Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Глава I. В Москве 3 page





В правой руке, еще могучей, Никон крепко сжимал старинный посох. Опустил глаза, взглянул на толпу народа, громко сказал:

– Третий и последний ответ жду! Хотят ли самого Христа принять? (Никон ждал от царя бояр с ответом на его письмо.)

Бывший патриарх приготовился в путь.

В храме он приложился к образам и, выходя, взял с собой посох святителя Петра. Бояре мешкали. Ушел из собора от нетерпения и тяжести воспоминаний – стены украшенные, благолепие храма, по стенам с лампадами в серебряных раках мощи священных предков. На воздухе в санях легко. Приятнее еще ему оттого, что народ, не уместившийся в храме, желавший видеть его, заполнял всю площадь. Никону хотелось крикнуть: «Раздвиньтесь! Дайте всем лицезреть попираемого владыку!» – молчал и ждал, а бояре не шли.

Сенька видел, что на площади кругом саней Никона – стрельцы, монахи и люди города; они крестились, и ни один боярин не показывался, как будто боялся, что его обвинят в сообществе с Никоном.

Наконец появился один из бояр – Троекуров; только оделся боярин смешно: в женский торлоп[282]шерстью наружу, в руках у него кунья шапка с хвостом на маковке.

Троекуров подошел к саням. Низко кланяясь Никону, заговорил.

Сенька прислушивался, толпа глухо гудела, но слова боярина можно было с трудом разобрать, и Сенька разобрал:

– Ох, ох! – охал боярин, видимо играя голосом на женский лад. – Ох, ох! Господи, спаси и не приведи на грех. Не стерпел, вишь, праведник постного жития? Мирского брашна возжаждал. Черти, черти! Ох они, преисподний лицедеи! Антония блазнили… святого. Простых грешных им не надо! Блазнят нечистые, твердят о почестях, о славе, о былой власти.

Сенька понял, что боярин глумится, для глумна и торлоп надел. Подумал: «Терпи, лихой старик, гордец…» А боярин женским голосом визгливо продолжал:

– Ох, ох! Я чаю – проклянешь? Не боюсь! И пошто ты, бедный, старый, побежал на прежний амвон без зова великого государя?

– Ты шут из дворян! Шутишь не у места. Шутить бы тебе при Иване Грозном, – тот шутов‑дворян щами чествовал.[283]

– Ох, ох! Ехал себя казать, лошадей гонять, псов дразнить, людей давить! Ох, опоздал, бедный… сгоряча кинул, не ищи! Кинутое подобрали. Наплевал в портки, теперь туда гузно не лезет– мокро и тесно!

– Тот, кто звал меня, на скота, как ты, не похож! – громко и гневно сказал Никон и, чтоб не видеть врага, возвел глаза к небу.

– Ох, слышал, умилялся! Чли бояре царю твои видения… ох! Семнадцать ден постился… сидя, трудился, сон видел… зрел и слышал святителя Иону, митрополита… с семьнадесятого на восемьнадесятое прибежал бедный старик! Пришел ты к Успению самозванно, – сам себя в бреду звал, инако была бы в руках грамота.

В гневе Никон забыл себя, он опустил дрожащую левую руку в тайный карман набедренника, торжественно вынул письмо со сломанными печатями, показал издали Троекурову:

– Вот крест, сатана. Исчезни!

Увидав письмо, боярин, шутовски изображая смятение черта перед крестом, съежился, присел, взмахнул руками, как бы призывая кого‑то, и, пятясь, приседая, исчез в толпе стрельцов,

Никон опомнился. Гнев прошел, патриарх забоялся: «Пошто я? Одолел бес, господи!» И, торопясь, сунул руку с письмом Зюзина к набедреннику. Не желая потерять свой торжественный вид архиерея, он не глядел и на ощупь норовил положить письмо. В то же время кто‑то, малорослый, юркий, в заячьей шапке, дернул из руки Никона письмо, выдернув, исчез в толпе так же быстро, как и появился.

Толпа молящихся и созерцавших Никона заволновалась. Сенька не понял, что произошло, так скоро это случилось: он только слышал и уяснял себе: «Почему волнуется народ?» – А в толпе сильнее шумели тут, там и еще:

– Шутенок троекуровский схитил!

– Што схитил‑то?

– Што? Панагию патриаршу – во што…

– Да на ем ее и не было!

– Грамоту‑у…

– Слышьте, кричит!

– Вор! Злодей! Отдай грамоту, – государева она! – кричал Никон, глядя растерянно на толпу. – Православные! Дети мои! Письмо воровски схитил, с тремя печатьми! Сыщите вора!

– Вишь, письмо‑о!

– Грамоту государеву!

– Да хто схитил?

– Шутенок боярской! Дашкой кличут, а он парнишко, ходит в портках.

– Сыщем, да едино не седни! Утек нынче…

Никон сошел с саней, ему под ноги кинули ковер, он почти забыл, что надо ждать ответа царя, – приказал готовить сани. Лошади топтались, иззябли. Монахи засуетились, подтягивая подпруги, поправляя попоны.

Но вот перед стрельцом с зажженным факелом толпа раздвинулась, за стрельцом шли посланные от царя, поблескивая парчой шуб и жемчугами высоких шапок. Никон, запахнувшись в мантию, поник головой, – он ничего доброго не ждал от врагов. Шли: первым – Юрий Долгорукий, пузатый, хмурый, с бородой, широко раскинутой ветром, вторым – суровый, с отечным бледным лицом, жидкобородый князь Никита Одоевский, и сзади их – дьяк Алмаз Иванов. Они остановились все в ряд, сказали одно, но говорили по очереди:

– Великий государь, царь всея Русии, самодержец Алексей Михайлович приказал тебе, патриарху Никону, ехать в Воскресенский монастырь и ждать суда вселенских патриархов.

Когда уезжал Никон, то увозил в своем существе тоску и тревогу: «Пошто взял письмо Никиты?» – и вспомнил, зачем он взял письмо. «Обрадовался зову – поверил всему, что царь простил и желает его приезда. Помиримся, отслужим молебен во здравие царя и семьи его, а тут покажу ему письмо и молвю: „Великий государь! Вот кто примирил нас, устроив сие наше ликование!“

– Проклянет меня Никита ввек! Радости чаемой не бывать…

Никон приказал монахам опустить высокий передовой крест.

Монахи удивились, но крест склонили и уклали в порожние сани. Крест заслонял Никону хвостатую звезду. Уезжая из Кремля, он сказал врагам‑боярам, указывая на небесное знамение: «Близится время, как эта господня метла разметет вас!»

Глядя на комету, Никон задремал и в дреме подумал: «Может быть, парнишко письмо схитил про себя? Побалует и кинет».

Дебелая царица с высокой жирной грудью разнежилась в постели, но с Медного бунта, после хворости, спала всегда тревожно, и теперь она слышала как будто чей‑то голос за дверью спальни… забылась и опять проснулась: полуоткрыв глаза, видела, как царь наскоро оделся и спешно вышел.

«За нуждой…» – сонно подумала она. Подумав, уже не могла заснуть, а дремала. Подремывая, слышала отдаленные гулы: шаги поспешные, скрип деревянных лестниц. Услыхала, приподняв голову, громкие восклицания:

– Ох, господи!

«Беда! Всполошились все…»

Царица села на кровати. Подобрав сквозь рубаху складки жирного живота, нагнулась, при свете лампадок нашла сапожки сафьянные, с белкой внутри, легко натянула на круглые бескровные ноги; черные волосы, густые и тяжелые, собрала, не заплетая, в шелковый, расшитый жемчугами плат. Со скамьи взяла легкий меховой, на соболях, торлоп; застегнув только ворот, не вдевая рук в рукава, накинула на голые плечи и вышла. Шла медленно, с малой одышкой. Сени, по которым проходила царица, пахли после недавней службы ладаном и каким‑то смрадом от горелых красок. Марья Ильинишна оглянулась, увидала в иконостасе непорядок.

– Не глядят, нерадивые…

Близко у иконостаса висело паникадило; с него длинная восковая свеча, подтаяв, перегнулась с огнем, уперлась в икону; икона тлела, от фитиля вверх шел змеистый огонек; потрескивая, плыл дым и смрад горевших красок.

Царица подошла, столкнула свечу на пол, вывернула голую руку из‑под полы и рукавом дорогого торлопа прошлась по низу образа. Краски потухли, свеча на полу тоже, только фитиль свечи алел недолго. Царица подошла к внутренним дверям Малой Тронной залы, в щель неплотно запертой двери глянула и видела только неосвещенные, обитые парчой стены, высокий узорчатый стул трона да кусок надтронного образа левой стороны и слышала, как ей показалось, голоса испуганных людей:

– Ой, что тут и подумать!

– Подумать страшно!

– Разберемся… ино суда испугался, ино соскучился о власти.

Последние слова сказал царь, но царица ничего не понимала– ее страшили огни в окнах и на лестницах. Внизу дворца и на площади слышала она – глухо шумит народ. Царица забыла все. Она распахнула дверь в Тронную и кинулась к мужу. Царь говорил с двумя бородатыми епископами: ростовским Ионой – сгорбленным мало, сухоньким стариком, и Павлом Сарским – чернобородым и тучным: оба были в митрах и мантиях поверх саккосов.

Когда царица бросилась на шею царя, обхватив его голыми руками, церковники, не смея показать, что видят женщину, отошли в темный угол залы, сели на лавку и опустили головы, приткнув их к своим посохам.

– Батько! Царевичей береги! Царевен… Батько, себя береги! Испуганы мы гораздо, – клич стрельцов!

– Ильинишна! Чего всполошилась? Никон приехал, влез со своими монахами в церковь – амвоном завладел, посланы бояре сказать ему, чтоб оборотил туда, откуда пришел. Иди, иди, матка! Спи, помолясь. Ну, ну… Ну, иди!

Царь снял с шеи тяжелые руки жены, обнял ее полную талию и вывел в ту же дверь, откуда вошла она. Обратно проходя сенями, царица подошла к образу Георгия, освещенному лампадой, узко и торопливо перекрестила худощавое глазастое лицо. Маленькая голова ее, казалось, была приставлена к тучному телу от другого туловища.

– Мученик! Храбрый Егорий! Спаси и сохрани!…

Царица поклонилась земно; поднявшись так же, не широко крестясь, ушла, сияя в сумраке узорами драгоценных камней, низанных по торлопу. Свечи и лампады, горевшие у икон, от ее тяжеловесных движений долго мигали.

Царь отпустил епископов с наказом: государь‑де указал тебе, патриарх Никон, ехать в Воскресенский и ждать!

– Чем скорее он уйдет из храма, тем лучше: меньше соблазна в народе.

Епископы ушли дверями к Красному крыльцу. Навстречу им, поклонившись церковникам, в Тронную залу вошел боярин Троекуров в парчовом малиновом кафтане, с посохом в руке и с собольей шапкой в другой. Холеная борода Троекурова была расчесана, волосы раскинуты на пробор. Он весело поклонился царю и вообще имел вид веселый. В минуты уныния царь всегда призывал Троекурова. Теперь глаза его смеялись, как будто он изрядно пошутил над чем‑то. По выражению глаз подчиненного царь узнал о его настроении, спросил:

– Что сыскал?

– Сыскал я то, великий государь, что тебе неотложно знать надо.

Царь молчал.

– Я говорил, что Никона звали, что он по зову снялся из монастыря. Мне не верили бояре, даже смеялись. Кто звал – тут вот будет ведомо.

– Переложив шапку в одну руку с посохом, Троекуров полез за пазуху, достал письмо с тремя поломанными печатями.

– Чье оно?

– На печатях, великий государь, герб, в гербе буквы: Наш, Земля и Аз! В середке меж букв – медведь, стоймя тисненный.

– Печать Зюзина Никитки! Дай сюда. Троекуров, поясно кланяясь, подал письмо.

– От кого взял письмо?

– Сам Никон дал! По виду, стыд и страх перед тобой, великим государем, пал на душу Никона, что учинил шум и смятение во храме святом.

Троекуров смело лгал царю. Его плутоватые глаза искрились. Он знал, что свидетели – уличная толпа: ее голос не дойдет во дворец, и только толпа знала, как Никон отдал письмо своего друга.

Царь, отойдя в сторону, положил письмо на дьячий стол, сказал с торжественностью в голосе:

– Дворянин Троекуров! Бояре честных родов, за твою веселую службу мне, тебя в шутку назвали боярином. Я казню – и казню жестоко своевольство холопов против моего имени! Но вдвое опаснее своевольство бояр, ибо они ежедень ходят около меня… Теперь знай: ежели я сыщу того, кто звал Никона и своеволил и лгал от имени моего… сам я при всех боярах скажу тебе боярство! Жди времени: царь слов на ветер не говорит.

Троекуров склонился перед царем земно, готовый за честь обещанную поцеловать царский сапог. Царь, отпуская Троекурова, прибавил:

– Когда уедет Никон, зови бояр, будем читать письмо.

Сверху изодранной бумаги о заводчиках Медного бунта и их приметах на столбе у ворот Земского двора была прибита новая бумага, крупно писанная подьячими.

«15 сего генваря 1664 года указал государь‑царь и великий князь всея Русии Алексей Михайлович:

«В Судном Московском приказе быть стольнику князю Андрею Солнцеву‑Засекину, с ним по‑прежнему сидеть стряпчему Володимеру Бастанову да дьяку Александру Алексееву, а в других дьяках быть Ермоле Воробьеву, Никиту же Алексеева, сына Зюзина, отставить».

И дивился московский народ, даже не только посадские люди, а купцы, попы и дьяконы.

– Пошто такого грамотея, как Зюзин боярин, отставили?

– Вишь, даже звания боярского не написано… просто – «Никиту Зюзина».

– По указу великого государя! Чего дивитесь, неумные!

– А не дьяки ли умыслили, скрыли слово «боярин»?

– «Боярин» не писан – ништо, а отставить без болезни – худо!

Давно не видел боярин Никита Зюзин «государевых ясных очей», а нынче их и видеть не хотелось бы, да привелось, так было указано самим царем:

– Быть Никитке у меня на допросе в Малой Тронной палате! Вся она сияла парчой, освещенной зимним солнцем, а пуще стенными свешниками. Сверкал каменьями дорогими царский скипетр и шапка Мономаха на отдельном близ трона столе, и набалдашник царского посоха горел яхонтами и изумрудами, и венцы надтронных образов также, но боярину Зюзину казалось, что даже бледно‑розовые жемчуга на царской тюбетейке и те отливают кровавым блеском. «Держись, Никитка! Зверь поднялся…» – думал, склонив упрямую голову, Никита Зюзин, а думал он так всегда, когда шел на медведя. Беда только в том была, что не было с боярином рогатины, а посох в сенях на лавке лежит, да караульные стрельцы и карманы боярские обшарили до дна.

Боярин Зюзин стоял перед дьячим столом, стол покрыт черным, а на нем зловеще белело письмо, писанное им к Никону тайно. За столом – дьяк Алмаз Иванов.

Когда заходил в приказ к боярину Никите дьяк, то был весел, шутлив и доброжелателен, теперь же лицо дьяка под взъерошенными волосами – серое и неподвижное, глаза стального цвета, чужие, колючие, и говорит он чужим и незнакомым голосом:

– Великий государь спрашивает тебя, Никита Зюзин, твое ли это письмо?

Боярин выдавил из себя слово со вздохом:

– Мое…

– Пошто писал его, приплетая к своему измышлению имя великого государя и государыни, царицы Марии Ильинишны?

– Писал… думал избыть нелюбье между великим государем и патриархом всея Русии Никоном.

– Кто с тобой был в заводе, Никита Зюзин, по сему воровскому письму?.

– Писал один… советчиков не было. Дьяк замолчал, примечая зорко лицо царя.

Царь приподнял опухшие веки, глаза царя покосились к дьячему столу. Царь заговорил:

– Скажи, Иваныч, стольник Чириков выехал ли на службу нашу в Киев?

– Мешкает он, великий государь. Видимо, польской Украины дел боится.

«Худо пошло… – подумал Зюзин. – Издали начинает. Хорошо, когда напинает в бока да выгонит…» Царь, помолчав, продолжал:

– Коссогов по нашим воинским делам ездит и за Днепр и в Запорожье – не боится, а стольник Чириков Алексей, Пантелеев сын, трусит… указа нашего ослушник, так ты напиши, Иваныч, от имени моего государеву сказку: «Бить стольника Чирикова батогами у Стрелецкого приказа».

– Исполню, великий государь!

– В польской Украине изменник гетман Тетеря[284]за измену к нам, великому государю, ограблен казаками. С малыми пожитками пошел в Польшу, а там его поляки догола раздели – бежал в Валахию нагой. Под Ставищами казаки Чернецкого злодея[285]нашему имени убили… того, кой, памятуя великое радение и службу к нам покойного гетмана Богдана Хмельницкого[286], тело его сжег, выкинув из гроба… Оставил тот Тетеря‑изменник есаула гилевщика Петруху Дорошенко[287], тот Дорошенко по злому умышлению подался хану и нынче воюет свой православный народ… Но, как и Тетере‑изменнику, Дорошенке‑вору, по божьему изволению и по молитвам нашим, скорый же конец придет. Так господь карает всех великого государя супостатов! Тетеря, Дорошенко, Юраско Хмельницкий[288]– далекие нам, чужие люди… с них и искать тяжело, и народ там своевольный – всякому слуху верит, а потому служит нынче – нам, завтра – Польше, а то и хану перекопскому. А наши бояре? Государевой думой решено: в облегчение нужд государства ковать медные деньги… они же скупают медь, куют свои деньги и пуще чужих воров убытчат казну! Простил им то воровство, ибо, воруя, моего имени не приплетали к медной татьбе…

От последних негромких слов царя Никиту Зюзина прошиб холодный пот.

– Сидит боярин, правит приказом и тут же ставит себя изменником, подписчиком царского имени, поклепцом иных невинных бояр. Скажи, вор Никитка Зюзин, пошто призывал от имени великого государя казненного опалой бывшего патриарха Никона? Дьяк, спроси вора!

Царь замолчал, живот его гневно колебался, золотой крест на такой же цепи от частых вздохов царя постукивал тихо о пуговицу парчового кафтана.

Дьяк прежним жестким голосом спросил:

– Скажи, Никита Зюзин, не мне, а самому великому государю– он слышит тебя: пошто не от себя, а от имени великого государя и государыни царицы Марии Ильинишны призвал в собор бывшего патриарха?

– Каюсь… попутал бес и научил злому умыслу приписать великое имя.

– Не бесу у пытки стоять – тебе! Пошто, приплетая имя великого государя, его именем указывал на бояр и поклепал Ордын‑Нащокина и Матвеева?

Зюзин сдвинул мохнатые брови, сказал упрямо:

– Бояр не клепал… взаправду говорили они: государь‑де много жалеет Никона… писать‑де Никону великому государю не можно…

Глаза царя гневно открылись. Дьяк умолк.

– Ложь! Вор, б… сын! Не могли они тебе такое приказать. На пытке, под огнем и кнутом, скажешь правду… И как ты посмел, собачий сын, призвать отошедшего самовольно от престола святительского? Того, кто всенародно в литургию в храме сам себя назвал псом, а место святое – песьей блевотиной! Ты не устрашился учинить церковное смятение, не побоялся прервать святую литургию? Ты законник и грамотен много, но забыл главу первую и статью вторую «Уложения» государева. В соборе пение прервали, народ потеснили, Никонов спрос и приход его оповестили мне и мой ответ, прервав литургию, сказали ему. Никон гневные слова кричал, посох святителя Петра со священного места взял и вышел с великим шумом со сборищем своих чернецов и старцев. Это ли не церковный всполох? Учинил великое смятение в храме Никон, но сделал такое по твоему умышлению… В своем воровском письме ты даже указуешь ему, в какие двери войти в храм. Ты есть, Никитка, отметая даже оскорбление имени моему, церковный мятежник и подлежишь казни!

Зюзин еще ниже опустил голову на грудь, молчал. Царь добавил:

– Вели, дьяк, стрельцам взять и увести вора Никитку на Житный двор! Вести укажи мимо Троицких ворот, чтоб служилые люди приказа, кой он опоганил, видели его. Зюзин поднял голову‑, сказал:

– Великий государь! Знаю вину и готов положить на плаху то, что ношу на плечах, но не лишай меня взглянуть дом: там жена моя при конце живота! Дай слово молыть умирающей… Молю!

– А ты думал о жене, когда воровал против государева имени? Иди и говори на пытке, пошто призывал Никона и зачем поклепал бояр! Прощаться тебе некогда.

Дьяк, вставая, сказал:

– Идем за приставы, Никита!

Кого не добром звали на Земский двор, тому долго помнились широкие ворота приказа. С раннего утра по двору ходили люди, вглядываясь в лица покойников, ища родных убитых или опившихся в кабаке. Нищие божедомы, как воронье, копошились целыми днями, собирая трупы по Москве и волоча их на Земский двор. Теперь было то же. Чуть рассвело, на дворе толпа людей, а кому было время, тот теснился к столбу у ворот, широкому, врытому глубоко в землю, тесанному в шесть углов. На этом столбе вывешивались извещения и постановления царские, о которых бирючам кричать было долго и путано, а извещать с Лобного места не подходило под статью закона. Сегодня на столбе у Земского двора содрали бумагу «О смещении из Судного приказа боярина Никиты Зюзина». На обрывках прежнего извещения решеточный приказчик прибивал новую. Где и как прибивать бумагу, решеточному указывал площадной подьячий. Москвичи, проходя во двор, оглянувшись, останавливались у столба, иные, махая руками, манили грамотных:

– Опять што в ей? Вишь, новая!

Пьяненький безместный поп с цепью медной наперсного креста на шее весело и охотно читал желающим слышать извещение:

– «Великий государь, царь и великий князь, всея Русии самодержец Алексей Михайлович самолично искал крамолу боярскую и в Малой Тронной зале с думным дьяком Алмазом Ивановым допрашивал бывшего боярина Никитку Зюзина, уличил его в подписке государева имени и пущей крамоле и самовольстве, что он, Никитка, на восемнадесятое декабря в Успенский собор, без ведома великого государя, но его светлым именем и именем государыни, Марии Ильинишны, призвал к литургии в час до рассвета бывшего патриарха Никона, и Никон, приехав, учинил великое смятение в Успенском соборе и божественную литургию прервал и посох святителя Петра взял и уехал, изгнанный повелением великого государя всея Русии Алексея Михайловича!»

– Эх, и бедный теперь Зюзин Никита!

– Да… боярство снимут… Указано: пытать на Житном дворе, – и проклятой тот двор из веков!

– Чем же?

– Позади житных амбаров, у стены. В стенах – печуры, в них пытошные да караульные избы.

Пристал еще безместный поп от тиуньей избы со знаменцом в руке.

– Поделом ему, Никитке Зюзину!

– Пошто так, отец?

– Никона опять, дружка своего, хотел посадить.

– Никона! Лиходея! – закричал тот, кто читал бумагу. – А ведомо ли вам, честные люди, как Никон нас, попов, теснил?

– А как?

– Да вот… Прежние пошлины за рукоположение в попы указал отнять! Ставленников в попы велел сбивать в Москву, повелел им привозить с мест записи от поповских старост, что‑де такой‑то поп имеет земли только‑то.

– Да, православные! И по той поповской земле ему и плата была за рукоположение.

– Мучитель Никон!

– Ишь ты! Нам веселее… не одних тяглых поборами теснят, попов также.

– Кончилась волокита, как Никон сшел!

– Все же добро, кабы его в патрииархи, Никона.

– Вам от того не добро, не лихо, а нам, попам, бывала денежная налога – иной поп маялся в Москве год, ждал рукоположения и места. Вон туда глядите‑ка, за Москву‑реку! – кричал поп, который читал бумагу.

Все, кто был у Земского двора, оглянулись на снежную даль, изборожденную кривыми проулками с обледеневшими крыльцами деревянных церквей и часовен. Там же у тынов, торчащих из снега остриями столбов, высились каменные амбары, закрытые железными заметами, да иногда рыжела кирпичной кладкой башня или новая церковь.

– Ну и што?

– Глядим на знаемое, видим – Замоскворечье.

– И вот! Видьте… зимой ночью с патриарша двора не один поп убрел в эту пустыню да без вести пропал. – Поп со знаменцом говорил тихо и раздельно: – Прежние патриархи давали попам у себя на дворе ночлег и сугреву, а Никон на ночь выгонял.

– Должно, не любил поповского чрева. С постной пищи запашисты бываете!

– Да и бражников среди вас, отцы, не мало‑о!

– И… и… православные! Разбрелись при Никоне попы! Кто без вести пропал, кто в разбой кинулся, а кто и в леса на Керженец сшел.

– А оные в кабаки ярыжить утекли.

У ворот Земского двора толпа густела, мелькали бороды, уставленные на столб с бумагой, топтались на снегу ноги в лаптях, иные в сапогах. Взметались ветром полы сукманов, кошуль бараньих. Нищие, горбясь над батогами, запевали свое:

 

Кабы знал да ведал человек…

Житие веку своему…

 

А из саней грузно вылезали то дьяки в куньих шапках, то бояре с посохами, и не раз был слышен любопытствующий голос боярина:

– Пошто у ворот столько народу?

– Извещение о Зюзине чтут!

– Эй, попенок! Чти далее, а то, гляди, разгонят. Хмельной попик читал по требованию:

– «…изыскав воровство Никитки Зюзина, великий государь, царь всея Русии Алексей Михайлович указал: взять вора подписчика и самовольника и поклепца на иных бояр Никитку Зюзина на Житный двор и на дворе его, вора, Никитку, пытали, и к огню расдетчи приводили, и он во всем своем лиходействе винился, и, по приговору бояр, Никитку Зюзина указано казнить – отрубить голову, но по молению у великого государя благоверных царевичей Алексея Алексеевича и Федора Алексеевича великий государь его, Никитку Зюзина, помиловал, казнить не велел, а указал его сослать на службу в Казань, а поместье его отписать в казну, – ему же, Никитке, оставить на прокормление двор московской и долгов его уплаты для…

Того же числа, декабря, двадцать восьмого дня, указано великим государем Алексеем Михайловичем всея Русии бить батоги стольника Алексея Пантелеева, сына Чирикова, и сказать: «Стольник Алексей Пантелеев сын Чириков! Ты, противясь государеву указу ехать на службу в Киев, не ехал для своей бездельной корысти и лени, проживал и прятался дома, оповещаясь больным, а ты – здоров, и тебя указано великим государем бить батоги у крылец Стрелецкого приказа».

Сказку бывшему боярину Никите Зюзину о ссылке его на службу в Казань, а стольнику Чирикову Алексею о наказании говорил с Красного крыльца думный дьяк Алмаз Иванов при боярине Никите Ивановиче Одоевском».

Когда царю прочли челобитную коломенских таможенных целовальников, он велел вернуть челобитную:

– Не верю я этим мошенникам! Не верю, чтобы на моих кружечных дворах не было питухов! – И указал дьяку тайных дел Дементию Башмакову ехать в Коломну со стрельцами. Дьяк послал подьячего снести челобитную в стрелецкую съезжую избу, сдать стрельцам да собрать тридцать стрельцов под командой пятисотника.

В съезжей избе никого не было, кроме Сеньки. Подьячий положил на стол челобитную, сказал:

– Ты, стрелец, постереги бумагу, – от великого государя она, пойдет в обрат на Коломну, я же извещу стрельцов, чтобы собрались! – И ушел.

Сенька жадно начал про себя читать, он надеялся, что рано ли, поздно, а станет стрельцом‑подьячим и ему самому придется писать челобитные. Челобитная начиналась так:

«Государю царю и великому князю Алексею Михайловичу, самодержцу всея Русии, холопи твои Васка Петров да Ивашко Цапин таможенные и кабацкие целовальники с товарыщи челом бьют.

В нынешнем, государь, во 1664 году в Коломне и на посаде в таможнях и на кружечных дворах твоему государеву таможенному и кабацкому собранью чинитца велик недобор во всех месецех по декабрь месец против прошлого году месецев, для того что нонешним летом и осенью с товаром приезжих людей на торгах было мало, а на кабаках питушки не было же, а прежние питухи все истратились в прежние лета, а ныне те питухи разбрелись, а достальные валяютца в питейных избах наги и босы, и питье по стойкам застаиваетца, а питухов не стало.

А водным, государь, путем проплавных торговых людей перед прошлым годом не плыло ни в полы – все суды плывут тарханные[289], а пошлины, государь, сбирать стало не с кого…»

Сенька не дочитал, в избу вошел Тюха‑Кат.

– Бумагу беру – со мной пойдет! А ты приготовь мне посулы… на неделю еду и тебя спущаю на неделю.

Сенька спасибо не сказал – поклонился пятисотенному и ушел. В съезжую избу собирались стрельцы…

С утра морозило, день был ясный и солнечный, даже жестяные главы самых захолустных церквей играли яркими отблесками, а там, где был снег, глубокий и чистый, от отблесков на снегу лежали радужные полосы.

Сенька приготовил бумагу, к ремню приладил поясную медную чернильницу с ушами: он решил идти в Кремль к боярыне Зюзиной, чтоб с ее согласия написать отпускную зюзинским холопам. Время для того было подходящее. От стрельцов своей сотни он узнал, что боярина Зюзина судил сам царь и приказал свести за караулом на Житный двор и что о том суде над боярином висит бумага у Земского двора, но Сенька той бумаги не читал; он думал: «Угрожал мне сыскать в заводчиках Медного бунта, а сам оказался в подписчиках. Эх, всех бы моих супостатов так чествовали, было бы добро…»

Когда собрался, прицепив саблю, то спохватился – лишний человек будет глаза пялить: «Глянь, стрелец пришел к боярыне». Ходят к ней чернцы да черницы, хворой такое пристало…

Сенька сбросил стрелецкий наряд, надел вместо шапки скуфью с меховой оторочкой, рясу потрепанную. Ремень с чернильницей повязал по рясе, на широкие плечи накинул черную, тоже потрепанную мантию. Бумагу сунул за пазуху. Подержал в руке пистолет и тоже сунул за ремень.

«Под мантией не видно, а годится…»

В сенях завозились – вошла Улька, с ней подьячий Троицкой площади Одноусый.

– Вот и ладно! Сынок в монахи собрался? – поздоровался подьячий.

– Дело есть, а стрелецкого наряда то дело боится.

– Чин чином, а монашьему чину перед всеми почет! Они сели и распили хмельного меду.

– С делом пришел я, не бражничать, чтоб по бороде текло!

– Я и без дела рад тебя видеть!

– Спасибо, сынок!… Пришел я сказать: завтра, после службы, будем к тебе всею площадью… староста придет и те, кто пишет челобитные.

– Подьячие?

– Они! А ты прими всех с добрым лицом… не поскупись на хмельное: поубытчат, зато примут в товарыщи.

– От всей души рад!

– Ну, рад, так пьем! А ты к кому собрался? Кадило возьми да требник, свечи – не помеха.

– Ну, это мне не надо!

– А может, то, о чем сказала Ульяна, ученица моя письменная, – к Зюзиной?

Date: 2015-07-25; view: 359; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию