Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Конец ознакомительного фрагмента. Клиффорд Дональд Саймак





Клиффорд Дональд Саймак

Планета Шекспира

 

 

Текст предоставлен переводчиком http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=125278

Аннотация

 

О планете, на которую можно попасть, но которую нельзя покинуть.

 

Клиффорд Саймак

Планета Шекспира

 

 

Их было трое, хотя изредка они становились одним. Когда так происходило, а бывало это реже, чем должно было быть, этот один не знал о существовании троих, ибо он был странным смешением их личностей. Когда трое становились одним, превращение оказывалось большим, нежели сложение их вместе, словно бы, смешиваясь, они приобретали новое измерение, делавшее их в сумме больше, чем целое. Только когда трое были одним, не ведающим о троих, соединение трёх умов и трёх личностей приближало их к цели существования.

Они были Кораблём, а Корабль был ими. Чтобы стать Кораблём, или попытаться стать Кораблём, они принесли в жертву свои тела и, может быть, существенную часть своей человеческой сути. Возможно даже принесли в жертву и свои души, хотя с этим бы никто, и менее всего они сами, не согласился. Несогласие это, надо заметить, совершенно не связывалось с их верой или неверием в существование души.

Они находились в космосе, как и Корабль, что и понятно, так как они были Кораблём. Нагие перед одиночеством и пустотой космоса, как наг был Корабль. Нагие также и перед понятием Космоса, которое неохватно во всей его полноте, и перед понятием времени, которое в конечном счёте ещё менее ясно, чем понятие пространства. И нагие, как они наконец обнаружили, перед такими атрибутами пространства и времени, как бесконечность и вечность, двумя понятиями, стоящими за пределом возможностей любого рассудка.

С течением столетий, как все они были убеждены, они станут по‑настоящему Кораблём и ничем другим, отвергнув то, чем они были когда‑то. Но пока они этого ещё не достигли. Человеческое ещё оставалось в них, память ещё сохранялась. Они ещё чувствовали по временам свои старые личности, хотя, может быть, резкость этого ощущения и притупилась, и прежняя гордость поблекла из‑за точащего сомнения: была ли их жертва так благородна, как они однажды смогли себя убедить. Ибо в конце концов до них дошло, хотя и не до всех сразу, а одному за другим, что они испытывают чувство вины за смысловую подтасовку, с которой они пользовались словом «жертва», чтобы затемнить и закамуфлировать лежавший в основе всего эгоизм. Один за другим, они поняли в те крохотные промежутки времени, когда они были по‑настоящему честны сами с собой, что это гложущее их назойливое сомнение может оказаться важней, чем гордость.

В иное время старые триумфы и горести выплывали вдруг из давно минувшего времени, и каждый в одиночку, не делясь с другими, наслаждался своими воспоминаниями, извлекая из них удовлетворение, в котором они не признавались даже себе. Изредка они разделялись друг от друга и беседовали между собой. То было позорнейшее занятие, и они знали, что это позорно – отдалять время, когда они, наконец, сольют свои личности в одну личность, образующуюся из соединения их троих. В минуту наибольшей честности они понимали, что, делая это, они инстинктивно отдаляли ту окончательную потерю своих индивидуальностей, в которой и состоит безысходный ужас, всеми разумными существами называемый смертью.

Однако обычно, с течением времени всё чаще, они были Кораблём и только Кораблём, и находили в этом удовлетворение и гордость, а иногда и некоторую святость. Святость – это качество, которое нельзя определить словами или обрисовать мыслью, ибо оно лежит вне или за пределами любого ощущения или представления, которое существо, известное как человек, может вызвать даже наибольшим усилием своего малозначительного воображения. Это, в некотором роде, чувство некого братства и с временем, и с пространством, способность ощущать себя единым, странным образом отождествляемым с понятием пространства‑времени, этим гипотетическим условием, лежащим в основе всего устройства Вселенной. В этом смысле они были роднёй звёзд и соседями галактик, тогда как пустота и одиночество, хотя и не переставали быть страшными, становились знакомой почвой под ногами.

В самые лучшие периоды, когда они были ближе всего к своей конечной цели, Корабль исчезал из их сознания и они были одним, который, сконцентрировавшись сам на себе, продолжал двигаться по, на и сквозь одиночество и пустоту, уже не нагим более, но ставшим своим во Вселенной, которая отныне будет его домом.

 

 

Шекспир обратился к Плотоядцу:

– Время почти настало. Жизнь моя быстро угасает, и я чувствую, как она уходит. Ты должен быть готов. Твои клыки должны пронзить мою плоть в неуловимо крошечный миг перед смертью. Ты должен не убивать меня, но съесть меня точно в тот момент, когда я умру. И, конечно, ты помнишь всё остальное. Ты не забудешь всего, что я тебе говорил. Ты должен заменить моих сородичей, так как никого из них здесь сейчас нет. Как лучший мой друг, как единственный друг, ты не должен опозорить меня, когда я уйду из жизни.

Плотоядец съёжился и дрожал.

– Я этого не просил, – сказал он. – Я бы предпочёл этого не делать. Не в моих правилах убивать старых и умирающих. Моя жертва всегда должна быть полна жизни и сил. Но как одно живое другому, как один разумный другому, я не могу тебе отказать. Ты говоришь, это святое дело, что я выполню обязанности священника и что от этого не должно уклоняться, хотя все инстинкты во мне протестуют против съедания друга.

– Надеюсь, – сказал Шекспир, – что моя плоть не будет чересчур грубой или имеющей слишком сильный привкус. Надеюсь, глотая её, ты не подавишься.

– Я не подавлюсь, – пообещал Плотоядец. – Специально позабочусь об этом. Я буду делать всё тщательнейшим образом. Я всё сделаю, как ты просил. Выполню все инструкции. Можешь умирать в мире и спокойствии, зная, что твой последний и самый верный друг выполнит все похоронные обряды. Хотя, позволь мне заметить, это самая странная и неприятная церемония, о какой я слышал за всю свою долгую и беспорядочную жизнь.

Шекспир слабо хихикнул.

– Позволяю, – сказал он.

 

 

Картер Хортон ожил. Он был словно на дне колодца. Колодец был полон аморфной тьмой, и с неожиданным испугом и гневом он пытался высвободиться из тьмы и бесформенности и выкарабкаться из колодца. Но тьма обернулась вокруг него, и бесформенность делала её трудной для движения. Некоторое время он лежал спокойно. Мысли его колебались, он пытался понять, где он и как мог сюда попасть, но не было ничего, что подсказало бы ему ответ. У него совсем не было воспоминаний. Спокойно улёгшись, он с удивлением обнаружил, что ему тепло и удобно, словно он всегда тут и был, в удобстве и тепле, и только теперь их осознал.

Но и сквозь тепло и удобство он почувствовал вдруг отчаянное беспокойство и удивился – с чего бы это? Вполне достаточно было то, сказал он себе, если бы всё продолжалось так, как есть, но что‑то внутри него кричало, что этого недостаточно. Он опять попытался выкарабкаться из колодца, стряхнуть с себя вязкую тьму и, не преуспев, откинулся в полном изнеможении.

Он слишком слаб, сказал он себе, а с чего бы ему быть слабым?

Он попытался кричать, чтобы привлечь внимание, но его голос не действовал. Он вдруг обрадовался, что это так, потому что, сказал он себе, пока он не окрепнет, привлекать внимание может оказаться неразумно. Ибо он не знал, где он, и кто или что может скрываться поблизости, и с каким намерением.

Он снова устроился в темноте и бесформенности, уверенный, что они скроют его от всего, что может оказаться рядом, и был несколько удивлён, обнаружив, что чувствует медленно нарастающий гнев от того, что вынужден таким образом скрываться от внимания со стороны.

Тьма и бесформенность медленно исчезали, и он с удивлением понял, что находится вовсе не в колодце. Скорее, он, по‑видимому, был в каком‑то небольшом пространстве, которое теперь мог видеть.

По обе стороны от него проходили металлические стены, изгибавшиеся всего лишь примерно в футе над его головой, образуя потолок. В прорези потолка, прямо над его головой, были втянуты забавные с виду приспособления. При виде их память начала к нему постепенно возвращаться, и воспоминания принесли с собой чувство холода. Обдумав это, он не смог вспомнить, что такое настоящий холод, однако ощущение его было. Словно память о холоде проснулась вдруг, коснувшись его, и в нём волной поднялись дурные предчувствия.

Скрытые вентиляторы обдували его тёплым воздухом, и он понял, откуда взялось тепло. Удобно же ему было, осознал он, от того, что лежал он на толстом матрасе, мягком, положенном на пол камеры. Камеры, подумал он. Даже слова, термины начинают возвращаться. Забавные устройства в потолочных прорезях были частью системы жизнеобеспечения и находились они там, он знал, потому, что более были ему не нужны. Причина же того, что он в них более не нуждался, могла быть только одна – Корабль приземлился.

Корабль приземлился, и он вышел из анабиоза – тело оттаяло, в кровь были впрыснуты восстанавливающие лекарства, в него постепенно вводили тщательно отмеренные дозы высокоэнергетических питательных веществ, его массажировали, отогревали и он вновь оживал. Ожил – если он только был мёртв. В процессе возвращения памяти он вспомнил бесконечные дискуссии и размышления над этим вопросом, пережёвывание его, обсасывание, раскромсывание его на части и попытки собрать эти части вместе. Конечно, называлось это анабиозом или холодным сном – это просто должно было так называться, потому что такое название звучит мягко и обтекаемо. Но было ли это сном или смертью? Засыпал ли подвергнутый ему, а потом просыпался? Или же он умирал, чтобы потом воскреснуть?

На самом деле это теперь неважно, подумал он. Мёртвый или спавший, теперь он был жив. Чёрт меня побери, сказал он себе, система действительно работает. И впервые осознал, что он всё же несколько сомневался, что она работает, несмотря на все эксперименты с мышами, собаками и обезьянами. Хотя, вспомнил он, никогда и не говорил об этих сомнениях, скрывая их не только от других, но даже от себя.

И раз он живой и здесь, значит, остальные тоже живы. Всего через несколько минут он выползет из камеры, и там будут остальные, и они вновь окажутся вчетвером. Казалось, только вчера они были вместе, словно провели вечер в одной компании, а теперь, после короткого сна без сновидений, пробуждаются поутру.

Хотя он знал, что прошло куда больше времени – может быть, столетие.

Он повернул голову набок и увидел люк с вмонтированным в него иллюминатором. Сквозь толстое стекло была видна крошечная комнатка с четырьмя ящиками вдоль стены. Там никого не было – что означает, сказал он себе, что все остальные всё ещё в своих камерах. Он подумывал покричать им, но передумал. Это было бы неприлично, решил он – чересчур невоздержанно и несколько ребячливо.

Он протянул руку к задвижке и дёрнул её вниз. Действовала она с трудом, но в итоге он все же её отодвинул, и люк растворился. Он подтянул ноги к подбородку, чтобы просунуть их в люк, и сделал это с трудом, так как места было мало. Но все же он их высунул наружу и, изогнувшись всем телом, осторожно соскользнул на пол. Пол под ногами был ледяной, а металл, из которого сделана камера – холодный.

Быстро шагнув к соседней камере, он вгляделся в стекло иллюминатора и увидел, что она пуста; устройства жизнеобеспечения были втянуты в прорези на потолке. Две другие камеры тоже были пусты. Он стоял, прикованный к месту ужасом. Остальные трое, ожив, не оставили бы его. Они бы подождали его, чтобы можно было выйти всем вместе. Так бы они и сделали, он был в этом уверен, если бы только не случилось что‑то непредвиденное. А что могло случиться?

Хелен бы дождалась его, он был в этом уверен. Мэри и Том могли бы уйти, но Хелен бы дождалась.

В страхе он бросился к шкафчику, на котором стояло его имя. Ручку, которую он когда‑то легко повернул, пришлось сильно дёрнуть, чтобы замок открылся. Вакуум в шкафчике мешал дверце открыться, и когда она наконец отворилась, послышался хлопок. Одежда висела на вешалках, а обувь выстроилась рядком внизу. Он схватил штаны и влез в них, потом втиснул ноги в пару ботинок. Отворив дверь морозильной камеры, он увидел, что холл пуст, а главный путь в корабль оставлен открытым. Он побежал через залу к открытому входу.

Пандус спускался на травянистую равнину, протянувшуюся влево. Вправо из равнины вырастали неровные холмы, а за холмами к небесам вздымался могучий горный хребет, подёрнутый синей дымкой от расстояния. Равнина была пуста, не считая травы, волнующейся, словно океанская гладь, под дыханием ветра. Холмы были покрыты деревьями с чёрно‑красной листвой. В воздухе витал резкий свежий запах. Никого не было видно.

Он спустился наполовину по пандусу и по‑прежнему никого не видел, планета была пуста, и её пустота словно тянулась к нему. Он начал было кричать, спрашивая, есть ли здесь кто‑нибудь, но страх и пустота поглотили его слова, и он не мог их произнести. Его пробрала дрожь от осознания, что что‑то идёт неправильно. Так быть не должно.

Повернувшись, он, тяжело ступая, взошёл по пандусу и шагнул в люк.

– Корабль! – завопил он. – Корабль, что за чертовщина происходит?

Корабль ответил у него в голове – спокойно, незаинтересованно:

– В чём дело, мистер Хортон?

– Что происходит? – заорал Хортон, теперь уже больше сердитый, чем испуганный, рассерженный снисходительным спокойствием этого большого чудовища – Корабля. – Где остальные?

– Мистер Хортон, – ответил Корабль, – здесь никого больше нет.

– Что ты имеешь в виду – нет других? На Земле нас был целый экипаж.

– Вы здесь один, – сказал Корабль.

– Что же случилось с остальными?

– Они мертвы, – ответил Корабль.

– Мертвы? Как это так – мертвы? Они были со мной только вчера!

– Они были с вами, – ответил Корабль, – тысячу лет назад.

– Ты с ума сошёл. Тысячу лет!

– Таков срок времени, – разъяснил Корабль, продолжая говорить в его мыслях, – проведённого нами вне Земли.

Хортон услышал позади звук и резко обернулся. В люк прошёл робот.

– Я – Никодимус, – сказал робот.

Это был обычный робот, домашний робот‑слуга того типа, что на Земле был дворецким, камердинером или рассыльным. В нём не было никаких механических усложнений, просто грубый и неуклюжий металлолом.

– Вы не должны относиться к нему так пренебрежительно, – сказал Корабль. – Вы найдёте его, мы уверены, достаточно эффективным.

– На Земле…

– На Земле, – прервал Корабль, – вы обучались на механическом чуде, в котором слишком много всего, что может сломаться. Такое устройство нельзя посылать в долгосрочную экспедицию. Было бы слишком много шансов, что оно не выдержит. Благодаря своей простоте он обладает высокой способностью к выживанию.

– Я сожалею, – сказал Никодимус Хортону, – что не присутствовал при вашем пробуждении. Я вышел произвести быструю разведку. Мне казалось, что будет масса времени, чтобы вернуться к вам. Очевидно, восстанавливающие и ориентационные средства сработали быстрее, чем я думал. Обычно восстановление функций после анабиоза занимает значительный промежуток времени. Как вы себя теперь чувствуете?

– Я в замешательстве, – ответил Хортон. – В полном замешательстве. Корабль сказал мне, что я единственный оставшийся человек, подразумевая, что остальные умерли. И он говорил что‑то насчёт тысячи лет…

– Чтобы быть точным, – сказал Корабль, – девятьсот пятьдесят четыре года, восемь месяцев и девятнадцать дней.

– Планета довольно приятная, – сказал Никодимус. – Во многом похожа на Землю. Чуть больше кислорода, немного поменьше гравитация…

– Отлично, – резко сказал Хортон, – после всех этих лет мы наконец приземлились на очень приятной планете. Что же случилось со всеми остальными приятными планетами? Чуть ли не за тысячу лет, двигаясь почти со скоростью света, мы должны были встретить…

– Множество планет, – докончил Никодимус, – но ни одной приятной. Ни одной, на которой мог бы существовать человек.

Молодые планеты с несформировавшейся корой, с полями пузырящейся магмы и с гигантскими вулканами, с огромными озёрами жидкой лавы, с небом, затянутым кипящими облаками пыли и ядовитых испарений; зато пока без воды и с малым количеством кислорода. Старые планеты, соскальзывающие к гибели, с пересохшими океанами, с истончившейся атмосферой и без признаков жизни – если когда‑то на них и существовавшей, то теперь исчезнувшей. Огромные газовые гиганты, кружащие по своим орбитам, будто гигантские полосатые воздушные шарики. Планеты чересчур близкие к светилам, выжженные солнечным излучением. Планеты слишком далёкие от светил, с ледниками застывшего кислорода и морями вязкого водорода. Иные планеты, так или иначе неподходящие, облачённые в атмосферы, смертельные для всего живого. И мало, очень мало планет, чересчур жадных до жизни – планет‑джунглей, заселённых свирепыми формами жизни, столь злобными и опасными, что самоубийством было бы ступить хоть ногой на эти планеты. Пустынные планеты, где жизнь никогда и не появлялась – голые скалы, без сформировавшейся почвы и почти без воды, с кислородом, запертым в разрушающихся скалах. Мы выходили на орбиту вокруг некоторых из найденных планет; на другие достаточно было просто взглянуть. На немногие приземлялись. У Корабля есть все данные, если хотите, в печатном виде.

– Ну, вот, теперь мы нашли подходящую планету. И что же нам теперь делать – осмотреть её и вернуться?

– Нет, – ответил Корабль, – вернуться мы не можем.

– Но ведь ради этого мы и выступили. Мы и другие корабли, и все в погоню за планетами, которые люди могли бы колонизировать.

– Мы пробыли в пути слишком долго, – сказал Корабль. – Мы просто не можем вернуться. Если мы отправимся немедленно, это займёт ещё почти тысячу лет. Может быть, немного меньше, потому что мы не будем останавливаться для осмотра планет, но всё‑таки вернёмся мы не раньше, чем через две тысячи лет после отбытия. А может быть, и гораздо позже, потому что будет сказываться расширение времени, а по расширению у нас нет данных, на которые можно было бы положиться. Теперь о нас, вероятно, уже забыли. Конечно, должны были быть записи, но более чем вероятно, что они в настоящее время забыты, потеряны или их нет на месте. К тому времени, как мы вернёмся, мы настолько устареем, что окажемся бесполезны для человеческой расы. И мы, и вы, и Никодимус.

Мы будем для них помехой, напоминанием об их первых неуклюжих попытках сотни лет назад. Мы и Никодимус окажемся технически устаревшими. И вы тоже устареете, но иначе – варвар, явившийся из прошлого, чтобы быть им обузой. Вы устареете социально, этически, политически. Возможно, вы будете по их меркам ущербным дебилом.

– Но послушай, – запротестовал Хортон, – в том, что ты говоришь, нет смысла. Были ведь другие корабли…

– Может быть, некоторые из них нашли подходящие планеты вскоре после вылета, – сказал Корабль. – В таких случаях они могли без опаски вернуться на Землю.

– А ты шёл всё дальше и дальше.

Корабль ответил:

– Мы выполняли полученные указания.

– Ты хочешь сказать, что искал планеты?

– Мы искали конкретную планету. Такую планету, где могли бы жить люди.

– И чтобы найти её, потребовалась почти тысяча лет.

– Поиски не были ограничены во времени, – ответил Корабль.

– Пожалуй, что нет, – согласился Хортон, – хотя мы об этом никогда не думали. Была масса вещей о которых мы не думали. Скажи‑ка мне вот что: предположим, ты не нашёл бы планету. Что бы ты тогда стал делать?

– Мы продолжили бы поиски.

– Скажем, миллион лет?

– Если понадобилось бы – миллион лет, – ответил Корабль.

– А теперь, когда мы нашли её, мы не можем вернуться.

– Это верно, – согласился Корабль.

– Так что же хорошего в том, что мы её нашли? – спросил Хортон. – Мы нашли её, а Земля никогда не узнает о нашей находке. По‑моему, на самом деле ты просто не заинтересован в возвращении. Тебя ничего не ждёт позади.

Корабль не ответил.

– Отвечай! – заорал Хортон. – Признавайся!

– Вы сейчас не получите ответа, – вмешался Никодимус. – Корабль замкнулся в гордом молчании. Вы оскорбили его.

– Чёрт с ним, – ответил Хортон. – Я от него услышал достаточно. Теперь я хочу, чтобы ты мне кое‑что сообщил. Корабль сказал, что остальные трое мёртвы…

– Возникла неисправность, – сказал Никодимус. – Примерно сто лет назад. Один из насосов перестал функционировать, и камеры начали перегреваться: я сумел спасти вас.

– Почему же меня? Почему не одного из других?

– Это очень просто, – рассудительно ответил Никодимус. – Вы были номером первым в ряду. Вы находились в камере номер один.

– А если бы я был в камере номер два, ты бы позволил мне умереть?

– Я никому не позволял умереть. Я мог успеть спасти лишь одного спящего. Когда это было сделано, для остальных стало уже поздно.

– И ты сделал это по порядку?

– Да, – согласился Никодимус. – Я это сделал по порядку. А что, был способ получше?

– Нет, – признался Хортон. – Думаю, что не было. Но когда трое из нас оказались мертвы, не возникало ли мысли прекратить миссию и вернуться на Землю?

– Не было такой мысли.

– А кто принял решение? Конечно же, Корабль?

– Не было никакого решения. Никто из нас не упоминал об этом.

Всё пошло неладно, подумал Хортон. Если бы кто‑то засел за дело и постарался над этим от всей души, с сосредоточенностью и усердием, граничащим с фанатизмом, то и тогда он не смог бы крепче затянуть гайки.

Корабль, один человек, один тупой неуклюжий робот – господи, что за экспедиция! И более того, бесцельная экспедиция в одну сторону. Мы с тем же успехом могли бы и не выступать, подумал он. Не считая того, напомнил он себе, что если бы они не выступили, он бы уже много столетий был мёртв.

Он попытался припомнить других, но не смог их вспомнить. Он лишь смутно мог различить их, словно сквозь туман. Их образы были смутны и расплывались. Он попытался разглядеть их лица, но у них словно не было лиц. Позднее, он знал, будет оплакивать их, но сейчас он не мог по ним скорбеть. Сейчас не было времени для скорби: слишком много следовало сделать и слишком о многом подумать. Тысячи лет, подумал он, и мы не можем вернуться. Ибо только корабль мог доставить их обратно, и если Корабль сказал, что он не вернётся, то всему конец.

– Где все трое? – спросил он. – Захоронены в космосе?

– Нет, – ответил Никодимус. – Мы нашли планету, где они найдут себе вечный отдых. Вы хотите узнать об этом?

– С вашего позволения, – сказал Хортон.

 

 

Поверхность планеты протянулась от высокого плоскогорья, где приземлился Корабль, к далёкому, резкому горизонту – земля голубых ледников застывшего водорода, сползающим вниз по склонам чёрных бесплодных скал. Солнце планеты отстояло от неё так далеко, что казалось лишь чуть более крупной и яркой звездой, такой тусклой от расстояния и умирания, что она не имела даже названия или номера. На земных картах её местоположение не было отмечено даже точкой величиной с булавочный укол. Её слабый свет никогда не регистрировала фотопластинка в земном телескопе.

– Корабль, – спросил Никодимус, – это всё, что мы можем сделать?

– Более того, мы не можем для них сделать ничего, – ответил Корабль.

– Жестоким кажется оставлять их здесь, в этом пустынном мире.

– Мы искали для них уединения, – ответил Корабль, – место достойное и одинокое, где никто не найдёт их и не потревожит ради изучения или демонстрации. Это мы были обязаны сделать для них, робот, но когда это сделано, это всё, что мы могли бы им дать.

 

Никодимус стоял возле тройного гроба, пытаясь навсегда запечатлеть это место в сознании, хотя, как он понял, глядя на планету, здесь почти нечего было запоминать. Повсюду было смертельное однообразие – куда ни посмотришь, везде словно то же самое. Быть может, подумал он, это даже хорошо, они могут лежать здесь в своей безличности, защищённые неизвестностью места своего последнего отдохновения.

Неба не было. Там, где должно было быть небо, была лишь одна чёрная нагота космоса, освещённая множеством искрящихся незнакомых звёзд. Когда они с Кораблём уйдут, подумал он, эти стальные немигающие звёзды тысячелетиями будут смотреть на лежащих в гробу – не охранять их, а только следить за ними – смотреть с морозным блеском в древних, заплесневелых, аристократических взглядах, с холодным неодобрением к пришельцам не их общественного круга. Но это неодобрение не имеет значения, сказал себе Никодимус, ибо теперь им уже ничего не может повредить. Они за гранью вреда или поддержки.

Он прочитал бы для них молитву, подумал он, хотя никогда и не молился прежде, да и не думал о молитве. Однако же он подозревал, что та молитва, какую он может им дать, не будет приемлема ни для лежащих здесь людей, ни для какого бы то ни было божества, которое может преклонить ухо, чтобы услышать его. Но то был бы жест слабой и неуверенной надежды, что, может быть, где‑то есть ещё инстанции, куда можно обратиться за помощью.

А если бы он начал молиться, что бы он мог сказать? Господи, мы оставляем сии создания на твоё попечение…

А когда он это скажет? После такого хорошего начала?

– Ты можешь прочитать ему лекцию, – сказал Корабль. – Можешь произвести на него впечатление важностью этих созданий, о которых ты ведёшь речь. Или же ты можешь защищать их и спорить – о них, не нуждающихся в защите и ушедших за пределы всех споров.

– Ты насмехаешься надо мной, – сказал Никодимус.

– Мы не насмехаемся, – ответил Корабль.

– Они ждали бы от меня этого. Этого ждала бы от меня Земля. Ты ведь тоже был когда‑то человеком. Я думал, что в таких случаях, как этот, в тебе тоже должно быть что‑то человеческое.

– Мы скорбим, – ответил Корабль. – Мы плачем. Мы чувствуем в себе грусть. Но скорбим мы о смерти, а не об оставлении мёртвых на этой планете. Им неважно, где мы их оставим.

Что‑то должно было быть сказано, мысленно настаивал Никодимус. Нечто формальное и торжественное, некое возглашение привычного ритуала, произнесённое хорошо и правильно, ибо они остаются здесь навсегда частицей перенесённого сюда земного праха. Несмотря на всю нашу логику, повелевшую нам искать для них одиночество, мы не должны были оставлять их здесь. Мы должны были найти зелёную и приятную планету.

– Зелёных и приятных планет нет, – сказал Корабль.

– Так как я не могу подыскать подходящих слов, – обратился к кораблю робот, – то не возражаешь ли ты, если я тут ненадолго останусь? Мы, по крайней мере, должны быть вежливы с ними и не уноситься сломя голову.

– Оставайся, – ответил Корабль. – У нас впереди вся вечность.

 

– И вы знаете, – сказал Никодимус Хортону, – я так и не смог придумать, что можно сказать.

Корабль заговорил:

– У нас посетитель. Он вышел из холмов и ожидает прямо под пандусом. Вам надо выйти и встретиться с ним. Но будьте внимательны и осторожны, и возьмите ваше оружие. Выглядит он уродливой игрой природы.

 

 

Посетитель остановился футах в двадцати от конца пандуса и ждал их, когда Хортон с Никодимусом вышли ему навстречу. Он был ростом с человека и стоял на двух ногах. Руки его, безвольно свисающие по бокам, оканчивались не ладонями, а пучками щупалец. Одежды на нём не было. Его тело покрывала короткая линялая шерсть. Было буквально очевидно, что это самец. Голова представляла из себя голый, не ведавший волос или меха, череп, и кожа туго обтягивала костные структуры. Тяжёлые челюсти выдавались, образуя массивное рыло. Режущие зубы, выдающиеся из верхней челюсти, торчали вниз, напоминая клыки древнего земного саблезубого тигра. Прилепившиеся к черепу длинные остроконечные уши стояли торчком, увенчивая лысый куполообразный свод черепа. На каждом ухе было по ярко‑красной кисточке.

Когда они достигли конца пандуса, это создание обратилось к ним громким, гулким голосом:

– Добро пожаловать, – сказало оно, – на эту чёртову задницу‑планету.

– Какого черта, – вырвалось у поражённого Хортона, – откуда ты знаешь наш язык?

– Я его узнал от Шекспира, – ответствовало создание. – Шекспир выучил меня ему. Но теперь Шекспир мёртв, и мне его чрезвычайно недостаёт. Без него я в отчаянии.

– Но Шекспир – очень древний человек, и я не понимаю…

– Отнюдь не древний, – возразило создание, – хотя и вовсе не молодой, и к тому же он был болен. Он называл себя человеком. Выглядел он очень похоже на вас. Я полагаю, что вы также человек, однако тот, другой – не человек, хотя в нём есть и человеческие черты.

– Вы правы, – согласился Никодимус, – я не человек. Я следующая после человека вещь. Я – друг человека.

– Ну так отлично, – счастливо заявило создание. – Это поистине отлично. Ибо я был тем же самым для Шекспира. Лучшим другом, какой у него был – так он говорил. Конечно же, мне недостаёт Шекспира. Я восхищался им до чрезвычайности. Он мог очень многое. А вот чего он не мог – это выучить мой язык. Волей‑неволей пришлось мне обучаться его языку. Он рассказывал мне об огромных кораблях, с шумом и громом путешествующих через космос. Так что, когда я услышал ваше прибытие, я заторопился сюда с большой поспешностью в надежде, что это приближается кто‑либо из народа Шекспира.

– Тут есть нечто совершенно неправильное, – обратился Хортон к Никодимусу. – Люди не могли оказаться здесь, так далеко в космосе. Корабль, конечно, занесло сюда в поисках планет, но это потребовало кучу времени. Мы уже почти в тысяче световых лет от…

– Земля в нынешнее время, – отозвался Никодимус, – может иметь и более быстрые корабли, движущиеся во много раз быстрее скорости света. Пока мы доползли сюда, нас могло обогнать множество таких кораблей. Так что, каким бы странным это ни казалось…

– Вы говорите о кораблях, – заметило создание. – Шекспир говорил о них также, но в корабле он не нуждался. Шекспир явился сюда через туннель.

– Послушай‑ка, – сказал Хортон, испытывая некоторое раздражение, – попробуй же говорить сколько‑нибудь вразумительно. Что это за туннель такой?

– Вы хотите сказать, что вам не известно о туннеле, проходящем меж звёзд?

– Никогда о нём не слыхал, – подтвердил Хортон.

– Давайте‑ка вернёмся назад, – предложил Никодимус. – И попробуем начать всё с начала. Я так понимаю, что вы уроженец этой планеты?

– Уроженец?

– Ну да, уроженец. Вы сами отсюда. Это ваша родная планета. Вы здесь родились.

– Ничего подобного, – с большим чувством ответило создание. – Я бы и не помочился на эту планету, если мог бы того избежать. Я бы не остался здесь и на мельчайшую единицу времени, если бы мог уйти прочь. Я в спешке явился сюда, дабы выторговать проезд отсюда, когда вы покинете это место.

– Ты явился сюда так же, как и Шекспир? По туннелю?

– Конечно, по туннелю. А как же иначе я здесь оказался бы?

– Но тогда уйти должно быть просто. Ступай в туннель и отправляйся по нему.

– Не могу, – простонало создание. – Проклятый туннель не работает. Он оказался слишком ненадежным. Работает теперь только в одну сторону. Доставляет вас сюда, но не уносит обратно.

– Но ты сказал, что туннель проходит меж звёзд. У меня создалось впечатление, что он ведёт ко многим звёздам.

– Ко стольким звёздам, что ум не в силах сосчитать, но здесь он нуждается в починке. Шекспир пробовал наладить его, и я пробовал, но, увы, не смогли. Шекспир лупил его кулаками, пинал его ногой, произносил ужасные слова. Однако он так и не заработал.

– Если ты не с этой планеты, – сказал Хортон, – так, может, ты нам расскажешь, что ты такое.

– На это ответить просто. Я – плотоядец. Хищник. Вы знаете, что такое хищник?

– Да. Тот, кто поедает другие формы жизни.

– Я – плотоядец, – произнесло создание, – и тем доволен. И тем горжусь. Встречаются среди звёзд такие, кто взирает на плотоядных с отвращением, ужасом. Они ошибочно утверждают, будто неправильно поедать подобных тебе существ. Они называют это жестокостью, но я вам скажу, что жестокого здесь нет. Быстрая смерть. Чистая смерть. Никаких страданий. Лучше болезни и лучше старости.

– Ну хорошо, – согласился Никодимус. – Не надо продолжать. Мы не имеем ничего против хищников.

– Шекспир говорил, что люди – тоже хищники. Но не в такой степени, как я. Шекспир делил со мной мясо. Он убивал бы и сам, но не мог делать это так ловко, как я. Я был рад убивать добычу для Шекспира.

– Я в этом уверен, – поддакнул Хортон.

– Ты здесь один? – спросил Никодимус. – На планете нет больше тебе подобных?

– Один‑единственный, – ответил Плотоядец. – Я совершал это путешествие, никому не сказав про это.

– А этот твой Шекспир, – спросил Хортон. – Он тоже был в тайном путешествии?

– Были столь беспринципные создания, которые хотели бы разыскать его, заявляя, будто бы он причинил им какой‑то воображаемый вред. Он не имел желания быть ими найденным.

– Но теперь Шекспир мёртв?

– О, он мёртв совершенно. Я его съел.

– Ты… Что сделал?

– Только лишь плоть, – пояснил Плотоядец. – И старательно сохранил кости. И не вижу, почему бы мне не сказать вам, что он был жёстким и жилистым, и совсем не того вкуса, какой мне нравится. У него был довольно странный привкус.

Никодимус поспешно переменил тему.

– Мы бы с радостью, – сказал он, – пошли с тобой к туннелю и посмотрели, нельзя ли его наладить.

– Не сделаете ли вы того и в самом деле? Буду вам премного благодарен, – благодарно согласился Плотоядец. – Я надеюсь на это. Вы можете починить этот распроклятый туннель?

– Не знаю, – сказал Хортон. – Мы можем на него посмотреть. Я не инженер…

– Я могу стать инженером, – прервал его Никодимус.

– Чёрта с два, – возразил Хортон.

– Посмотрим, – заявил этот свихнувшийся робот.

– Так значит, дело улажено?

– Можешь на это рассчитывать, – подтвердил Никодимус.

– Это хорошо, – сказал Плотоядец. – Я вам покажу древний город и…

– Здесь есть древний город?

– Я сказал чересчур поспешно, – поправился Плотоядец. – Из‑за нетерпения наладить туннель я забежал вперёд. Может быть, это и не настоящий город. Может быть, всего лишь форпост. Очень старый и очень разрушенный, но, быть может, интересный. Однако теперь я должен идти. Звезда склонилась уже низко. Лучше находиться под крышей, когда темнота спускается на это место. Я рад встрече с вами. Рад, что народ Шекспира добрался сюда. Привет вам и прощайте! Я увижу вас утром, и туннель будет налажен.

Он неожиданно повернулся и быстрой трусцой побежал в холмы, не останавливаясь и без оглядки.

Никодимус покачал головой.

– Тут много загадок, – сказал он. – Многое надо обдумать. Много вопросов задать. Но сначала я должен приготовить для вас обед. Вы уже достаточно давно вышли из холодного сна, чтобы есть было безопасно. Хорошую, солидную пищу, но на первых порах не слишком много. Вам следует обуздать поспешность. Вы должны насыщаться медленно.

– Да подожди же минутку, чёрт побери, – воскликнул Хортон. – Ты должен кое‑что разъяснить. Ты почему помешал мне, когда знал, что я хочу спросить насчёт съедания этого Шекспира, кто бы он там ни был? Что значат твои слова, будто бы ты сможешь стать инженером? Ты же чертовски хорошо знаешь, что не можешь этого сделать.

– Всё в своё время, – сказал Никодимус. – Как вы и говорите, кое‑что следует разъяснить. Но вначале вы должны поесть, да и солнце почти зашло. Вы ведь слышали, что сказало это существо о том, что надо бы быть под крышей после захода.

Хортон фыркнул.

– Предрассудок. Бабушкины сказки.

– Бабушкины сказки или нет, – не согласился Никодимус, – а лучше подчиняться местным обычаям, пока не будешь уверен.

Поглядев вдаль через море волнующейся травы, Хортон увидел, что солнце разрезано пополам линией горизонта. Травяные волны казались полосами расплавленного золота. У него на глазах солнце погружалось всё глубже и глубже в золотое сияние, и по мере его погружения небо на западе перекрашивалось в нездоровый лимонно‑жёлтый цвет.

– Странные световые эффекты, – заметил он.

– Идёмте, давайте вернёмся на борт, – поторапливал Никодимус. – Чего бы вы хотели поесть? Что скажете, например, насчёт супа по‑вишийски? Чудные рёбрышки, печёная картошка?

– Недурной стол ты предлагаешь, – заметил Хортон.

– Я изощрённейший повар, – заявил робот.

– Да ты хоть чем‑нибудь не занимаешься? Инженер, повар. Ещё что?

– О, многое, – отозвался Никодимус. – Я многое умею делать.

Солнце скрылось, и пурпурная дымка начала словно бы сеяться с неба. Она нависла над жёлтой травой, приобретшей теперь цвет старой, отполированной меди. Горизонт сделался агатово‑чёрным, не считая зеленоватого свечения цвета молодой листвы в том месте, где зашло солнце.

– Чрезвычайно приятно для глаза, – высказался, глядя на всё это, Никодимус.

Краски быстро тускнели, и вместе с их потускнением по земле начал прокрадываться холодок. Хортон повернулся, чтобы подняться по пандусу. И пока он поворачивался, что‑то обрушилось на него, схватило и не отпускало. Схватило не по‑настоящему, так как не было ничего, что могло бы хватать, но некоторая сила зафиксировалась на нём и поглотила его так, что он не мог двинуться. Он попытался бороться с нею, но не смог шевельнуть и мускулом. Он попытался кричать, но и горло и язык застыли. Он вдруг оказался голым – или почувствовал себя голым, не столько лишённым одежды, сколько всякой защиты, открывшимся так, что глубочайшие уголки его существа были выставлены на всеобщее обозрение. Возникло ощущение, что на него смотрят, или же проверяют, зондируют или анализируют. Раздетый, освежёванный, открытый так, что наблюдатель мог докопаться до самого последнего его желания или сокровенной надежды. Было так, сказала мелькнувшая мысль в глубине его сознания, словно явился Бог и завладел им, может быть, для того чтобы свершить правосудие.

Ему хотелось убежать и спрятаться, натянуть содранную кожу обратно на тело и удержать её там, прикрыть зияющее, распластанное нечто, которым он стал, спрятаться вновь в изодранные лохмотья своего человеческого существования. Но он не мог убежать и некуда было спрятаться, так что он продолжал напряжённо стоять, оставаясь под наблюдением.

Ничего не было. Ничего не появлялось. Но что‑то же схватило его, и держало, и раздевало, и он пытался высвободить свой ум, чтобы увидеть это, узнать, что это за штука. И пока он пытался это сделать, череп его словно бы треснул, и сознание выпало оттуда, освободилось и раскрылось, так что оно могло теперь вместить то, чего ни один человек никогда бы не понял прежде. На один миг слепой паники его ум словно бы обнял всю вселенную, стискивая проворными мысленными пальцами всё, что было в границах текучего пространства и застывшего времени, и на мгновение, но только на мгновение, он вообразил, будто он заглядывает глубоко в суть всеобщего смысла, сокрытого у самых дальних границ Вселенной.

Потом его ум сжался, и его череп снова слился, и нечто отпустило его, и он, шатаясь, потянулся, чтобы схватиться за поручень пандуса и удержаться на ногах.

Никодимус был рядом, поддерживая его, и его озабоченный голос спрашивал:

– В чём дело, Картер? Что на вас нашло?

Хортон ухватился за поручень мёртвой хваткой, словно тот был единственной оставшейся у него реальностью.

Тело его болело от напряжения. Но ум сохранял ещё нечто от своей неестественной остроты, хотя он и чувствовал, как эта острота блекнет. С помощью Никодимуса он выпрямился. Встряхнул головой, поморгал глазами, проясняя зрение. Краски над морем травы изменились. Пурпурная дымка преобразилась в глубокие сумерки. Медный цвет травы сошёл до свинцово‑серого оттенка, а небо сделалось чёрным. У него на глазах появилась первая яркая звезда.

– В чём дело, Картер? – снова спросил робот.

– Ты хочешь сказать, что ты этого не почувствовал?

– Почувствовал что‑то, – ответил Никодимус. – Что‑то пугающее. Оно поразило меня и соскользнуло. Не с тела моего, а с ума. Словно бы кто‑то нанёс удар мысленным кулаком, но промахнулся, только слегка задев мой мозг.

 

 

Мозг, бывший когда‑то монахом, был напуган, а испуг приносит честность. Исповедальную честность, подумал он, хотя никогда не бывал на исповеди так честен, как был сейчас.

– Что это было? – спросила гранд‑дама. – Что мы почувствовали?

– То была рука Божья, – ответил он ей. – Коснувшаяся слегка нашего чела.

– Это нелепо, – возразил учёный. – Это заключение, сделанное без достаточных данных и без добросовестного наблюдения.

– Что же вы тогда извлечёте из этого? – спросила гранд‑дама.

– Я не извлеку из этого ничего, – ответил учёный. – Я отмечаю это, вот и всё. Как проявление чего‑то. Может быть, чего‑то далёкого в пространстве. Пришедшего не с этой планеты. У меня отчётливое впечатление, что этот феномен не местного происхождения. Но пока у нас не будет побольше данных, мы не должны пытаться его охарактеризовать.

– Это самое наиглупейшее пустословие, какое мне приходилось слышать, – сказала гранд‑дама. – Наш коллега‑священник преуспел больше.

– Да не священник, – сказал монах. – Я вам говорил и говорю – монах. Просто монах. В рваных штанах.

Так оно и было, сказал он себе, продолжая свою честную самооценку. Он никогда не был ничем большим. Меньше, чем ничего – монах, боящийся смерти. Не святой, которым его провозглашали, а хнычущий, дрожащий трус, боящийся умереть, а ни один человек, который боится смерти, не может быть святым. Для подлинной святости смерть должна быть обещанием нового начала, а он, вспоминая прошлое, понимал, что никогда не мог воспринять её как что‑то иное, кроме конца, за которым – полное ничто.

Впервые, думая об этом, он смог признаться в том, в чём никогда не мог признаться прежде – что он ухватился за возможность стать слугой науки, чтобы избежать страха смерти. Хоть он и знал, что приобрёл этим лишь отсрочку от смерти, ибо даже будучи Кораблём он не мог избежать её полностью. Или, по крайней мере, не мог быть уверен, что избежит её полностью, так как оставался шанс, пусть и наилегчайший, который учёный и гранд‑дама обсуждали сотни лет назад, тогда как он старательно оставался вне дискуссии, боясь включиться в неё, что с течением миллионолетий, если только они просуществуют так долго, все трое, возможно, станут одним лишь чистым сознанием. И если таков и будет исход, подумал он, то тогда‑то они и станут в самом строгом смысле слова бессмертными и вечными. Но если этого не случится, им по‑прежнему придётся встать перед лицом факта смерти, ибо космический корабль не может существовать вечно. В своё время он станет по той или иной причине изношенным, разбитым корпусом, дрейфующим между звёзд, и в должное время – не более чем пылью на ветрах космоса. Но этого ещё долго не случится, сказал он себе, хватаясь за эту надежду. Корабль, при некоторой удаче, может просуществовать ещё миллионы лет, и это может дать им троим время, необходимое, чтобы сделаться одним чистым сознанием – если только действительно возможно стать одним чистым сознанием.

– Откуда же этот всеподавляющий страх смерти? – спросил он себя. – Откуда это раболепие перед нею, не такое, как у обыкновенного человека, но как у кого‑то, одержимого невыносимостью самой мысли о ней? Быть может, это из‑за того, что он утратил свою веру в Бога, или, возможно, что было бы ещё хуже, вовсе никогда не достигал веры в Бога? И если причина в этом, то почему же тогда он стал монахом?

Начав с честности, он и сейчас дал себе честный ответ. Он избрал монашество в качестве занятия (не призвания, а занятия) не только потому, что боялся смерти, но и потому, что это, может быть, достаточно лёгкая работа, которая защитит его от этого пугающего его мира.

В одном он, однако, ошибся. Монашество не давало лёгкой жизни, но к тому времени, как он это обнаружил, он уже вновь боялся – боялся признать свою ошибку, боялся исповедаться даже перед самим собой во лжи, которой он жил. Так что он оставался монахом и с течением времени тем или иным образом (более, чем вероятно – по чистой случайности) приобрёл репутацию благочестия и набожности, бывшую некогда предметом гордости и зависти всех его товарищей‑монахов, хотя некоторые из них при случае делали кое‑какие недостойные, гнусные замечания. С течением времени, казалось, великое множество людей стало каким‑то образом прислушиваться к нему, не из‑за того, может быть, что он делал (ибо по правде сказать, делал он лишь малое), но ради вещей, которые он как бы представлял, ради его образа жизни. Теперь, думая об этом, он гадал – не имело ли место недоразумение, раз его благочестие протекало не из набожности, как все вроде бы думали, а из самого страха, и из‑за страха же сознание его старалось сгладиться, стушеваться. Дрожащая мышь, подумал он, ставшая святой мышью из‑за своего дрожания.

Но как бы то ни было, он сделался в конце концов символом Века Веры в материалистическом мире, и один писатель, бравший у него интервью, описал его как средневекового человека, просуществовавшего до современности. Образ, происшедший из этого интервью, опубликованный в имеющем большое хождение журнале и написанного восприимчивым человеком, не стеснявшимся для пущего эффекта слегка приукрасить факты, произвёл толчок, который несколько лет спустя привёл его к возвеличиванию как простого человека, сохранившего проникновенность, необходимую для возврата к первичной вере, и душевную силу, чтобы удержать эту веру против вторжения гуманистической мысли.

Он мог бы стать аббатом, подумалось ему с волной нарастающей гордости, а может быть, и более чем аббатом. И когда он осознал эту гордость, то принял не более чем символическое усилие, чтобы её подавить. Ибо гордость, подумал он, гордость и, в конце концов, честность – было всё, что у него осталось. Когда Бог призвал аббата, ему стало известно, что он сумел бы стать новым аббатом. Но, внезапно снова испугавшись, на этот раз поста и ответственности, он обратился с прошением остаться при своей простой келье и простых обязанностях и, поскольку в ордене его ставили очень высоко, его прошение было удовлетворено. Хотя, думая об этом теперь, после обретения честности, он позволил себе подозрение, которому не давал прежде прорваться наружу. Оно было таково: возможно, его прошение было удовлетворено не от того, что в ордене ставили его высоко, но потому, что орден, зная его слишком хорошо, понимал, каким худым аббатом он стал бы. С точки зрения благосклонности общественного мнения назначение его могло быть позволено ради сопутствующего ему признания, и не был ли орден поставлен в такое положение, что чувствовал себя вынужденным по крайней мере сделать предложение? И не вздохнула ли вся братия от всего сердца с облегчением, когда это предложение было отклонено?

Страх, подумал он, всю жизнь человека преследует страх – если не страх смерти, так страх перед жизнью. Может быть, в конце концов, в страхе и не было нужды. Может быть, после всей его боязливости выяснится, что бояться по‑настоящему нечего. Больше чем вероятно, всё дело в его собственной непригодности и недопонимании – что же заставляет его бояться.

– Я думаю, как человек из плоти и крови, – сказал он себе, – а не как бестелесный мозг. Плоть ещё крепко держится за меня.

Учёный всё ещё говорил:

– В особенности мы должны воздержаться, – говорил он, – от автоматического представления этого явления чем‑либо, обладающим мистическими или спиритическими качествами.

– Это и была всего лишь одна из этих простых вещей, – подтвердила гранд‑дама – довольная, что это наконец решилось.

– Мы твёрдо должны придерживаться сознания, – сказал учёный, – что простых вещей во Вселенной нет. Ни одно происшествие нельзя беззаботно отбросить в сторону. Во всём, что происходит, всегда есть цель. Всегда есть причина – можете быть уверены. А в должное время проявится и следствие.

– Хотел бы я быть таким же уверенным, как вы, – сказал монах.

– А я бы хотела, – сказала гранд‑дама, – чтобы мы вовсе не приземлялись на этой планете.

 

 

– Вы должны подкрепиться, – сказал Никодимус. – Не надо есть слишком много. Суп, ломтик жаркого, половинку картофеля. Вам надо понять, что ваш желудок сотни лет пребывал в бездействии. Замороженным, конечно, и не подверженным порче, но всё‑таки ему следует дать возможность вновь обрести тонус. За несколько дней вы восстановите привычку к питанию.

Хортон уставился на еду.

– Откуда ты взял такую провизию? – осведомился он. – Уж конечно, она не привезена с Земли.

– Я и забыл, – сказал Никодимус. – Вы, конечно, не знаете. У нас на борту самая эффективная модель преобразователя материи из тех, что были произведены ко времени вашего отбытия.

– Ты хочешь сказать, что это лопата какого‑нибудь песка?

– Ну, не совсем так. Это не настолько уж просто. Однако общее представление у вас верное.

– Подожди‑ка минуту, – сказал Хортон. – Есть в этом что‑то очень неправильное. Я не помню никаких преобразователей материи. О них, конечно, поговаривали, и была некоторая надежда, что можно собрать такую штуку, но и по самым лучшим моим воспоминаниям…

– Есть некоторые вещи, сэр, – довольно поспешно произнёс Никодимус, – с которыми вас не ознакомили. Одна из них состоит в том, что после того, как вас погрузили в анабиоз, мы отбыли не сразу.

– Ты хочешь сказать, была какая‑то задержка?

– Ну… да. Чтобы быть точным, довольно большая задержка.

– Христа ради, да не будь ты таким таинственным. Насколько долгая?

– Ну, лет на пятьдесят или около того.

– Пятьдесят лет! Почему же пятьдесят лет? Зачем было погружать нас в анабиоз, а потом выжидать пятьдесят лет?

– Настоятельной потребности спешить не было, – ответил Никодимус. – Срок всего проекта оценивался таким обширным – пара сотен лет или, может быть, несколько больше, пока корабль вернётся со сведениями о пригодной для жизни планете – что задержка в пятьдесят лет не казалась чрезмерной, если за такой срок времени можно было приобрести некоторые системы, которые дали бы побольше шансов на успех.

– Как преобразователь материи, например.

– Да, это одна из таких вещей. Конечно, не абсолютно необходимая, но удобная и прибавляющая известный запас надежности. Что более важно, могли быть выработаны некоторые устройства, которые бы…

– И они были выработаны?

– Большей частию – да, – ответил Никодимус.

– Нам никогда не говорили, что может быть такая задержка, – сказал Хортон. – Ни нам, ни одному из экипажей, обучавшихся в одно время с нами. Если бы хоть один другой экипаж знал, они передали бы и нам словечко об этом.

– Не было надобности в том, чтобы вы знали, – ответил Никодимус. – Могли бы последовать какие‑нибудь нелогичные возражения с вашей стороны, если бы вам сказали. А важно было, чтобы команды людей были уже готовы, когда корабли будет решено отправить, видите ли, все вы были очень особыми людьми. Может быть, вы помните, с какой тщательностью вас выбирали.

– О Боже, да! Нас пропускали через компьютеры, чтобы рассчитать фактор выживаемости. Наши психологические профили перемеривали снова и снова. Нас почти измотали этими чёртовыми испытаниями. Нам имплантировали в мозги эту телепатическую штучку, чтобы мы могли разговаривать с Кораблём, и это было самое неприятное. Я, кажется, припоминаю, что мне потребовались месяцы, чтобы научиться пользоваться ею как следует. Но к чему надо было делать всё это, а потом укладывать нас на хранение в анабиоз? Мы могли бы и просто подождать.

– Одно из решений могло бы быть и таким, – согласился Никодимус, – и вы становились бы с годами всё старше. Один из факторов, входивших в критерий отбора команды – чтобы они были не слишком молодыми, но и не особенно великовозрастными. Отправлять стариков смысла мало. В анабиозе же вы не старели. Время для вас ничего не значило, ибо время в анабиозе не имеет значения. Когда же это было сделано, экипажи ждали в полной готовности, причём их качества и способности не страдали от времени, пока отлаживались остальные приборы. Корабли могли бы вылететь сразу же, когда вы были заморожены, но пятидесятилетнее ожидание существенно увеличило шансы кораблей и ваши шансы. Система жизнеобеспечения мозга усовершенствовалась до степени, считавшейся за пятьдесят лет до того невозможной, а связь между мозгом и кораблём сделалась более чувствительной и эффективной, почти безупречной. Улучшились системы анабиоза.

– У меня это вызывает противоречивые чувства, – заявил Хортон. – Во всяком случае, для меня лично это никакой разницы не составляет. Если невозможно прожить жизнь в своём собственном времени, то, наверное, неважно, когда именно вы её проживёте. О чём я жалею – это о том, что остался один. У нас с Хелен что‑то начиналось, и другие мне нравились. Есть у меня, кажется, и некоторое чувство вины, потому что они умерли, а я выжил. Ты говоришь, что спас мою жизнь только потому, что я находился в камере номер один. Если бы я был не в ней, то выжил бы кто‑нибудь другой, а я был бы теперь мёртв.

– Вы не должны чувствовать вины, – возразил Никодимус. – Если кто‑то и должен чувствовать вину, так это я, но я вины за собой не чувствую, так как рассудок говорит, что я мог действовать и действовал в границах нынешней технологии. Но вы‑то – вы и вовсе в этом не участвовали. Вы ничего не делали, вы не принимали решения.

– Да, я знаю. Но всё‑таки не могу не думать…

– Ешьте ваш суп, – сказал Никодимус. – Жаркое остынет.

Хортон зачерпнул ложку супа.

– Хороший суп, – сказал он.

– Конечно, хороший. Я же говорил вам, что я отличный повар. Или могу быть отличным поваром.

– «Можешь быть», – передразнил Хортон. – Странный способ делать утверждения. Или ты повар, или не повар. Но ты заявил, что можешь быть поваром. И ты также сказал насчёт того, что можешь стать инженером. Не сказал, что ты инженер, но что ты можешь им стать. Мне кажется, дружище, что ты можешь быть слишком уж многим. Только что ты сделал утверждение, подразумевающее, что ты можешь быть ещё и хорошим техником по анабиозу.

– Но я высказал всё это в точности, – возразил Никодимус. – Так оно и есть. Сейчас я повар, а могу стать инженером, или математиком, или геологом, или астрономом…

– Геологом тебе быть ни к чему. Геологом в этой экспедиции был я. Хелен была биологом и химиком.

– Когда‑нибудь может появиться нужда в двух геологах, – сказал Никодимус.

– Это ужасно, – проворчал Хортон. – Ни один человек или робот не может быть сразу стольким, скольким, по твоим словам, являешься ты, или можешь являться. Это бы отняло многие годы учения, и в процессе обучения каждой новой дисциплине ты бы терял что‑то из предыдущего. Далее, ты простой неспециализированный служебный робот. Посмотрим на это прямо – возможности твоего мозга невелики, а твоя система реакций относительно малочувствительна. Корабль сказал, что ты был избран именно из‑за твоей несложности – из‑за того, что с тобой мало могло произойти неполадок.

– Что было совершенно верно, – признал Никодимус. – Я таков, как вы сказали. Посыльный и подручный, я мало для чего ещё гожусь. Возможности моего мозга малы. Но когда у тебя два или три мозга…

Хортон швырнул ложку на стол.

– Ты свихнулся! – воскликнул он. – Два мозга не могут быть в одном теле…

– У меня два мозга, – спокойно ответил Никодимус. – У меня прямо сейчас два мозга – старый, глупый стандартный мозг робота и поварский мозг и, если я захочу, я могу добавить ещё один мозг, хотя я не знаю, какой мозг мог бы послужить дополнением к мозгу повара. Может быть, мозг специалиста по питанию, хотя в наборе такого мозга нет.

С некоторым усилием Хортон овладел собой.

– Давай‑ка начнём с начала, – предложил он. – Давай‑ка начнём с самого низа и пойдём этак легонько и осторожненько, чтобы мой тупой мозг мог уследить за тем, что ты говоришь.

– Это всё те пятьдесят лет, – пояснил Никодимус.

– Какие ещё пятьдесят лет, будь оно всё проклято?

– Пятьдесят лет, прошедшие после того, как вас заморозили. За пятьдесят лет можно сделать массу добрых исследований и изобретений, если много людей направят на них свой ум. Вас учили, не правда ли, при участии сложнейшего робота – совершеннейшего экземпляра человеческой технологии, какой только был построен.

– Это так, – согласился Хортон. – Я его помню, словно видел только вчера…

– Для вас это и было только вчера, – согласился Никодимус. – Тысячелетие, прошедшее с тех пор, для вас всё равно что ничто.

– Вот уж был мерзкий тип, – продолжал Хортон. – Вот уж поклонник строгой дисциплины. Он знал втрое больше нас, был вдесятеро работоспособней, он нам постоянно твердил об этом в своей гладенькой, елейной, мерзкой манере. Так наловчился, что не заткнуть было, мы его, сукина сына, все ненавидели.

– Ну, вот видите, – победоносно сказал Никодимус. – Так продолжаться не могло. Ситуация создалась невыносимая. Подумайте, какие были бы трения, если бы его послали с вами, какое несовпадение личностей. Вот потому‑то вы и получили меня. Такими, как он, невозможно пользоваться. Нужен был простой, непритязательный олух вроде меня, такой робот, который не станет обижаться на то, что ему приказывают. Но простой непритязательный олух вроде меня был бы неспособен сам справиться со случайностями, в чём иногда может возникнуть необходимость. Так натолкнулись на мысль о вспомогательных мозгах, которые можно было бы вставить на место при необходимости подулучшить туповатый мозг вроде моего.

– Так ты хочешь сказать, что у тебя целый склад запасных мозгов, которые ты попросту себе приставляешь!

– Ну, не настоящих мозгов, – пояснил Никодимус. – Они называются трансмограми, хотя я не вполне уверен, почему. Кто‑то мне говорил однажды, что это сокращение от слова «трансмогрификация». Есть такое слово?

– Не знаю, – признался Хортон.

– Ну, как бы там ни было, – продолжал Никодимус, – у меня есть трансмогр повара и трансмогр физика, и трансмогр биохимика – в общем, мысль вам понятна. В каждом закодирован полный курс колледжа. Я их сосчитал как‑то, но уже забыл, с пару дюжин, пожалуй.

– Так ты можешь и вправду оказаться в силах наладить этот туннель Плотоядца.

– Я бы на это не рассчитывал, – возразил Никодимус. – Я не знаю, что в трансмогре инженера. Существует ведь столько разновидностей инженерного дела – химическая, электрическая, механическая.

– По крайней мере у тебя будет какая‑то основа.

– Так‑то оно так. Да ведь туннель, о котором говорил Плотоядец, наверное, выстроен не людьми. Людям бы не хватило времени…

– Нет, он может быть человеческим изделием. У них была почти тысяча лет, можно было сделать массу всего. Вспомни‑ка, чего достигли за пятьдесят лет, о которых ты говорил.

– Да, я знаю. Может быть, вы и правы. Может быть, полагаться на корабли не очень хорошо. Если бы люди полагались на корабли, они не добрались бы к этому времени так далеко. И…

– Могли добраться, если изобрели движение быстрее скорости света. Может быть, если добиться этого, то никаких природных ограничений скорости уже не останется. Если сломать световой барьер, то, может, и нет никаких границ – насколько быстрее света можно летать.

– Я почему‑то не думаю, что изобрели движение со сверхсветовой скоростью, – ответил Никодимус. – Я слышал множество разговоров об этом после того, как меня вовлекли в проект. Ни у кого, похоже, не было никакой отправной точки и никаких стоящих предложений и соображений о том, как это сделать. Более чем вероятно, что люди просто высадились на планете, не столь удалённой как наша, и нашли один из туннелей, а теперь пользуются ими.

– Но ими пользуются не только люди.

– Да, это совершенно очевидно по Плотоядцу. И сколько иных рас пользуются ими, у нас не может быть представления. А как быть с Плотоядцем? Если мы не заставим туннель действовать, он захочет отправиться с нами на корабле.

– Через мой труп.

– Вы знаете, я чувствую то же самое. Он довольно неотёсанная личность, и может быть немало хлопот с введением его в анабиоз. Прежде чем мы сможем это сделать, нам нужно узнать его химизм.

– Этим ты мне напоминаешь, что мы не возвращаемся на Землю. Что это ещё за новости? Куда Корабль намерен направиться?

– Я не знаю, – ответил Никодимус. – Мы, конечно, говорим время от времени. Корабль, я уверен, ничего не пытается от меня утаивать. У меня такое ощущение, что Корабль сам ещё не очень хорошо знает, что он намерен делать. Просто, наверное, идти дальше и смотреть, что он найдёт. Вы, конечно, понимаете, что Корабль, если захочет, может услышать всё, что мы говорим.

– Это меня не беспокоит, – ответил Хортон, – при нынешнем положении все мы связаны одной верёвочкой. Причём ты куда больше, чем я. Какой бы ни была ситуация, мне, пожалуй, придётся отталкиваться от неё, ведь другого‑то основания нет. Я почти в тысяче лет от дома и в тысяче лет от нынешней Земли. Корабль, несомненно, прав, говоря, что вернись я на Землю, я стал бы отщепенцем. Можно, конечно, принять всё это умом, но от этого остаётся странное чувство в горле. Если бы остальные трое были здесь, всё, мне кажется, было бы по‑другому. Я чувствую себя страшно одиноким.

– Вы не одиноки, у вас есть Корабль и я, – возразил Никодимус.

– Да, пожалуй, что так. Я всё время забываю.

Он откинулся из‑за стола.

– Чудесный был обед, – сказал он. – Хотел бы я, чтобы ты мог есть со мной. Как ты думаешь, не расстроит мне желудок, если я, прежде чем отправлюсь спать, возьму ломтик этого остывшего жаркого?

– На завтрак, – ответил Никодимус. – Если хотите, то кусочек на завтрак.

– Ну ладно, – согласился Хортон. – Меня одно беспокоит. При твоём теперешнем устройстве, человек в этой экспедиции не очень‑то и нужен. Когда меня обучали, команда, состоящая из людей, имела смысл. Но теперь иное дело. Вы с Кораблём могли бы сами выполнить дело. При такой ситуации, отчего было нас просто не исключить? Зачем было беспокоиться помещать и нас на борт?

– Вы стараетесь принизить себя и человеческую расу, – ответил Никодимус. – Это не более чем шоковая реакция от того, что вы сейчас узнали. Вначале идея была в том, чтобы поместить на борт знания и технологию, а единственный способ, каким это можно было сделать – поместить на борт людей, обладающих этими знаниями и технологией. Ко времени отбытия корабля, однако, были найдены другие средства сохранения знаний и технологии – в трансмограх, которые могли сделать даже таких простых роботов, как я, многопрофильными специалистами. Но даже при этом нам всё‑таки недоставало одного качества – этого странного фактора человека, биологического условия, которого у нас по‑прежнему нет и которое ещё ни один специалист по роботам не смог в нас встроить. Вы говорили о вашем учебном роботе и вашей ненависти к нему. Вот что происходит, когда переступаешь определённую границу в улучшении роботов. Они становятся более способными, но нет человечности, чтобы уравновесить способности, и робот

Date: 2015-07-25; view: 287; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию