Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Часть вторая 3 page. — Молодцы, братва! — орал кто-то из угла





— Молодцы, братва! — орал кто-то из угла.

Я не мог пробить горло от пыли, душил кашель. Кто-то пытался колотить меня по спине...

— Пожа...лей, бра... з... здесь ви... вилы... о-осторож...

В следующее мгновение весь двор превратился в ослепительно яркий, взрывающийся мир... Все ринулись к дверям. Вспарывая темноту, ракеты снопами взлетали за нашим сараем. Ночь уступила место страшному карнавалу. Тени амбаров, огромного дерева метались в дьявольской пляске, наскакивая одна на другую. Двор стонал от разрыва мин и визга осколков.

Незнакомец, осторожно высунувшись из ворот, напряженно всматривался в сторону большого амбара. Мы стояли, дыша друг другу в шеи, плечи. Вытянутая рука незнакомца слегка дрожала, как бы говорила, сдерживая нас: сейчас, сейчас, потерпите!

— Пора. Пошли-и!

От большого амбара бежала группа наших, человек восемь... Лейтенанта не было, не увидел...

Надсадный ор из лощины. Бегущая темная полоса с лихорадочной перекличкой вспышек автоматных очередей. Тряска приклада... Рядом, справа, до боли в ухо глушит автомат соседа. Ничего не слышу... надо бы отползти... Пытаюсь спустить ухо шапки. Где-то за спиной бешеный хоровод взрывов и истерический визг осколков над головой... Стоявший за углом амбара чей-то темный силуэт выронил автомат и медленно сползал вниз.

— Ах, мерзавцы, что творят, что делают?

Комки земли, камней сыпались не переставая, осатанелый, сплошной вопль летел снизу нарастая, и пляска светляков автоматного огня, устремившихся на нас, была близкой. Вой пропадал в остервенелом хохоте наших автоматов и опять истошно врывался в сырую темь ночи, когда руку сводило острой болью судороги и немалых усилий стоило распрямить искореженные ею пальцы. Темнота, устав скрывать, быстро приближала к нам мутно-серые пятна орущих лиц. Их много —огромная колыхающаяся гряда, уже слышно тяжелое дыхание бегущих и топот ног.

— Гранаты, гранаты!!! — разрывая хаос звуков, неслось из-за амбара в темноте. Слева исступленно, с силой махали руками. Вскочив, далеко швырнул гранату и, вырвав кольцо у другой, момент высматривал место нужнее — вторая полетела за первой. Гранаты еще не долетали до цели, но сдерживали, останавливали от вала, приступа, в котором они неслись на нас. Автомат справа, глушивший меня своей близостью (его хозяин лежал за большим металлическим колесом, еще мелькнула досада — моя булыга так не защитит, как его колесо), вдруг смолк, и только эхо его резкой стучащей скороговорки продолжало колотиться в ушах. На короткое мгновение, приподнявшись на руках, сосед (не помню его фамилии — он из старожилов, все они были не словоохотливы и с нами, «сосунками», не очень-то общались), неподвижно уставился в темноту, ожидая что-то и вдруг, вроде отрицая все на свете, замотал головой, кровь ручьем хлынула из носа и рта, и он рухнул.

— Эй, эй, эй! — Я полз к нему и орал, словно ошалелый крик мой оставит, задержит жизнь. Развернув набок вздрагивающее, размякшее тело, понял, что все закончилось — тепло, накопленное жизнью, вместе с кровью покидало его. Глаза заволакивала мутная пелена, и они остались вяло прикрыты. Кто-то кричит? Кто и где — не пойму! Тащу из-под него автомат, весь в липкой теплой крови с комками земли и снега. Кажется, сейчас, отплевываясь, он заорет: ты что, обалдел, что ли? Вместе с ремнем вытягиваю руку, и она, рвано вздрагивая, вдруг совершенно безразлично отпускает автомат... Весь диск изжеван попаданием роя пуль. Опять крик, но откуда, кто и что кричат — понять не могу. Странный, «фырчащий» звук над головой... Какое-то мгновение сознание ничего не фиксирует — его нет. Что — все?.. а, вот опять вижу, слышу... Рву затвор на себя — привычно напрягаюсь, как палка, ожидая напор давления выстрелов... диск пустой! В низине частые беспорядочные взмахи рук и опять этот «хромающий» звук летящих на нас их на длинных, деревянных ручках гранат... Некоторые, в шальном азарте бросить прицельно и дальше, вскакивали в полный рост. Какие-то неясные быстрые тени, скользкими силуэтами метнувшись в сторону, исчезли, оставив загадку и вопрос: показалось или было? И что это? Опять разрывы, но много дальше — перестарались, слишком подползли, наверное... В них уже вызрела уверенность, решимость: вот сейчас, уже в следующее мгновение расстрелять в упор, смести, стереть, убрать. Отрывисто и гортанно, нагло громко, вроде пытаясь догнать что-то, пронеслось в долине по-немецки, темная полынья, вскочив, ожила... вопль с каждой секундой усиливался, набирая силу, черная масса, неистово вдруг взревев, колыхнулась и бросилась на нас!

— ОГОНЬ! ГРАНАТЫ! ГРАНАТЫ! — раздирал темноту и нарастающий ор хрип за спиной...

Одна за другой летели они навстречу орущей, обезумевшей бледной темноте... Но и это уже не спасало нас.

Все. Конец.

Вдруг огонь, грохот орудия рядом. Ошалев от отчаяния и мелькнувшей надежды жить, мы дурными, истошно-дикими голосами тоже что-то такое вопили, отдаленно напоминающее «ура». Черная лавина внизу сбилась, распалась на части, вой оборвался, кто-то ринулся в снег, кто-то повернул бежать обратно, основная темная масса в растерянности топталась на месте, казалось, обиженно смотрела в нашу сторону. Орудие разразилось еще четырьмя-пятью едва ли не слитными в единый залп выстрелами; лежа, мы завыли уже более определенно и внушительно. Более дикого ора в жизни больше не слыхивал... Уж не виделось бледно-серых размытых лиц и черная плотность распадалась на нервные черные дыры, быстро разрывая себя, тая во тьме. Они бежали. Надолго ли, но деревню пока отстояли. А если удалось бы совладать с собой и легкими и осторожно схватить ими воздух, так, чтобы их не разорвало — то, может БЫТЬ, и саму жизнь. ТЯЖЕЛО. Ком земли или снега, ударив, рассыпался здесь же, возле меня. Оглядываюсь — у амбара, уставясь в меня, лежит солдат.

— Ты ранен? — ору я ему.

Тот зло, без звука широко открыл рот, вроде показывает, какой он у него большой, и быстро захлопнул... Опять как бы чего-то продолжал ждать от меня.

— Ты ранен, что ли?! — недоумевал я.

Он резко вбок мотнул головой и нетерпеливо, коротким взмахом руки потребовал меня к себе. Ползу...

Здесь я должен несколько отвлечься. Сперва солдат тот сказал мне слова, которые я сам знал довольно хорошо в ту пору и даже, наверное, порою высказывал вслух некоторые из них, однако, помнится, чаще приходилось выслушивать и... что говорить... слова эти безусловно расширяли возможности воздействия великого русского языка, но расширяли... сюрреалистически, что ли... в общем, уродливо, какой-то опухолью, отростком в котором перемешивалось все и вся настолько, что выходило, например, так, что этот орущий на меня ни с того ни с сего человек был не только хорошо знаком с моей родней, но и был наделен какими-то столь совершенно неограниченными полномочиями, что мог запросто отослать меня отсюда к ней, то есть к моей родне! На самом же деле это была полная чушь, не имевшая под собой никакой основы, надо же все-таки соображать и учитывать обстановку вокруг, а она была и оставалась совсем не для родственных встреч и связей. Да и сам он, наверное, в глубине души понимал несостоятельность всего того, что так необдуманно в сердцах наорал мне; это было видно из тех слов, которые произнес он, перейдя на обычный, здравый человеческий язык без всякого «сюра»:

— Оглох, что ли? Они здесь за сараем, к пушке подбираются... Сержант приказал идти к нему, — четко выговаривал он мне в самое ухо, а я с удивлением слышал его тоненьким писком комарика на фоне все еще клокочущего в ушах стука автомата и каких-то отдельных, остаточных выбросов его «сюра».

— Ага, понял, пошли! — кричал я обрадовавшись, что понимаю и меня понимают и ничего расшифровывать не надо. — Да-да, я видел... видел с нашей стороны амбара, по-моему, их не больше пяти-шести.

— Это мы сейчас узнаем, только не ори ты.

— Я же не по-немецки ору, они если и услышат, так все равно ничего не поймут — в школе русский не изучали... не то что мы: «гутен морген, вифель ур».

— Да заткнись ты, наконец...

— Это я от радости, что мы победили... у тебя диска лишнего нет? У меня все...

Мы бежим вдоль маленького амбара, на бегу он сует мне, чувствую по весу, неполный рожок. Радость и огорчение вместе: еще покажем что по чем, постоим за себя... неправда ваша... поживем. Жаль — рожок... в нем вдвое меньше, чем в диске, да еще и неполный к тому ж.

Воистину нужно было обладать недюжинным запасом душевных сил, чтобы продолжать жить, видеть, говорить, чувствовать после случившегося в ту ночь, и хоть никто не знал, да и не мог знать, что барьер перейден, кризис миновал, но все, что суждено было пройти оставшимся в живых, было невероятным настолько, что преодолеть его было под силу лишь совершенно бездушным или таким, какими стали мы к исходу той долгой ночи.

Орудие, точно оно «сорвалось с цепи», изрыгая огонь, яростно и гневно посылало в темноту: «Не надо, не надо больше ходить сюда ночью!» Это были его последние выстрелы. Не понимая, что происходит, и опасаясь, как бы по ошибке нас не приняли бы не за тех, но больше, наверное, от неожиданности мы ринулись на землю. Но все было правильно — орудийный расчет тоже видел прорвавшихся, и теперь расстреливал землю за малым амбаром в надежде остановить и не дать им закрепиться за стенами, проникать дальше. Но здесь случилось то, что должно было рано или поздно произойти — вскочив во весь рост на лафет орудия, раздирая ворот гимнастерки (шинель сбросил наверное, чтоб легче было управляться), исступленно потрясая сжатыми кулаками, орал единственный уцелевший из расчета боец. Не верилось, чтоб он в одиночку с такой скоростью мог выпустить целую обойму снарядов.

— Тебе сюда надо, иди убивай, сволочь, я здесь, на... на... давай!

Все произошло мгновенно, внезапно, лишая нас возможности вмешаться, остановить... но, правда, какая-то шинель (или то казалось) тенью метнулась к орудию, но и это было поздно: ответ последовал без раздумий и пауз — приглушенная, нагло короткая автоматная очередь в упор из-за угла амбара... Парень на лафете нелепо отбросил руки, вроде не умея, но все же решился нырнуть, подался вперед и всем своим измученным телом обрушился на орудие, повис на его щите, издав при этом нелепое: «а-а-авв!» Руки не доставали до земли и как бы сожалели об этой малости, они вздрагивали, тянулись, замирали, опять тянулись... и застыли.

— Гранаты, гранаты! — надсадно хрипело рядом. И — придержи на раз, на два! — выдернув чеку и отбросив руку в сторону, мгновение стоял, замерев... и с силой швырнул гранату за амбар.

— Через крышу давай, через крышу... не тяни! — требовал он, и в его надрывном хрипе звучала жуткая радость, что ему это уже удалось.

— Только придержи, придержи. Не раскисай, ребята!

Отбежав друг от друга, мы с лихорадочным проворством выдергивали кольца, отпускали рычаги и, зажав живую смерть в застывших кулаках, высчитывали секунды, посылали круглые чугунные лимонки за крышу и торцы нашего спасительного укрытия, слыша в ответ суматоху их разрывов за амбаром. Они хотели нашей смерти, они шли с этим и смели бы нас, все к тому шло, но тот парень на орудии был не так слаб, как казалось. Он сдерживал основную лавину, но, оторвав своих убийц от общей массы, к сожалению, не смог только одного — скрыть, что все было последним, и снаряды, и нервы, и самообладание. У нас не было выбора. Наши гранаты не позволили прорвавшимся к амбару сообщить залегшим в снег, что орудие теперь будет молчать, и только это избавило нас от их последнего приступа. Их обманула плотность разрывов наших гранат, по ней никак нельзя было предположить, как близко были они к своей цели. Мы не могли уступить в этом положении без выбора (к этому моменту нас осталось только девять человек), мы должны были!..

— Все, чисто... — выбегая из-за амбара, бросил деловито все тот же хрипун. Им оказался сержант, что был с нами в амбаре во время их артподготовки (не знаю ни имени его, ни фамилии, он был не то из первого, не то из третьего взвода).

Пустовато, редко было, да к тому же двое раненых, один из которых был просто плох. Оставшиеся ошалелыми глазами упирались один в другого, молча спрашивая: «Ты здесь?.. Хорошо... Ну вот и я, видишь... А, и ты здесь, друг, славно!!! А где... Вот ведь как...» Однако каждый в душе надеялся, что еще подойдут, соберутся, забыв, что сами уже подошли и собрались. Никто не говорил, не спрашивал, все рвано дышали и, заведенно шатаясь, не в состоянии остановиться, топтались на месте. То один или несколько, случайно объединившись, растворялись в темноте и тут же возвращались, также тяжело дыша, вроде там им приходилось бежать, а вот теперь и пешком пройтись можно, подышать свежим воздухом. На глаза все время попадались два «гиганта» и одного так бил надсадный кашель, выворачивало наизнанку, что казалось: вот тут-то уж с ним будет окончательно покончено, несмотря на его могучую стать. В общем, на победителей мы не походили, и если отстояли деревушку и дорогу, то просто чудом, случаем. И не скажу, что было тяжело — нет, это слово не в состоянии определить то, что пришлось перенести.

Невозможно, невыносимо — был какой-то душевный столбняк, шок.

Ушло время, вообще ничего не было, кроме мятущегося сердца с короткими, как уколы, проблесками сознания. Напрочь были забыты боль, страх, смерть, сами мы. Мысль, осознанность вообще надолго уходили и только позже, вернувшись, отметили четкостью и остротой все виденное, прочувствованное, пережитое.

— Мужики, гранаты остались? — Голос звучал тихо, ровно, не раздражая, почти без хрипов. Я был поодаль, но сразу узнал его и все слышал четко и ясно.

— У меня одна.

— Две.

— У тебя?

— Да откуда, что я, делаю их, что ли...

— Тоже нет ничего...

— А у тебя? Чего молчишь?

— Есть... этого добра навалом — вон в ящиках, хватит на всех. Жизни нет, а это-о-о...

— Вот это дал, философ! Ты сейчас-то жив только благодаря им, дурило. Гранаты есть — жизнь будет! Здесь, брат, все взаимосплетено — не разрежешь, не порвешь... Не до жиру — быть бы живу.

— Да какая же это жизнь?!

— Не пойму, тебя контузило что ли?

Я слушал их и недоумевал: они так же, как и я, всего полчаса тому назад случайно остались живы, а теперь спорят, «отстаивают свои взгляды» на эту и сейчас все еще на волоске висящую жизнь. Случись спор этот в любой другой обстановке, я не обратил бы на него никакого внимания, но оба они были столь серьезны, что я не мог, хотя бы молча, не принять участия в этом с виду простом диалоге. Говорили о жизни! Ох, как хотелось жить — невероятно! Все чувствовалось обостренно, должно быть, оттого, что каждый момент мог стать последним.

Непонятный, непривычно слабый, похожий на крик подбитой птицы, тихий, несколько раз долетавший до нас звук утонул в промозглом воздухе ночи... Все замерли, прислушиваясь.

— В амбаре... раненые или куры.

— Нет здесь никаких кур.

— Да раненые же, слышишь, стонут!

— Раненых забрали всех.

— Тихо вы... Кто-то у пушки!

— Кто же это их успел забрать?

— У пушки был... да сплыл. Теперь наша очередь!

— Да замолчишь ты, наконец! Может быть, это условный знак у них! Вы оба и ты — можешь или уже нет... туда, в проем между амбарами, вы втроем и ты — пошли со мной... а-а-а. — И он диковато оглянулся, только сейчас, казалось, осознав — до чего нас мало.

— Да-а, не густо! Тогда оставайся здесь и свяжешь, если что.

— Тихо... Слышите?... Стон, явный стон!

Звук одиноко опять прорезал настороженное затишье. Плач?.. Не похоже! Может, домашнее животное какое ранило, вот оно и стонет!

— Какое животное... кроме тебя другой живности здесь нет.

— Смешно, молодец... а, главное, вовремя и по делу!

— Цыть, какие вы, право!.. Кто-то плачет!

— Что здесь, детский сад, что ли?

Здесь опять последовали словеса, которые по смыслу (если, конечно, позволить себе вольность — предположить наличие в них какого-нибудь смысла) ну уж совсем не подходили к данной ситуации, поэтому я их и опущу, но вот ведь какая петрушка: должно быть многослойность, что ли, тех изречений подействовала отрезвляюще, и все как миленькие затихли, застыли, напрягая слух, стараясь уловить малейшее, что выпадало из плотной толщи ночных шумов, но никто ничего не слышал, кроме разгула потаенной жизни ночной тишины, собранного воедино гигантской раковиной, образованной амбарами и темнотой. Тишина мстила за долгое пренебрежение к ней, и стоило теперь лишь осознать и почувствовать, что все погрузилось в тишину, как она буквально обрушивалась шквалом шорохов и всевозможных шипов и скрипов. Мучительно хотелось освободиться, избавиться от этого пресса.

— Ребята, я знаю... — робко прозвучало рядом...

Если бы нежданно-негаданно нас обдали ледяной водой или под нами ходуном вдруг заходила бы земля, то эффект от этих катаклизмов был бы не большим, чем от той тихо сказанной фразы. Когда первое обалдение прошло и действительность стала ясной и близкой всем, конечно, захотелось развернуться и дать как следует, чтобы в другой раз не повадно было так некстати высовываться со своими знаниями, и, если ничего не дали, то только потому, что плохого-то он, в общем, ничего не хотел.

— Что вы все дергаетесь, как белье на веревке, что такого ужасного я сделал? Сказал, что знаю, кто орал — и все... Немцы не забрали всех подстреленных, вот они и подают сигналы, но кричать в голос боятся, чтоб до нас не долетело, правильно кто-то говорил здесь.

Довод был убедительным и все помягчали, примолкли не зная, что делать, как поступить? И присмиреешь, задумаешься, есть над чем — все не просто. Когда он перся с автоматом, орал, хотел убивать и убивал — это одно; теперь тишина, никто не стремится ни голову размозжить, ни свинец всадить в тебя — это уже другое, иной коленкор... Стон, как вздох, раздавшись, избавил нас от размышлений...

— У пушки! — Опрометью ринулись туда. У разводной опорной станины (не знаю, как точно называются эти две длинные трубы, которыми орудие упирается, чтобы во время стрельбы не откатываться и не становиться на дыбы), на снегу спиной к нам сидел солдат... И было непонятно — ранен он или цел? Но с ним было худо, и это виделось даже в темноте: руки неожиданно взбрасывались, как бы желая задержаться на лице, и тут же вяло, тряпками падали вниз. Сержант помог ему удержать кисти рук у подбородка.

— Хочешь голову поддержать? Нужное дело. Давай вместе! — Однако результат был не большим, если б все то же самое проделали с манекеном или чучелом. Было неловко видеть его, ушедшего во что-то такое, куда не хотелось бы заглянуть... Между ним и нами была разящая пропасть. Было жутко и неприятно от того, что его самого напрочь здесь не было. Кто-то протер ему лицо снегом, сержант с силой несколько раз «взболтнул» его, держа за плечи — все было напрасным, наши домогания и вопросы он попросту не замечал. Он был страшно далек от того, чтобы осознать, что он здесь, от него что-то ждут, хотят его возврата. Его подняли, пытаясь поставить на ноги, и показали, как надо ходить — ничего этого он не видел и не понял. То, что недавно было человеком, теперь превратилось лишь в неудобную вешалку для рук и ног, которых, казалось, стало вдвое больше, и все они были плохо привязаны и оттого болтались, не находя единой цели в действии и лишь мешая друг другу. Попробовали здесь же на месте пройтись с ним — шагал, но шагал не он, а как бы память его вздрагивающих мышц, которые жили сами по себе. Пробовали ставить и отпускали — он оседал, рушился и сникал совершенно. Единственным проявлением жизни в нем был вот тот выдох с сипотой, похожий на плач, который привел нас к нему.

— Что же это такая хиленькая артиллерия у нас — тот выступать вдруг начал, теперь этот... всех на дачу отправил...

— Выедешь... Это ты, лапоть, пехота, каждый день с немчурой чуть не чай пить ходишь, а они — артиллерия, бог войны. Это всегда где-то за долами и весями, далеко и недосягаемо, а тут вдруг нос к носу — и встречать нечем, ни хлеба, ни соли.. один чтец-декламатор, так что понять, я думаю, можно.

— Может, ему приказ какой отдать? — мягко, неуверенно предложил кто-то.

Сержант, который больше всего возился с артиллеристом, скользнув взглядом по предложившему этот эксперимент, вдруг активно, с силой подвел его к затвору орудия и, поддерживая солдата, резко, шепотом проговорил:

— Слушать мою команду — орудие, огонь!

Невероятно! Откуда-то из страшной тьмы надломленной психики первым пришел «здоровый» озноб. Солдата дернуло, руки опять подбросило, они, прежде вялые, вдруг начали дрожать, готовясь к какому-то поиску. За доли минуты солдат взмок.

— Огонь! — неуклонно давил голос.

Днем, при нормальной видимости, смотреть на происходящее, я думаю, было бы неприятно и даже страшно, но сейчас все молча, окружив их, стояли и ждали.

— Огонь! — неумолимо требовал сержант.

Каждая команда заставляла солдата изнутри, рвано, выбросами вздрагивать всем телом, вроде силы, возрождающиеся в нем, готовы были к действию, а вот сознание, логика все еще не могли уразуметь, осознать — вот его и бросало короткими конвульсиями. От него дохнуло теплом, он учащенно задышал, силился (было видно, что наконец, почти осознанно) приподнять, взбросить голову. Сержант был рядом, и, казалось, он подхватит эту безвольно, нелепо мотающуюся голову, но он напротив, совершенно отпустив солдата, отстранился от него и зло, в упор, жестко бросал:

— Беглый огонь!

Возвращавшиеся силы солдата, на что-то натыкаясь внутри, пытались догонять команду, вскидывали голову с запозданием. Чувствовалось, что он хотел, страшно хотел зацепиться за неровные выступы рухнувшего духа; казалось, еще совсем короткое время — и он обретет себя, вернется. С беспорядочными скачками головы вместе с дрожью впервые появились бессвязные хрипы и звуки. Все еще подбрасывая голову, солдат остановился взглядом на лице сержанта, но не видел его, совсем не видел, лишь сила голоса заставляла его искать источник какого-то резкого возбудителя. Энергия, так валом нахлынувшая, вдруг видимо и так же быстро стала покидать солдата. Он осел, ударившись скулой о затвор пушки, и никакие команды до него не доходили.

— Все, ушел... совсем... сломался!

Солдат действительно не производил впечатления живого человека — это была груда того, что было человеком. Ему расправили ноги, разбросали руки и оставили лежащим на снегу.

— Вот сейчас он и отойдет сам по себе, без всяких криков, — недовольно проворчал солдат, который сетовал на отсутствие жизни.

Однако через некоторое время все тот же сержант заговорил вдруг так просто, мягко, что было непонятно, что это с ним теперь случилось и с кем это он так.

— Теперь лучше, ну вот и хорошо, только поглубже дыши, и все будет славно!

Солдат лежал все так же, разбросав руки, но глаза его теперь были глазами человека — сломанного, может быть, раздавленного, но живого, мыслящего и слышащего. Жизнь медленно, коряво, но приходила, ничего не обещая, а лишь требуя следовать ее нелегким, непростым путем.

Может быть, не к чему было бередить память, воскрешая случай с солдатом, однако все события ночи связывались этим вот неутомимым сержантом, заставившим меня немало пошевелить башкой, чтобы как-то восстановить в памяти отдельные пятна нашей фронтовой жизни. Если вся ночь прошла единым страшным мгновением, то время по реставрации человека в том надорванном артиллеристе, казалось, остановилось и ему не будет конца. Сержант обладал каким-то невероятным терпением и настойчивостью, на которые никого из нас просто не хватило бы. Солдат уже довольно живо для его состояния смотрел, переводя взгляд с одного из нас на другого, но, казалось, никак не мог взять в толк — кто мы такие и что нам нужно от него. Узнать он нас не мог — он не знал нас и раньше, а вот когда взгляд его наткнулся на расстрелянного друга, лежащего теперь недалеко от него на снегу, он долго, пусто смотрел на него, пока ему не удалось замкнуть цепь событий ночи, и он часто и коротко задышав, потихоньку заплакал, что, казалось, просто обрадовало сержанта.

— Ну вот это ладно, давно бы надо так! — И это все действительно было бы хорошо и славно, если бы я не узрел в поведении сержанта странную жажду заставить солдата говорить. Сержант был неутомим, и этот его хрипловатый голос, манера настаивать что-то скрывали за собой, где-то уже, вроде, были, звучали, но где и что именно, никак не давалось собрать во что-то предметное, определенное. Совсем не взрослые всхлипывания солдата, казалось, только распаляли сержанта. Он добился своего: оттепель пришла. Через нагромождение хлипи и стонов стало прорываться порою нечто вроде осмысленных звуков, и нам теперь уже сообща удалось уловить суть рваных причитаний солдата: он удерживал друга, тот ничего не слушал, потому что устал... потому не выдержал... устал... сошел с ума. Наконец становился понятным тот спасительный шквал огня нашего орудия — их было двое.

— Ну, теперь-то уж что... Слышишь, успокойся! Может быть, глоток водки выпьешь. Вы что... давно были вместе в расчете?.. Когда вы пришли сюда?.. Снарядов у вас нигде больше не осталось, а? Ну-ка вспомни, вы к кому были приданы? А ты знаешь, что ты всех нас спас, дорогой? — И еще навал всяких вопросов, увещеваний. Голос хоть и выговаривал всякие добрые хорошие слова, но хрипел, становился противным, гундосым, неприятным. Что он навалился на этого несчастного? От одного голоса убежишь куда глаза глядят. Однако я слушал и смотрел со все возрастающим недоумением на обладателя этого «ржавого наждака». Что-то было связано у меня с ним и это «что-то» было совсем рядом... Но что? Хоть «матушку-речку» пой — не мог припомнить, как ни смотрел, ни прислушивался...

— Полно, полно... А мы ведь до сих пор так и не знаем, как тебя кликать, звать-то тебя как?

—...ле-те, нег... те-не...

— Какой такой «те не» — таких и фамилий-то не бывает на свете. Может, я неправильно понял, говори яснее... Как?

—...те, неле... теге...

— Тенелев? Терентьев?

— Не-ет... Те-ле..негин...

— Теленегин... Телегин?! Ну, брат, дела! Телегин! — произнес сержант эту фамилию так, словно произносил нечто высокое, чему невозможно подобрать ни цены, ни измерений, настолько оно редко и прекрасно. — Какая замечательная фамилия — Те-ле-гин! А нервы у тебя, просто скажем — никуда не годные, как у Раз-ва-лю-хина какого-нибудь! Это не дело, брат, нет, ты уж извини!

Слушая нехитрые, доморощенные доводы сержанта, я вспомнил наконец, не мог не вспомнить. Невероятно, невероятно! Ай-яй-яй! Он замечательный человек и другого определения ему нет... И голос его такой славный, с надорванными обертонами, прямо скажем, задушевный, право, какой-то. Ах, какое счастье, что есть такие хрипуны на белом свете и до всего-то им дело, забота и разуменье. Да, да, это — он! Он запал в память с одного привала, когда мы шли на запад и тылы не очень успевали за нами. Наша кухня, проплутав где-то, привезла все холодное, и сержант этот достойно и просто выговаривал интенданту-офицеру, едва ли не капитану, точно не помню, что они обязаны быть всегда вовремя, готовыми и в кондиции, и упрямо твердил: «Не дело, капитан, не дело, извини». Я еще подумал тогда: вот я — старший сержант (правда, различие это не очень уж и велико, а если честно говорить — никакого), а вот так говорить и вести себя с начальством, прямо скажем, не смог бы — слаб в коленках. Теперь хотелось подойти и сказать ему что-нибудь хорошее, душевное. Ну да что ж... ладно. Будет талдычить: не дело, брат, не дело... Ладно, действительно не дело, да и к чему. Сентиментальность — все это сахар, патока. Человек как человек... и голос-то ржавый... в дрожь бросает.

Между тем двор, дорогу, амбары и лощину погрузило теперь уже в настоящую, глубокую тишину, и хотя желанная гостья эта пришла вдруг — никто не удивился ей. Она давно должна была быть, но что-то вот уж слишком долго тянула, и оттого казалось, что уж теперешняя, наконец-то пришедшая, она не может, не должна таить в себе что-то там еще, кроме нее самой. Разговаривали шепотом, но все было слышно и понятно. В растворившуюся благодать расстояние могло донести громко гортанные голоса наших неудачливых недругов из-за полотна дороги, но и этого не происходило — и они надорвались, должно быть, хоть и «высшая нация», а ведь тоже, поди, достукались с этим их дурацким «Дойчланд, Дойчланд юбер аллес», и сейчас ночевать в поле на снегу не очень-то сподручно, потому, должно быть, и перли напролом — в дома, в тепло, хотелось вздремнуть с уютом, а вот поди ж ты — откуда ни возьмись, как черт из рукомойника, русская братия — сама не спит и другим не дает. Да-да, чего-чего, а это мы иногда умеем!

Ну, да не о том речь. Стало действительно тихо — так вот, наверное, было в мирной жизни. Мирная жизнь — что это? Какая она? Прекрасная? или обыкновенная, простая жизнь, а весь этот теперешний кошмар — лишь сон... Но нет, это была такая военная обстановка, такая жизнь, похожая на кошмар. И стало вдруг всех жалко: и Телегина с его несдюжившим другом, и соседа, загородившего меня от взрыва гранаты, и сержанта с его неуемной жаждой выжить, и самого себя, так как по всему выходит, что завтра (то есть уже сегодня), может быть... И стало жаль даже всех тех, за полотном железной дороги — какого черта они не сдались там, в городе-крепости Торунь? И им было бы сейчас хорошо — спали бы где-нибудь в помещениях, отведенных для военнопленных, и мы все были бы целы.. А так вот, поди ж ты, все наоборот — нехорошо! А тут еще совсем непонятно — куда подевались остальные? Треть — ранены или легко задеты, но и вместе с ними всего десять человек! И больше никто не подходит. Неужели все... Раненые оставались с нами, да им, собственно, и некуда было уходить — кругом враг, и они вынуждены были разделить участь всех нас, уцелевших. Так казалось мне той ночью, однако приходившее утро принесло с собой некоторые загадки, которые я до сих пор так и не сумел разгадать.

Date: 2015-07-25; view: 279; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию