делу с укрытыми. – А можно тот указ, Яков Никитич, мне ведать? – Ты, боярин, должен его ведать! Воевода встал, прошел в угол к иконостасу Прозоровского с ободранными ризами, отодвинул образ Иоанна‑крестителя, изза образа достал бумагу и вернулся к столу. – Не буду читать от кого, то тебе и без меня внятно. Одоевский читал, Милославский, теребя бороду, сидел молча. – «Гулящего человека Федьку Тихонова, сына Попова, взять в Приказную палату и расспросить накрепко: как они были в воровстве и кто с ними иные боярские люди в том же воровском заводе были и чьих дворов? И для чего они пошли во двор служить к боярину Ивану Богдановичу Милославскому и к иным и кто кроме их такие же воры служат у него или у иных у кого в Астрахани во дворах? И на кого скажут и тех людей взять и расспрашивать и, расспрося и сыскав вины их, будут доведутца смерти, велеть вешать, будет не доведутца – прислать к Москве. А боярина и воеводу Ивана Богдановича и иных, к кому такие боярские люди пошли, допросить и взять у них сказки за руками, для чего они таких воров во двор к себе принимали: забыв великого государя прежние указы и не дождався на тех воров за их воровство великого государя указу?» – Вот тут тебе, Иван Богданыч, «Уложение», статья вторая, или боярин и воевода будет ждать, когда возьмутся за его голову? – Нет, князь Яков Никитич, не буду ждать, а как быть? Вижу поклеп, и от него не уйдешь… Милославский побледнел, встал, поклонился воеводе: – Пиши, Богданыч, отписку, ту отписку я с пытошными речами пошлю царю и припишу: «Воеводой Иваном Богдановичем Милославским переданных мне всех поголовно астраханских бунтовщиков буду допрашивать, а кто доведетца смерти – казнить!» Ты же, Богданыч, пиши царю свое: «Астраханских‑де воров, В. Г., принял я в свой двор и другим велел принимать, не дожидаясь твоего, В. Г., указу потому, что место у нас широко – море и горы близ, а глядеть за ворами силы было мало, так чтоб не побегли куда, деля иных разбойных дел, а нынче отдаю на допрос и расправу». – Теперь выпьем разъездную, садись! Потом поезжай и готовь отписку. – Ух, тяжело, князь, рушить княжеское слово! – А голову потерять легко? И не сговаривал бы я тебя, Богданыч, столь долго, ежели бы ты мне врагом был, ты бы заупрямился, а тут поклеп прямой и скорый. – Спасибо, князь Яков Никитич! – Пей! Вот так, и я. пью, потом спать. В утре пришлю к тебе стрелецкого голову Владимира Воробьина со стрельцы, а тот – кого направит в Приказную палату, иных прямо на Пожар к ларям на Болдинскую косу, будем с ними расправу чинить, – как они чинили всенародно, так и мы. – Прощай, князь Яков Никитич. Делай! Милославский ушел. Астрахань спала. В черном, душном воздухе кто‑то ухал. Пели пьяные, выйдя с кружечного двора, хлопали и скрипели двери питейных изб. Перекликались сторожа в гостином дворе у Пречистенских ворот на площади. Слышался стук их колотушек в доски. Где‑то визжала женщина: – Ой, роди… уби‑и‑л… – Гля‑ди‑и‑и! – Гляди‑и‑и‑и! То слышались окрики караульных стрельцов у стен города. Еще темно было, пропел первый петух. Прозвучал тонкий звон колокола: это на вышке собора сторож отбивал часы. Чикмаз не спал, пил. После ухода Сеньки тяжело выбрел на двор, склонив голову, бодая'темноту, вслушивался, но в голове разница шумело, в ушах будто кузнецы били по железу. Вернулся, при огне лампады стукнул на колени у кровати, тяжелыми, как чугун, руками обняв сонную жену. Она проснулась, сняла его руки, прошептала ему на ухо: – Робят сполошишь, усни, Иван! Ваня, усни! Погладила его косматую голову, Чикмаз бормотал: – – Пришел, сатана! – Кто пришел, Ваня? – При‑и‑шел! – Шатаясь, Чикмаз вскочил, шагнул к столу и, наливая водки в ковш, продолжал: – Из самого пекла адского вполз, заронил в душу мою уголь каленой! Бросить? Да разве, без них не все мне едино, што будет? Хо… хо! Черт! – Выпил водки; царапая стену хаты, снова выбрел на темный двор, слушал, но слышал лишь свою тревогу – она била в нем в барабан, звонила в колокол. Это она кричит: – Эй, гля‑ди‑и, ра‑туй, держи‑и! Чикмаз вернулся к столу, потянулся к водке, но упал и, распластавшись на полу могучим телом, головой под стол, уснул. В полусумраке желтела длинная рубаха, моталась у стола светловолосая плотная женщина, пытаясь поднять пьяного, но и одной руки от полу не могла отделить. – Пьет мертвую… – шептала женщина. – То хвалитца, что все худое покрыто, то ругаетца, боитца и опять пьет… Господи, помилуй! Баба перекрестилась, легла и дремала с полузакрытыми глазами. Чуть рассвело, она услышала бой барабана. Жена Чикмаза торопливо оделась, прикрыла наглухо детей одеялом, вышла на двор, пробралась за ворота и полубегом вернулась. Едва растолкала сонного мужа: – Иван! Иван! Ставай борзо! Худое творитца в городе… Иван! Чикмаз с хрустом костей потянулся и вдруг вскочил на ноги. – Что‑о?! – глухо спросил он. – Разинцев имают. Слышу – воют бабы, а их ведут стрельцы… за воротами сказали – у Милославского на дворе взяли всех! Чикмаз шагнул, нагнулся, выдвинул из‑под кровати сундук: – Женка, бери деньги – все! Рухледь мягкую, луччую пихай в суму. Уводи робят, и бегите на митрополий учуг – родня укроет. – А ты? Ой, Ваня, Ваня! – Прощай! Делай, бери робят! Баба быстро собралась, поцеловала мужа, вскинула на плечи суму, взяла за руку ребят, и не двором, а воротцами в переулок они ушли. Чикмаз из‑под кровати выволок тяжелый мушкет, продул его, подсыпал на полку пороху, забил в дуло кусок свинца, сел к дверям на лавку. В щель сквозь двери оглядывал двор. Скоро у его двора послышался стук барабана, по двору к хате Чикмаза пошли стрельцы: – Эй, Чикма‑а‑з! – По указу великого го‑о‑о… Чикмаз ответил выстрелом. С весны ранней на Болдинской косе сожжены старые, поломанные шалаши, место выгорело кругом на тридцать сажен – называлось Пожаром. На Пожаре уцелела одна скамья, на ней раньше торговали бузой, квасом и сбитнем. Была скамья видом как стол, а рядом с ней для пьющих сбитень – скамья малая. Воевода князь Яков Одоевский здесь приказал быть пытке. Перед торговой скамьей шагах в десяти плотники врыли два высоких столба, наложили верхнее бревно, и люди, какие смотрели на работу плотников, сказали: – Дыбу поставили! В стороне от дыбы плотники вкапывали рели, а иные из них острили дубовые колья. К месту казни подъехал на гнедом коне сам воевода, за ним товарищи: князь Каркадинов и Пушечников. Лошадей воеводских приняли стрельцы приказа Кузьмина в алых кафтанах, они же, перед тем как сесть воеводам, скамью большую покрыли малиновым ковром, на другую, малую, разложили два бумажника. Воевода сел за пытошный стол в середину, справа – Каркадинов князь, слева – Пушечников. Пришли два палача, по кафтанам опоясанные длинными плетьми ременными, с ними два дюжих помощника в красных рубахах, рукава помощников засучены выше локтей, на плечах у помощников отточенные топоры, у палачей в руках две крученые крепкие веревки, веревки палачи закинули на дыбу. Плотники к приходу палачей под дыбу внесли нетолстое бревно, а другое бревно подволокли одним концом к пытошному столу. В него помощники палача воткнули топоры. Одоевский, сняв голубой колпак с жемчугами, поставил его на стол, обтер потный лоб костлявой рукой; зажмурив усталые глаза, подул перед собой, отдувая душный воздух, пахнущий потом и человеческим навозом, сказал вяло и тихо: – Плотники! Стрельцы громко повторили: – Эй, плотники! – Гайда к воеводе! Подошел рябой черноволосый плотничий десятник, без шапки, встал перед столом, молчал, ждал. – Рели копайте глубже, а делайте их против того, как глаголь буква. Кои у вас поделаны буквой твердо, те переладьте. – По указу справим, воевода князь! – Бревно от стола уволоките к дыбе, на нем головы рубить станут, кровь падет, замарает пытошные письма. – Слышу, воевода‑князь! – Колья от середки к концу тешите сколь можно острее, тупой кол крепко черева рвет, саженой должен жить дольше. – Сполним, князь Яков Микитич!… – Эй, робята, сволоки бревно к дыбе! – отходя, крикнул своим плотник. Товарищ воеводы Каркадинов, в голубом кафтане, в синем высоком колпаке, с виду веселый и беспечный человек, спросил Одоевского: – Пошто, Яков Никитич, указал переделывать рели? На таких больше повесить можно. Одоевский молча косился на площадных подьячих с длинными лебяжьими перьями за ухом; они примащивались к концам стола на обрубки, шепотом переругивались. – Для пытошных дел готовьте бумагу! – строго сказал подьячим воевода, тем же строгим голосом ответил Каркадинову: – Затем, князь, переделать рели, что буква твердо схожа на недоделанный крест. На кресте господь был распят, а мы нынче чиним казнь государевым супостатам – иной возмнит несказуемые словесы. Не доходя места казни, остался большой харчевой шалаш, в него приводили пойманных разинцев. Кругом шалаша стрельцы в голубых кафтанах, Петра Лопухина приказу, с отточенными бердышами на плече. Стрельцы ждали, кого воевода велит дать на пытку. Тут же плакали бабы, жалея мужей. Толпились горожане, астраханцы и посадские. В толпе и Сенька стоял, но близко в сторону стола дыбы не выдвигался. Он помнил хорошо, что князь Яков Одоевский, давний начальник Разбойного приказу в Константиновской башне в Москве, сказал ему: «Гуляй, стрелец! Завтра приказ на запор!» И Сенька загулял, да так, что если б Одоевский хоть мало знал о нем, то приказал бы искать и взять. «Глаз у него сонной, да памятливой». Стрельцы, так как шум голосов и причитание баб мешали им слушать приказ воеводы, задумали гнать народ. – Чего глядеть? Попадете на пытку – все увидите! Эй, уходите! – Уходите да волоките прочь женок! Одоевский желтой рукой призывно помахал стрелецкому сотнику. Тот, поклонясь, подошел. – Семен, скажи дуракам стрельцам, чтоб народ опять не гнали, – все должны казни видеть. – Слышу, князь Яков! Сотник отошел к стрельцам, прогнанный народ опять окружил Пожар и шалаш с разницами. Каркадинов снова спросил Одоевского: – Может статься, князь Яков Никитич, стрельцы дело делают – гонят народ? На пытке, я чай, будут кричать слова хульные на великого государя. – Всяк, кто идет в могилу, может сказать хулу на бога и государя… Он тут же мукой и концом жизни ответствует за свою хулу! – А все же хула есть хула! Пошто давать ее слушать черни? На лице Одоевского показалась скука, он провел по лицу ладонью, и лицо стало другое. Не ответив товарищу воеводе, повышая голос, спросил: – Здесь ли голова московских стрельцов Андрей Дохтуров? – Тут, воевода‑князь Яков! К пытошному столу шагнул высокий светло‑русый голова в алом кафтане, поклонился, не снимая стрелецкой шапки. – За теми, кого не прислал боярин Иван Богданович Милославский, ходили? – Ходил я, воевода‑князь Яков, к Ивану Богданычу боярину брать остальных у него воров – Федьку, поповского сына, с женкой и иных. – Что молвил боярин? – Иван Богданыч сказал: «По росписи‑де подьячих и иных людей сказкам воеводе Якову Никитичу Одоевскому с товарыщи в Приказную палату пошлю завтра». Про попа Здвиженского сказал: «Сидит‑де на Митрополье дворе». А который астраханского митрополита привел и с роскату пихнул, астраханского стрельца Ивашки и Митьки митрополичья человека, не сказал: «Тех‑де людей у меня нет». – Поди, Андрей! Не спешит боярин! Мы пождем, время есть, и спрос наш к нему милостивой… Не ровен час, сам государь позовет в малую тронную да допросит своими дьяками. Оттуда, гляди, и на Житный двор[408]недалеко, – сказал Одоевский громко. Заговорил Каркадинов: – Иван Богданыч не опасаетца гнева государева! Другой Иван есть на Москве[409], у государя дядьчить за него будет. – Божией волей государыни Марии Ильиничны не стало. Нынче Милославских честь вполу, у государя новая родня в чести, – ответил Одоевский и дал приказ: – Стрельцы, ведите Корнилку Семенова! Приказание воеводы быстро исполнили – из шалаша выпустили высокого русобородого человека лет под сорок, с узким загорелым лицом, с родимым пятном у правого глаза. Человек встал перед столом со связанными за спиной руками, без рубахи, в одних посконных толстых портках, волосатый, с кудрями. – Развяжите ему руки! Руки подведенному к столу развязали. Каркадинов проговорил громко, не обращаясь ни к кому: – Я бы лихим у пытки и допроса рук велеть распутывать не указал! – Не бойсь, князь! На пароме лошадь не лягнет, – ответил Одоевский. Второй товарищ Одоевского, Пушечников, кидая на стол снятую бархатную шапку, смеясь, сказал: – Правду молвил, князь Яков! Приведенного на пытку Одоевский тихо спросил: – Кто, из каких ты, где гулял? – Московский стрелец! Имя Кормушка, прозвище Семенов. С Москвы я сбег в Астрахань, служил конным стрельцом. Сшел в Царицын в гулящие люди, а к нам Разин Стенька пришел. С ним я пошел на стругу вверх. – Весело шли? – Весело было, боярин! Песни играли, вино пили… – И города палили? – Тогда ничего не жгли. Зимовал в Синбирском, по весне нанялся на государев насад в работу, сплыл в Царицын, а там Разин, и я пристал к нему. Пошли под Астрахань, город взяли. – Взяли и воеводу кончили? – Кончили, воевода‑князь! И тут я женился на Груньке, она шла за меня волею, поп венчал. – Та женка – твоя смерть. Пошто женился? – Много понравилась бабенка, воевода‑князь! Не лгу, ни… – Она сказала: «Женился на мне Кормушка насильством!» – Тогда все, князь воевода, женок себе воровали, и я ее украл, а то убили бы. Времена шумели. – Кот, когда сметану ворует, и тут его бьют крепко! Кого убивал? – Митрополита Осипа не убивал я, был на Учуге, рыбу ловил. – То знаю… Дуван имал? – Денежной имал! При боярине Иване Богданыче Милославском стал в стрельцы, Давыда Баранчеева полк. – Грунька сказала: «Придет‑де в Астрахань князь Яков Одоевский, сбегу на Дон, соберу голытьбу – Козаков, и мы придем, Астрахань пожжем и возьмем!» – То она, сука, ложью на меня! Поклеп, князь воевода. А вот как приехал ты, меня тогда неведомо пошто без вины Давыд Баранчеев посадил за караул. – Посадил, знал за што! Гулял и служил, грабил, жег и опять служил. Иди на пытку! От допросного стола Корнилка повернулся, шагнул к палачам и покорно дал руки. Руки завернули за спину, скрутили и спиной к столу вздернули на дыбу. Руки, поднятые вверх, хрустнули и вывернулись из предплечья. Палач снял с себя плеть, размахнулся, сильным ударом резнул плетеной кожей по спине. По спине Корнилки пошли вниз кровавые бахромы. Он замотал ногами. – Крепкой бить да грабить, а ногами вьешь, как теленок хвостом? Свяжите ему ноги, положьте деревину! – приказал воевода. Корнилке связали ноги, меж ног всунули бревно, затрещали суставы разинца. – Еще шесть боев, тогда снимите! С окровавленной спиной Корнилку сняли с дыбы; шатаясь, он подошел к столу, из прокушенной от боли губы по русой бороде текла кровь. – Что прибавишь к тому, о чем спрашивал я, и ты сознался? Корнилка заплетающимся языком говорил то же, о чем рассказывал раньше. – Видно, парень, тебе еще висеть на дыбе, не говоришь всего! – Не знаю дальше сказать. Воевода махнул рукой, Корнилку снова связали и вздернули. Бревна между ног не клали, воевода не указал. – Бейте крепче! Писцы, чтите бои. Каких воров астраханских знаешь? Назови! – Митьку Яранца, Ивашку Красулю, иных, князь, много было, но с ними не дружил я. – Бейте еще! Впадет на ум! Куски мяса срывала со спины плеть, а Корнилка твердил одно: – Иных имян не знаю! – Снимите! Пытки ему довольно, завтра и совсем не надо. – Ужели кончат меня? Скажи, князь?! – Конец скажем. – За что же?! – Много ходил да плавал по Волге! Эй, дайте Груньку, женку Кормушки Семенова! Из шалаша стрелец привел к столу Груньку. На бабе пестрый домотканый шугай, расстегнутый, под ним белая рубаха. Сарафан такой же пестрый, голубое с белым, как и шугай. Ноги босы. На голове повязка из куска коричневой зуфи. В повязку плотно спрятаны волосы. – Ходила домой ты, Грунька? – Ходила, воевода князь, со стрельцы! – Баба земно поклонилась. – Принесла тетрадь, о чем говорила в Приказной палате на пытке? Баба достала из‑за ворота рубахи небольшую, завернутую в грязную кожу тетрадь, подала на стол. – Стрельцы, отведите Кормушку Семенова за дыбу, пусть ждет. А ты говори! Из голубых больших глаз бабы хлынули слезы. – Замарал он меня, батюшко воевода, бесчастной пес! Как его взяли стрельцы, и ён, Кормушка, тую тетрадь кинул в сенях под мост[410], завсе играл зернью и карты, все животы проигрывал, а меня в жены имал насильством. – Пошто за него шла? – Не подти – убьют! Ходют с саблями, голову ссечь им – как таракана убить. – Пошто не довела на такого вора? – Кому доведешь? Ивашке Красуле ай Ивашке Чикмазу? – Милославскому боярину, когда пришел в город, пошто не довела? – Когда боярин Иван Богданович Астрахань растворил, то Кормушка стал в стрельцы. Пришла бы с челобитьем – ему, Кормушке, ништо, а мне от него бой смертной. – Подвинься прочь, дай мужу место! Иди, Корнилка, скажи, где имал эту воровскую заговорную тетрадь?! Корнилка подошел к столу. Лицо его подергивалось и было бледно, ноги после пытки дрожали. Он кинул взгляд на стол, где лежала кожаная тетрадь; ужас мелькнул в глазах, заговорил сбивчиво: – Воевода, боярин‑князь! Те письма, что сыскала Грунька, мне под Синбирским дал козак Гришка… – Ты и под Синбирском с ворами был? – Был, воевода‑князь! – Говори дальше. – Гришка прочел мне одно воровское письмо, а я грамоте не умею, ни… – Где нынче тот Гришка?… – Убит ён под Синбирским. – А может, жив, и ты его покрываешь? – Убит ён, боярин, в Синбирском остроге, как воевода Борятинской острог громил. Я грамоте не умею и писем не чту, взял, вина моя, чаял, от них будет спасенье с заговоров. – Покрышку искал своих лихих дел? – Чаял, боярин! – За Гришкину вину ответишь ты! По главе первой государева «Уложения» – будешь сожжен как колдун. – Ой, боярин, противу бога из тетради тот Гришка мне не чел, ни… – Во всех колдовских заговорах кроетца хула на бога, ибо господь поминаетца там рядом с диавольскими словесы! То и конец твой! – Да пошто так? Грамоте не умею – не ведал я того. – Стрельцы! Возьмите Корнилку Семенова подале – к Болде‑реке, чтоб смороду к нам не несло. Накладите огню, связанного спалите. Кормушку окружили стрельцы, увели. Боярин воевода, махнув рукой, призвал стрелецкого десятника, приказал: – Аким! Погляди, чтоб по правилам жгли. – Слышу, воевода‑князь Яков! – Грунька! Иди к столу. Грунька придвинулась к воеводе. – Велю тебя вдругоряд пытать! – Ой, головушка победная! За што же ище меня, отец! Ой, головушка‑а! – Терпи больше, плачь меньше – учим терпенью! Заплечные, разденьте бабу! Баба сама скинула на землю прямо с волос зуфь. Темные волосы хлынули по ней, как вода, и скрыли до пят. – Рубаху, князь Яков, сволочь ли? – Рубаху, юбку ей оставьте – скрозь рубаху плеть берет. Помощник заплечного возьмет на хребет к себе, подержит. Высокий, с красным лицом, к пытошному столу шагнул палач; не кланяясь воеводе, мотнул на сторону заросшей, как куст, головой, сказал: – Пошто бабу на плечи брать, Яков Микитич? Ей бы каленым титьки припечь – все скажет! Одоевский желтой рукой поднял снизу вверх жидкую бороду, устало взглянул на палача: – Всем естеством ты заплечный мастер, как конь, и в голове у тебя сено! Непошто уродовать бабу! Ее грехи не вольны, чаять надо, государь простит. Палач, идя к дыбе, хмурился. Помощник палача взял Груньку за подол сарафана, держа подол, повернулся к бабе спиной, нагнулся, и мигом Грунька повисла с прижатыми волосами и головой на чужой крепкой спине. Ее рубаха, оголив ноги выше подколенок, задралась. Воевода приказал: – Одерни, заплечной, рубаху, спихни волосы прочь. А ты не сучи ногами, жилы перервут – будешь убогая. Бей, бои чтем! – Родные‑е‑е! О‑о‑ой! – И Грунька заголосила. После трех редких ударов смолкла. Держащий Груньку на спине сказал: – Огадила, стерво! – Скинь с себя, оплесни ей лицо, – указал Одоевский. Палач, обиженный у стола боярином, бил плетью так, что каждый удар прорезал Груньке рубаху, как ножом. Воевода заметил это, но промолчал. В лицо Груньке плеснули из ведра, где палачи после пытки мыли руки. Она, всхлипывая, пришла в себя, открыла глаза, шатаясь, встала, одернула сарафан, ей накинули на плечи сдернутый шугай. Шугай она надела в рукава, подобрала волосы и, как пьяная, присев с трудом, поймала с земли втоптанную зуфь, накрыла голову. – Ведите ее к столу! Груньку подхватили помощники палача, поставили перед воеводой. – Правда ли, что муж твой Кормушка норовил бежать на Дон? – Отец воевода, грозился он таким, когда в шумстве был, пьяной. – Говори правду! Твой Кормушка‑разбойник нынче сожжен. Берегись лгать, его душа будет приходить к тебе, ежели оговорила. – Уй, батюшко воевода, правду говорю! – Не было ли у него иных воровских заговорных, писем? – Што принесла – та тетрать! – С кем из воров астраханских водился Кормушка? – Отец воевода! Ходили к нему Ивашко Красуля, Митька Яранец и редко вхож был Федько Шелудяк[411]. Иных не было. – И эти воры знатные! Спущаем тебя, Грунька, домой без караула, не помысли утечи – в Москву увезут. Дело твое у великого государя с иными. – Пошто мне бежать? – Москвы не пугайся. Говори, как говорила: «Насильством имана замуж. Довести было некому. Когда боярин Милославский зашел в город, тогда муж Кормушка ушел в стрельцы, служил, пока не взяли». Грунька с трудом, но поклонилась земно; встав, убрела в толпу горожан. Одоевский стал отдуваться, тяжело дышать. Солнце подымалось выше. Жгучие лучи упали на пытошный стол. Ветер вместо прохлады навевал удушливые запахи, бьющие в нос. Одоевский проворчал: – Надо бы отставить пытку до тех мест, как спадет жара. – Такое не можно, Яков Никитич! – сказал черноусый Пушечников; он плотнее натянул на себя суконный стрелецкий кафтан и шапку надел. – Пошто не можно, князь? – Указал я привести Чикмаза. – Чего мешкают с ним? – Далеко живет Чикмаз, а пождать беглого стрельца, разбойника, надо! – подтвердил второй товарищ воеводы. Обратясь к Одоевскому, Каркадинов спросил: – Честно ли нам, князь Яков Никитич, указывать битым на пытке тому, как говорить в Москве? – Кроме великого государя, ответов по делам своим никому не даю! – Да я поучиться лишь желаю!… Сижу по разбойным делам внове. – Служу государю довольно! Сидеть нам еще тут год, быть статься, и больше. Неотложно сыскать всех воров на Царицыне, Саратове и иных городах, а чтоб был прок от нашей службы великому государю, должны мы быть в правде и не корыстоваться. По делу нашему мы и так, князь, милости имеем мало, а жесточи во всех нас довольно, и жесточь наша не всегда к правде приводит!… – Свечка сатане, князь Яков Никитич, поставлена. Кормушка грамоте не умеет, да сожжен!
|