Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Джонатан. Эрик опять приехал к нам через неделю





 

Эрик опять приехал к нам через неделю. Я не очень понимаю ни зачем его пригласили, ни почему он согласился — его первый визит никому, в том числе и ему самому, большого удовольствия не доставил. Все воскресенье он сидел насупленный и мрачный. Тем не менее, когда мы провожали его на станцию, Бобби спросил:

— Приедешь к нам на следующие выходные?

Эрик поколебался, а потом сказал «да». Причем таким категоричным тоном, словно требовал того, что принадлежит ему по праву. По пути домой я спросил Бобби:

— Тебе правда хочется, чтобы он снова приехал?

— Джон, — сказал он, — парню нужно побыть на свежем воздухе. Ты что, не видел, как он выглядит?

У меня мелькнула мысль, что Бобби так и не понял, что с Эриком. Может быть, он думает, что у Эрика обыкновенная депрессия или что он переутомился и просто нуждается в хорошем отдыхе?

— Боюсь, что свежим воздухом тут не обойтись, Бобби, — сказал я.

— Да, но это все, что мы можем ему предложить. Ведь он теперь, ну, вроде как член семьи. Нравится нам это или нет.

— Член семьи, — сказал я. — Знаешь, ты меня уже достал всей этой фигней. Он пожал плечами и сочувственно улыбнулся, словно мое неудовольствие уже ничего не могло изменить. Так вышло, что Эрик оказался на нашем попечении, и теперь, по мнению Бобби, мы были просто обязаны предложить ему все, чем располагали.

Эрик приехал в следующую пятницу на пятичасовом. За прошедшие несколько дней он восстановил состояние учтивой, слегка скрипучей приподнятости, правда, явно довольно шаткое. Основной груз ответственности за Эриков комфорт взял на себя Бобби, и к концу этого второго посещения между ними уже установились почти идиллически-трогательные отношения. Бобби был неизменно нежен, а Эрик принимал его знаки внимания с печально-раздраженной жадностью, как некую призрачную репарацию от мира живых.

Вечером в воскресенье Клэр, Ребекка и я были в кухне. Клэр нарезала на дольки авокадо. Ребекка, оседлав кухонную стойку, перебирала пластиковые формочки для печенья в виде разных зверьков, а я стоял рядом, страхуя ее на всякий случай. В некошеной траве за окном сидели Бобби и Эрик, оживленно о чем-то беседуя. Бобби разводил руками, демонстрируя чью-то невероятную огромность, а Эрик кивал с явным недоверием.

— Похоже, у Бобби новая любовь, — сказал я.

— Не будь такой злюкой, дорогой, — отозвалась Клэр. — Тебе это не идет. Она скинула на тарелку кусочки авокадо и начала чистить лук.

— Просто не хотелось бы, чтобы Эрик ни с того ни с сего превратился в главный объект нашей благотворительности, — сказал я. — Он, в общем-то, чужой человек.

— По-моему, мы можем приютить одного чужого человека. Место ведь есть, правда? И не то чтобы мы отрывали что-то от себя?

— Значит, теперь ты мать Тереза, — сказал я. — Неожиданная метаморфоза. Она поглядела на меня твердо-спокойным взглядом, в котором было больше осуждения, чем в любом прямом осуждении. С Клэр что-то произошло. Я уже не чувствовал ее, как раньше. Она отказалась от цинизма и облачилась в непрозрачные одежды материнства. Мы по-прежнему были друзьями и партнерами по дому, но от былой интимности не осталось и следа.

— Все правильно, — сказал я. — Просто я гнилой человек. Она похлопала меня по плечу.

— Не надо меня похлопывать, — сказал я. — Раньше ты никогда этого не делала.

Ребекка, бессмысленно таращившаяся на формочку в виде лося, заревела. Ссоры буквально жалили ее; она всегда плакала, если кто-то поблизости повышал голос.

— Малыш, — сказал я, — все нормально, не обращай на нас внимания.

Я попробовал было взять ее на руки, но она ко мне не пошла. Она настояла на том, чтобы ее взяла Клэр, которая сразу унесла ее в гостиную, а я остался на кухне дорезать лук.

 

В конце концов Эрик переехал к нам насовсем. Единственной альтернативой была его пустая неуютная квартира в районе Восточных двадцатых. Сколько-то он бы, конечно, там протянул с помощью добровольцев, но рано или поздно все равно оказался бы на больничной койке в какой-нибудь дешевой клинике для безнадежных и незастрахованных. По настоянию Бобби он приезжал к нам на каждые выходные, а когда переезды стали для него слишком утомительны, просто переселился к нам. Я отдал ему свою комнату, уверив, что все равно предпочитаю спать внизу. Мое отношение к Эрику было непростым. С одной стороны, его болезнь меня отталкивала, с другой — я понуждал себя обращаться с ним так, как мне бы хотелось, чтобы обращались со мной, если бы я тоже заболел. Я пытался проявлять нежность, надеясь, что именно это чувство будут испытывать и ко мне в случае непоправимых деформаций моего собственного тела. Иногда я и вправду испытывал то, что пытался изобразить, и на самом деле переживал вспышку реальной сердечной заботы. Иногда это была только имитация. Посопротивлявшись какое-то время, Эрик занял мою кровать и тем самым почти осязаемо отказался от реального участия в земных делах. Такое может случиться с каждым в некий непредсказуемый момент нашего неуклонного продвижения от здоровья к болезни. Мы складываем с себя все былые полномочия и целиком отдаемся на попечение других. Происходит смена статуса. Мы становимся гражданами новой страны и, сохраняя все лучшее и все худшее, что в нас было, уже не контролируем физически свою судьбу. Эрику требовалась моя комната для сложного процесса умирания. Он не был членом семьи, и для полноценного страдания ему было необходимо собственное пространство, вне пределов нашей домашней суеты. И поэтому с вымученно-светской улыбкой он согласился на мою кровать. На следующий день после его последнего и окончательного переезда мне исполнилось тридцать два года.

Мы гуляли с ним по лесу, готовили ему нетоксичную пищу. Он был старикообразным призраком, настроенным то благодушно, то раздраженно. Как будто наш дед приехал жить с нами.

 

Миновала зима, настала весна. У Ребекки прорезались новые зубы и интерес к пьянящей возможности отвечать отказом на любые просьбы. Увядание Эрика шло непредсказуемо. Ему становилось то лучше, то хуже, иногда в течение одного часа. У него были проблемы с пищеварением, озноб, затуманенность зрения, а время от времени и сознания, провалы в памяти. Несколько раз он по неделе лежал в клинике в Олбани. В свои лучшие дни он мог отправиться в лес по грибы. В свои худшие дни неподвижно лежал в кровати в некоем промежуточном состоянии между сном и бодрствованием.

Я держался чуть в стороне. Сам бы я не предложил Эрику остаться у нас, но и мечтать о том, чтобы он уехал, тоже не решался, страхуясь на случай собственного гипотетического положения беспомощного инвалида. Я научился находить зыбкое утешение в хорошем отношении к Эрику. В этом была какая-то смутная надежда умилостивить судьбу.

Однажды вечером, вернувшись домой из ресторана, я обнаружил, что он сидит на веранде, закутавшись в одеяло. Солнце уже зашло за гору. Сгущались сиреневые тени, хотя небо было еще ясным, — мы всегда страдали от ранних сумерек. Сидя на облупившемся плетеном стуле в моем старом синем одеяле, натянутом до самого подбородка, Эрик был похож на чахоточного тинейджера. Чем истощеннее он становился, тем больше напоминал подростка — выпирающие ребра, уши, руки и ступни, слишком большие для его субтильного тела.

— Привет! — сказал я. — Как дела?

— Нормально, — ответил он. — Сносно.

Мы так и не смогли сократить расстояние, установившееся между нами еще в те времена, когда мы спали вместе. Мы держались вежливо и отчужденно, как будто только что познакомились.

— Бобби сегодня работает до упора, — сказал я. — У Марлис какие-то женские проблемы, так что Бобби приходится самому печь пирожки на завтра. А где Клэр с Ребеккой?

— В доме, — сказал он.

— Пойду взгляну на Ребекку. Может, возьму ее сюда ненадолго, хорошо?

— Хорошо. Джонатан!

— Угу?

— Понимаешь, об этом трудно говорить. Но мне просто интересно: ты хотя бы иногда думаешь о нас? В смысле о нас с тобой?

— Да, — сказал я. — Конечно.

— То есть я даже не совсем это имею в виду. В смысле, тебе никогда не казалось странным, что мы все время как бы сами себя останавливали? Мне кажется, мы бы могли все-таки чуть больше постараться, чтобы сделать друг друга счастливее.

Даже в нынешнем экстремальном положении говорить о таких вещах впрямую ему было тяжело. Его пальцы нервно теребили край одеяла, а ступни сухо постукивали о ножку стула.

— Ну, просто у нас с тобой были такие отношения, — сказал я. — И мне казалось, они нас обоих вполне устраивали, разве нет?

— Наверное, да. Наверное. Но последние дни я все думаю: а чего мы, собственно, ждали?

— Видимо, мы ждали, когда начнется наша настоящая жизнь. Возможно, это была ошибка.

Он сделал судорожный вдох. Ровно посредине паутины, натянутой между подпорками лестницы, висел красивый желтый паук.

— Наверное, это действительно была ошибка, — сказал он — Наверное, да. Наверное, я любил тебя, но боялся себе в этом признаться. Мне… не знаю… было слишком страшно признаться. А теперь я жалею об этом….

Ястоял на своей тени, алеющей на протравленном непогодой деревянном настиле, и смотрел на него. В тот миг в его облике было что-то древнее и возвышенное, его нельзя было бы назвать ни стариком, ни юношей, ни мужчиной, ни женщиной. Его тело скрывали толстые складки одеяла, и только глаза ярко горели на бескровном лице. Он напоминал сфинкса, загадывающего свою загадку.

Мне казалось, я знал ответ. На самом деле мы с Эриком никогда не любили друг друга, наша связь была во многом случайной. Мы не упустили никаких романтических возможностей. Нет, мы оба просто спрятались в ни на что не претендующее партнерство. Мы поддерживали друг друга на плаву и ждали. Мы были похожи на слуг, двух скромных лысеющих мужчин, отдавших жизнь не вполне определенным идеалам послушания и порядка. Вслух я сказал:

— Я думаю, я тоже любил тебя.

Мне не хотелось, чтобы он умер неутешенным. Ведь тогда и со мной могло произойти то же самое.

— Врешь, — сказал он.

— Нет.

Я вспомнил о том, как мой отец в пустыне не получил от меня ничего, кроме пустых слов. Он умер по дороге домой от почтового ящика, зажав в руке кипу каталогов и рекламных листков. У меня в кармане лежало неотправленное письмо для него.

— Ты врешь, — повторил Эрик. Я заколебался, а потом сказал:

— Нет, серьезно. Мне кажется, я тоже любил тебя.

Он кивнул, сдерживая холодное бешенство. Он не был утешен. Мимо нас пропорхнул ранний мотылек, такой бледный, что казался прозрачным, — похожий больше на легкое колебание воздуха, чем на физическое тело.

— Ведь все могло сложиться иначе, — сказал он. — Что произошло?

— Не знаю, — сказал я.

Минуту мы не шевелились и не говорили, недоверчиво глядя друг на друга.

— Мы струсили, — сказал я наконец. — Это не было трагической ошибкой. Это было просто глупостью, нечаянным срывом. Как это называется? Грех бездействия.

— Вот это меня больше всего и смущает, — сказал он.

— Меня тоже.

И так как больше сказать было нечего, я пошел в дом за Ребеккой.

 

Клэр

 

Эрик привнес в дом нечто новое. Или, может быть, разбудил то, что таилось здесь всегда. Тяжело дыша, он шаркал теперь по нашим пыльным коридорам. Даже самые неопровержимые признаки болезни и надвигающейся смерти кажутся недостоверными, пока не начинаешь различать особый известковый запах лекарств. Пока кожа не приобретает оттенок необожженной глины.

Материнство лишило меня возможности совершать определенные поступки, которые прежде, в своей другой жизни, я бы совершила не задумываясь. Скажем, я не могла заставить себя обнять Эрика. Фактически я почти помимо воли сохранила в себе лишь способность к опеке и защите. Возможно, кому-то это может показаться сентиментальным, но сама я не ощущала во рту ничего, даже отдаленно похожего на привкус сентиментальности. Я испытывала холодную клиническую решимость. Впервые в жизни я вообще не думала о себе. Та точка в мозгах, которую я всегда идентифицировала со своим «я», просто перестала существовать, целиком и полностью выжженная чувством долга. Пока мальчики работали, я кормила Эрика, следила за тем, чтобы он вовремя принимал лекарство, в случае необходимости помогала ему добраться до туалета. Я всегда разговаривала с ним ласковым голосом. И, кажется, ничто не могло бы заставить меня вести себя иначе. Но, в сущности, он был мне безразличен. В каком-то смысле наши отношения были чисто формальными. По-настоящему я заботилась только о Ребекке, живой и растущей. Эрик уже наполовину ушел из этого мира. Я честно старалась обеспечить ему комфорт и безопасность, но его существование как таковое мало меня волновало. Теперь я лучше понимаю, почему в литературе матери — либо святые, либо чудовища. Мы действительно отличаемся от других людей, по крайней мере пока не выросли наши дети. Мы монстры опеки и, служа бренному телу, нередко забываем о нетленной душе.

Большую часть дня я проводила в обществе Ребекки и Эрика. С появлением Марлис и Герт мальчикам стало чуть полегче, но все равно мое время распределялось преимущественно между двухлетней и умирающим.

Я брала напрокат видеокассеты и разливала по чашкам сок. Я начала приучать Ребекку к горшку и периодически меняла засаленные простыни Эрика. У Эрика бывали сносные дни и дни похуже, когда он мог вдруг раскапризничаться. Например, заявить: «Как? Опять яблочный сок! Я уже видеть его не могу, неужели нельзя было купить что-нибудь еще!» Или вознегодовать, что я принесла не тот фильм: «Миссис Минивер! Боже, что, больше у них ничего не было?»

Но он никогда не позволял себе раздражаться на Ребекку. Иногда, особенно в те дни, когда он не вставал с постели, они смотрели видео вместе. Я брала напрокат «Дамбо», «Белоснежку» и кассеты с «Маппет-шоу».[53]Эрику тоже нравились эти фильмы. Эрик не завораживал Ребекку, как Джонатан, но он, что называется, держал ее внимание. Он умел быть собранным, и, подозреваю, с ним она чувствовала себя защищенной. Он потрясающе похоже изображал человека, умеющего обращаться с детьми. Он подчинялся моей дочери во всем. По ее требованию он исполнял особый судорожный танец с игрушечной обезьянкой, которую Ребекка загадочным образом назвала Шиппо. Сама Ребекка в этот момент размахивала в воздухе негнущимися ножками пластмассовой куклы по имени Бэби Лу, держа ее вниз головой. Он соглашался играть во все изобретаемые ею игры и мог бесконечно перебрасываться с ней резиновым динозавром, выслушивая длинный, постоянно меняющийся список требований. Он умел изображать голос Лягушонка Кермита,[54]повергая Ребекку в состояние какой-то блаженной печали.

Нередко, принося им что-нибудь перекусить, я заставала их рядышком на кровати Эрика перед телевизором посреди разбросанных игрушек. У меня невольно сжималось сердце, когда я видела, как Ребекка, что-то лепеча, двигает по Эрикову костлявому колену свою пластиковую корову или овечку, а Эрик рассеянно гладит ее по голове. Независимо от своего самочувствия в данный конкретный день он был неизменно внимателен к моей дочери. Его способность к концентрации была просто невероятной. Можно было подумать, что он дал себе клятву: никогда не демонстрировать перед этой маленькой девочкой ничего, что могло бы ее расстроить или напугать, всегда быть с ней ласковым и веселым. Нет, это не был второй Джонатан. Он не любил ее. Она ему просто нравилась. Быть внимательным к Ребекке стало одним из принципов, вокруг которых он строил свое теперешнее существование. Он сделал это своей работой.

 

Сначала это казалось чем-то вроде чувства смутного непокоя, пульсировавшего где-то в районе желудка, нечто среднее между тошнотой и коликой. Я даже стала подумывать, что у меня развивается язва или хуже, но врач сказал, что это просто нервы. И через несколько месяцев я поняла. Я приходила к решению. Или, правильнее сказать, решение приходило ко мне. Подсознательно во мне происходила внутренняя работа воли.

Но окончательно все сложилось у меня в голове только в мае, когда я лежала в кровати рядом с Ребеккой. В последнее время она соизволяла поспать днем лишь в том случае, если я тоже ложилась и читала ей книжку. Ей исполнилось уже два с половиной, и у нее было несколько маниакально любимых книг. Из них она особенно выделяла две: про кролика, говорящего «спокойной ночи» каждой вещи в своей комнате, и про поросенка, нашедшего волшебную косточку. Мы по два раза прочитали и ту и другую и соскользнули в сон. Я проснулась через двадцать минут от голоса Ребекки. Она лежала и разговаривала сама с собой. Это было ее новой привычкой. Она могла вот так болтать часами. Я лежала и слушала.

— Я пошла в магазин, — рассказывала она, — и купила говорящую косточку. Девочка ее никогда раньше не видела. Она взяла косточку и пошла к Кролику. А там был Джонатан. И они сказали: «Ухты, какая хорошая киска». И Джонатан взял косточку и сказал: «Сейчас я что-нибудь из нее приготовлю». И он приготовил… кашу. Каша была очень, очень вкусная. И Кролик сказал «ам», а потом мама, Бобби и Эрик тоже сказали «ам». А потом я дала Эрику салат, потому что Эрик болен. И Джонатан тоже ел салат. А потом наступила ночь, и Кролику пора было ложиться спать. А потом наступило утро, и котенок опять пошел в город. «Вот это да!» — сказал котенок. Представляете, как он удивился!..

Я слушала ее и чувствовала, как у меня сжимается сердце и кровь приливает к лицу. Мне было трудно объяснить, что именно так взволновало меня в ее рассказе. Это был обычный полубессвязный лепет, который я слышала от нее уже больше месяца. Но вдруг я поняла: в ней пробуждается сознание. Она выныривает из тумана младенческой самозамкнутости и начинает воспринимать независимость чужих существований. Совсем скоро она покинет мир детства и начнет запоминать окружающее. Она превращалась в фотоаппарат, настроенный на резкость. Щелк — коричневый дом с синей дверью. Щелк — любимые игрушки. Щелк — Джонатан, наклонившийся утром над ее кроваткой. Эти снимки останутся с ней на всю жизнь.

Что, если как раз в тот момент, когда она станет совсем разумной, умрет Эрик и заболеет Джонатан? Что будет с ней, если ее первые воспоминания окажутся связанными с увяданием и исчезновением людей, которых она больше всех любила?

 

Прошло несколько недель. Однажды утром я лежала в кровати с Ребеккой, Бобби и Джонатаном. Это было обычное утро. Ребекка проснулась в хорошем настроении и теперь рассказывала очередную импровизированную историю о Кролике и Летающем Слоне. Через минуту Бобби прошкрабает вниз варить кофе. Эрик спал в своей комнате, а Джонатан сидел рядом со мной, подтянув простыню до самого подбородка.

— После работы я хочу подремонтировать крышу, — сказал Бобби. — Вы видели, она уже вся облупилась. Откладывать некуда.

— На самом деле нужно поменять ее целиком, — сказала я. — Надо вызвать кровельщиков.

— Когда здесь все будет более или менее в презентабельном виде, — сказал Джонатан, — я хочу еще раз пригласить мать. Мне кажется, ей было бы легче поверить в реальность того, что со мной происходит, если бы она просто почаще видела нас вместе.

— Родители, родители, — сказала я. — Знаете, наверное, мне все-таки следует хотя бы на несколько дней съездить с мисс Ребеккой в Вашингтон повидаться с матерью.

Бобби вылез варить кофе на полсекунды раньше, чем я предполагала.

— А почему бы не позвать ее сюда? — сказал он.

— Потому что ей шестьдесят пять и либеральностью взглядов она не отличается. Поверьте, вам не слишком понравится, когда Амелия начнет прохаживаться тут по поводу нашего образа жизни. А у нас, по ее мнению, именно это. Не жизнь. А образ жизни.

— А тебе не кажется, что неплохо было бы ей начать привыкать к тому, что есть? — сказал Джонатан.

— Дорогой, моя мать еще не привыкла к тому, что у меня груди. Когда она видит меня голой, ей до сих пор как-то не по себе. Нет, поверьте, уж лучше нам с Ребеккой съездить к ней на несколько дней.

— Ну, тебе решать, — сказал Бобби и пошел выполнять свои утренние обязанности.

— Но не больше чем на несколько дней, — сказал Джонатан. — Ладно? Денька на два-три?

Я кивнула и погладила Ребекку по голове. У меня мелькнула мысль о том, что она может почувствовать мою напряженность и заплакать. Но она ничего не заметила. Наша внутренняя ложь совсем не всегда оставляет улики во внешнем мире.

На самом деле я не вполне представляла себе, что именно собираюсь делать. У меня не было никакого предварительного плана, и только начав предпринимать конкретные шаги, я поняла, что план был и я действую по давно намеченной схеме, которую продумывала уже в течение многих последних месяцев, если не лет. Я упаковала вещи Ребекки: ее одежду, несколько самых главных игрушек, прогулочную коляску и высокий стул. Джонатан, помогая мне загрузить вещи в машину, сказал:

— Дорогая, можно подумать, что ты едешь на сто лет.

— Нам нужно быть полностью экипированными, — сказала я. — Чтобы избежать совместных походов в магазин. Если кончатся подгузники, мать потащит меня в «Сакс».

— Честно говоря, не вижу в этом ничего страшного, — заметил Джонатан.

На нем был хлопчатобумажный пиджак, к лацкану которого он пришпилил значок с нежным бледным лицом Альберта Эйнштейна. Стайка красно-черных тюльпанов пробилась на газоне. Сумасшедшая ласточка бешено гневалась на нас с нижней ветки дуба. Язапихала в багажник коляску; а Джонатан распределил вокруг нее пакеты с подгузниками.

— Чувство вины, — сказала я. — Даже мое чувство вины из-за материных денег иногда кажется мне декадентским. Лучше просто не провоцировать ее, не давать возможности купить мне платье за пятьсот долларов, а-ля жена астронавта. Нет, лучше уж взять побольше вещей и сидеть с ней дома.

Не слишком ли старательно я все объясняю, подумала я. Мне бы не хотелось уподобляться преступнице с подозрительно безупречным алиби и чересчур безошибочными движениями.

— Как скажешь, — отозвался Джонатан. Недоверия в его голосе я не услышала. Он захлопнул багажник.

— Ябуду скучать, — сказал он.

Еще через минуту из дома появятся Бобби с Ребеккой. Я протянула руку и взяла Джонатана за рукав.

— Послушай, — сказала я. — Прости. — Что?

— Прости, что я так трушу перед матерью. В следующий раз приглашу ее сюда. Ты прав. Ей придется с этим смириться.

— Ну, родители — особая статья. Мне ли этого не знать, — сказал он.

— Нет, серьезно, прости, пожалуйста, — сказала я. Еще немного, и я бы расплакалась.

— Милая, что случилось?

И в этот момент я поняла, что он обо всем догадался. Я потрясла головой.

— Ничего.

В качестве утешения он обнял меня.

— Глупая Клэр, — сказал он. — Добрая сумасшедшая старушка.

Нет, на самом деле он ничего не понял. Он так и не развил в себе интуицию потери. Он по-прежнему думал, что его жизнь с каждым годом будет все богаче и интересней. Похоже, именно это ощущение лежало в основе его мироощущения. Возможно, именно оно и не позволило ему влюбиться.

— Слушай, кончай молоть эту хреновину про «добрую сумасшедшую старушку», ладно? Я давно выросла. Я не твоя подружка для игр.

— Ну извини.

— Серьезно, Джонатан, мне бы действительно хотелось, чтобы ты…

— Чтобы я что?

— Не знаю. Ты всю жизнь собираешься оставаться мальчиком? — А ты мне предлагаешь сделаться девочкой?

— Я предлагаю… Впрочем, не важно. Я действительно невыносимая сегодня. С самого утра.

— Позвони, пожалуйста, когда доедешь. Просто чтобы я не дергался.

— Хорошо. Конечно.

Какое-то время мы молча разглядывали окружающий пейзаж, как будто видели его впервые. Как будто мы только что вылезли из своей «уиннебаго» размять ногин повосхищаться данным конкретным участком Национального парка.

— Господи, почему все так непросто? — воскликнула я.

— Бобби говорит, что мы живем в новом мире. Он говорит, что теперь можнс все. Границы существуют только в нашем воображении.

— Это потому, что Бобби обманутый придурок. Говорю это в самом комплиментарном смысле.

Я заметила, что все еще держусь за рукав Джонатана. Когда я разжала пальцы ткань сохранила форму моей горсти.

— Пойду посмотрю, чего он там копается, — сказала я. — Надо ехать, а то мы попадем в час пик.

— Хорошо.

Джонатан, глубоко засунув руки в карманы брюк, остался ждать возле машины. Его светлые волосы поблескивали на солнце. Подойдя к крыльцу, я оглянулась, и он улыбнулся мне ироничной, сестринской улыбкой.

Когда я вошла в дом, Бобби с Ребеккой на руках спускался по лестнице.

— А я уже пошла тебя подгонять, — сказала я. — Пойми, если мы не проскочим Манхэттендо…

Он приложил палец к губам.

— Эрик спит, — прошептал он. — У него было сегодня трудное утро. Я взяла у него Ребекку. У нее тоже было трудное утро.

— Я не хочу, — сказала она.

— Ты ничего не забыла? — прошептал Бобби.

— Нет. Машина забита под завязку. Попрощайся за меня с Эриком, хорошо?

— Хорошо.

— Я не хочу, — сказала Ребекка.

Бобби стоял на нижней ступеньке. Его живот немного натягивал футболку. Он выглядел таким невинным, таким добропорядочным. Мне хотелось поколотить его за то, что он такая размазня, такой бесхитростный, жизнерадостный простак. Я увидела его в старости: шаркающего в домашних шлепанцах; уверяющего, что санаторий просто замечательный. В пятницу давали шоколадный пудинг. Медсестру зовут Харриет, она показывала ему фотографии своих детей.

— Послушай, — сказала я. — У меня сумасшедшее предложение. Хочешь, поедем вместе?

— А?

— Только не откладывая. Просто побросай в сумку самое необходимое и поедем.

— Мне казалось, что твоя мать меня не очень-то одобряет. В смысле, нас.

— Плевать! Ты хочешь поехать со мной?

— А как же Эрик? — сказал он.

— Джонатан за ним поухаживает. Тебе не кажется, что ему пора брать на себя больше ответственности? Они прекрасно справятся вдвоем. Им будет хорошо вместе.

— Клэр, в чем дело? Что на тебя нашло? Я прижала к себе Ребекку.

— Ничего, — сказала я. — Не важно. Я просто «добрая сумасшедшая старушка».

Я вынесла Ребекку на улицу. Бобби вышел следом. Когда я усадила и пристегнула Ребекку ремнями, она начала выгибаться и хныкать. В конце концов езда убаюкает ее, но некоторое время она будет безутешна. Надо готовиться выслушивать вопли.

— Пока, мальчики, — сказала я.

— Нет, — сказала Ребекка со своего места. — Нет, нет, нет, нет, нет.

Они оба поцеловали меня и попросили быть осторожной. Они поцеловали Ребекку. Их нежность стала той самой последней каплей. Она просто зашлась от рева, на который настраивалась с самого завтрака.

— Пока, мисс Ребекка, — сказал Джонатан через окно. — Мы все равно тебя любим, хотя иногда ты и ведешь себя как настоящее чудовище. Желаю тебе хорошо провести время с твоей ужасной бабушкой.

— Счастливо, — сказала я.

Я дала задний ход и вырулила на дорогу. Я помахала мальчикам, и они помахали мне. Они стояли рядом перед полуразвалившимся домом. Когда я поехала, Джонатан вдруг бросился за машиной. В первый момент я подумала, что он хочет мне что-то сказать, но потом поняла, что он просто решил пробежаться несколько метров, глупый и преданный, как пес. Он поравнялся с машиной и какое-то время трусил рядом, посылая воздушные поцелуи. Я опять помахала ему, в последний раз. Перед поворотом я поглядела в зеркало заднего вида и увидела их обоих, Джонатана и Бобби, посередине дороги. Они напоминали двух небрежно одетых битников из глухого, ничем не примечательного местечка. В солнечных очках, майках, с растрепавшимися от ветра волосами, они словно стояли на границе старого цикла: вот-вот раздастся взрыв, и от шестидесятых с их бурей любви, ненависти и несбывшихся надежд не останется и следа. Бобби положил руку на плечо Джонатана. Они оба махали.

 

Шоссе серебрилось под утренним солнцем. Погода для автомобильного путешествия была просто идеальной. Ребекка продолжала рыдать на заднем сиденье. Мили тикали под колесами. Я понимала, что нам будет нелегко. Я хорошо представляла не слишком уютную квартиру в каком-нибудь Сан-Франциско или Сиэтле с чужими людьми, скандалящими за стеной. И как я толкаю ее коляску, рыская по незнакомым улицам в поисках продуктового магазина. Поначалу наша жизнь не будет казаться ей странной, но потом она вырастет и увидит, что другие девочки живут совсем не так. И тогда она начнет ненавидеть меня за то, что я одна, за то, что я старая и чудная, за то, что я не обеспечила ей задний дворик, игровую комнату и отца. Было мгновение, когда я чуть не повернула назад. Если бы не двойная желтая линия, я бы развернулась. Но в этом месте шоссе разворот был запрещен. И я продолжала мчаться вперед до тех пор, пока импульс не растворился в неуклонно увеличивающемся расстоянии. Я держала руки на руле и думала только о дороге, о мелькающих милях. Я поглядела на Ребекку. Мало-помалу она успокоилась и теперь начинала засыпать, но прежде чем ее глаза закрылись, она гневно взглянула на меня из-под съехавшей набок панамки и сказала всего одно слово: «мама». С явственно слышимым отчаяньем в голосе.

— Солнышко, когда-нибудь ты скажешь мне спасибо, — сказала я. — А может, и нет.

Теперь я осталась один на один с этой любовью. Любовью, пронзающей насквозь, как рентгеновские лучи, любовью, не имеющей прямого отношения ни к милосердию, ни к доброте.

Простите меня, мальчики. Похоже, в конце концов я все-таки получила то, чего хотела. Собственного ребенка и дорогу. Может быть дом и ресторан это не так уж много, но это все, что я могу предложить вам взамен.

Я съехала с автострады и помчалась на запад.

 

Бобби

 

Белый серп луны скользит следом за нами по рыхлому голубоватому небу. Мы возвращаемся из продуктового магазина. Мы ездили все вместе: Эрик, Джонатан и я. Эрик последние дни — человек-призрак. Он то с нами, то где-то еще. Если бы я не сидел за рулем, то придержал бы его, чтобы он не выплыл из машины.

— Как он там? — спрашиваю я у Джонатана. Джонатан оглядывается.

— Эрик, все нормально?

Эрик молчит. У него приступ отсутствия. Кто знает, слышит ли он что-нибудь вообще, а если слышит, то что именно.

— По-моему, он ничего, — говорит Джонатан.

Я киваю. По обе стороны шоссе мелькают фермы. Коровы занимаются своими будничными коровьими делами, постоянными, как сама история.

Приехав домой, мы помогаем Эрику вылезти из машины и забраться по ступенькам. Он улыбается старческой блаженно-недоуменной улыбкой. Может быть, ему приятно, что он снова дома. Может быть, он вспомнил игрушку, подаренную ему в четыре года. Мы идем на кухню выложить из сумок продукты.

— Может, сделаем ему ванну? — предлагаю я.

— Думаешь, она ему нужна? — спрашивает Джонатан.

— Думаю, он был бы рад.

Мы под руки ведем его наверх и включаем воду. От пара на белом щербатом кафеле вспыхивают искорки. Мы помогаем Эрику раздеться. Он не сопротивляется, но и не участвует. На его лице — особое, неподвижное выражение, застывший взгляд устремлен в одну точку. Но это не простая неподвижность, в ней есть отсвет немого удивления, словно он сам до конца не может поверить в открывшуюся ему пустоту. Это изумление без страха и любопытства. Это лицо новорожденного.

Раздев, мы сажаем его на крышку унитаза. Ванна наполняется очень медленно. Эрик сидит тихо и покорно, безжизненно свесив руки между коленями. Его ноге похожи на две бамбуковые палки. Джонатан гладит его по голове.

— Я включу музыку, — говорю я.

— Хорошо, — отвечает Джонатан. Он стоит рядом с Эриком, одной рукой поддерживая его за плечо, а другой продолжая ободряюще поглаживать его по волосам.

Я иду в спальню и включаю радио, настроенное на ретро-волну, музыку нашего детства. Ван Моррисон поет «Madame George».[55]Я прибавляю звук, чтобы было слышно в ванной.

Когда я возвращаюсь, Джонатан говорит:

— Это гениальная песня. Одна из моих любимых.

— Потанцуем? — предлагаю я.

Он растерянно смотрит на меня. Может, я шучу?

— Давай, — говорю я, протягивая руки. — Эрик не упадет. Верно, Эрик? Эрик глядит на свои голые ступни. Джонатан осторожно снимает ладонь с его плеча. Эрик не опрокидывается. Джонатан подходит ко мне, и мы танцуем вальс. Наши ботинки цокают по кафелю. Я чувствую трепет его продолжающейся жизни. Это как ток, как сеть оголенных, проводов под кожей. Я бегаю пальцами по его позвоночнику. «Say good-bye to Madam George. Dry your eyes for Madam George»,[56]— поет Ван.

— Бобби! — говорит Джонатан.

— Угу?

— Нет, не важно. Я просто хотел сказать очередную глупость, вроде того, что «мне страшно». Естественно, страшно. Нам всем страшно.

— Угу. Ну, в смысле, наверное, страшно.

Мы танцуем, пока песня не кончается. Я был бы рад сказать, что Эрик улыбается или качает головой в такт. Было бы приятно думать, что, пусть таким скромным образом, он тоже с нами. Но в действительности он невесть где, погружен в созерцание дыры, становящейся все шире и шире. Перестав танцевать, мы помогаем ему забраться в ванну. Мы вместе с Джонатаном скребем его голову и тонкую шею, моем его впалую грудь и в углублениях под мышками. Улыбка бродит у него на лице; причина ли тому купание или что-то более частное — сказать трудно.

Потом мы укладываем его в постель. Дело близится к вечеру.

— Я смотаюсь в ресторан, — говорит Джонатан. — Сделаю перезаказ, хорошо?

Я говорю ему, что займусь крышей.

Обычный день. Джонатан уезжает в город, а я приставляю лестницу и лезу наверх с пучком новых кедровых планок в руке. Они будут казаться такими сырыми и желтыми на фоне старых цвета кофе. Старая дранка, осыпанная сосновыми иглами, ломко похрустывает у меня под ногами и крошится под пальцами.

С крыши открывается даль. Я озираю наши скромные владения, поля и горы за ними. Красный кабриолет плывет по шоссе. В траве у крыльца валяется игрушка Ребекки — кукла Бэби Лу, с каменным восторгом глядящая в небо. Неужели Клэр просто забыла ее упаковать?

Меня охватывает ужас. Я знаю, что Клэр и Ребекка не вернутся. Наверное, нужно было что-то сказать до того, как они уехали, но я не решился: а вдруг бы Джонатан тоже уехал с ними? Я не могу позволить дому развалиться. Слишком много сил ушло на то, чтобы его построить. Мы с Джонатаном должны быть здесь. Клэр увезла Ребекку в мир живых, с его шумом, непредвиденностями и риском потерпеть неудачу. Возможно, она поступила правильно. Ребекка должна быть там. А мы — здесь, в этом тихом и менее требовательном месте. Я последовал в этот мир за своим братом, да, в сущности, я никогда и не покидал его. На самом деле, нет.

Пора приниматься за работу — чинить крышу.

Ужас уходит.

Ребекка еще вернется сюда, и дом будет ее ждать: Он принадлежит ей. Это не много — изъеденное термитами деревянное строение, кое-как подновленное неопытными руками. Это не много, но это то, что есть сейчас, и то, что будет, когда ей исполнится двадцать. Я вижу ее с такой поразительной ясностью, как будто открыл окно в будущее. Я вижу женщину со светло-каштановыми волосами, отмеченную несомненной внутренней грацией и естественным, не нуждающимся в оправданиях умением держаться, хотя и не красавицу в общепринятом смысле этого слова. Я вижу, как она поднимается на крыльцо дома, доставшегося ей в наследство. Она не ждала этого и, в общем-то, не вполне представляет, что делать с этим непрошеным даром. На ней зимнее пальто, пар вырывается у нее изо рта, повисая в сверкающем воздухе. Это не какое-то значительное видение. Но оно отличается удивительной ясностью. Я вижу ее сапоги на дощатом полу, слышу сухое потрескивание ее волос на морозе. Я вижу, как она стоит перед домом, и отблеск холодного света дрожит на ее подбородке. Я дотрагиваюсь до собственного подбородка. Потом опускаюсь на колени, чувствуя тяжесть своей нижней челюсти. Время идет, и я приступаю к работе. Молоток производит металлический музыкальный треск, разносящийся по всему дому. Я прибиваю одну планку, потом другую.

 

Ночью я просыпаюсь оттого, что кто-то дотрагивается до моих волос. Я открываю глаза и в полумраке спальни различаю над собой лицо Джонатана, так низко, что его дыхание щекочет мне щеку. Он прикладывает палец к губам и кивком головы показывает, чтобы я вышел с ним в коридор. Я выхожу. Горошины на его трусах белеют в темноте. Больше на нем ничего нет; я в трусах и майке. Он снова манит меня за собой и начинает спускаться по лестнице. Тени неровно пятнают его спину.

В гостиной он говорит:

— Извини, что разбудил посреди ночи. Но мне нужна твоя помощь в одном деле. Я спрашиваю, что за дело. Он поднимает что-то со столика возле дивана. Мне требуется несколько секунд, чтобы сфокусировать зрение, — это шкатулка с прахом Неда. Держа шкатулку обеими руками, он идет к двери.

— Пошли, — говорит он.

Мы выходим на крыльцо и останавливаемся у перил, глядя в дрожащую черноту, как пассажиры на палубе океанского лайнера. В такие безлунные ночи мне кажется, что наш дом плывет — парит в космосе. Видны только звезды и трепещущие силуэты деревьев.

— Я решил, что нечего ждать, — говорит Джонатан. — Я вдруг понял, что это место ничем не хуже всех остальных.

— То есть ты хочешь развеять прах Неда прямо сейчас? Здесь?

— Да. И хочу, чтобы мы сделали это вместе.

— Мм… а ты не думаешь, что Элис бы тоже хотелось при этом присутствовать? Ну, в смысле, может быть, правильно было бы устроить, ну, типа какую-нибудь церемонию?

— Нет. Мать будет только рада, если я это сделаю без нее. В последнее время ей не до ритуалов.

— Ну…

— Пошли, — говорит он.

Он спускается с лестницы, и я иду за ним. Сойти на землю — все равно что выйти в открытый космос. Яиспытываю что-то вроде состояния невесомости.

— Джон, — говорю я. — Джонни, может, все-таки стоит подождать? Ты не будешь жалеть потом, что не устроил чего-то особенного?

— Я тебя не заставляю, — говорит он. — Я и сам справлюсь.

Он делает несколько шагов в направлении дороги, похожей сейчас на тусклое, расплывчатое пятно. Слышны пощелкивания и постанывания древесных лягушек. Семь сестер пульсируют над нашими головами — собранная в пучок маленькая звездная буря. Я иду за Джонатаном. Переходя дорогу, я вспоминаю, как когда-то давно бежал по кладбищу за своим братом, чтобы выпить за наше великое будущее. Джонатан продвигается вперед с торжественной, полуманиакальной целеустремленностью. Галактики взрываются над его головой, а он в одних трусах в горошек.

За дорогой — поле люцерны, которая, вздыхая, начинает тереться о наши голые ноги. Из дневного опыта я знаю, что за полем — кустарник и брошенный сарай, но все, что я вижу сейчас, это океан люцерны. Не останавливаясь, Джонатан говорит:

— Просто я понял, что нелепо хранить этот прах в ожидании какого-то идеального дома. По-моему, место вполне подходящее. Вот это поле. Я даже не знаю, кому оно принадлежит. А ты?

— Тоже не знаю.

— Эх, Бобби. Мне хотелось быть частью чего-то вечного, какого-то бессмертного целого.

— Так оно и есть.

— Нет. Мне тоже раньше так казалось, но на самом деле это не так.

— Джон! — говорю я. — Джонни!

Он ждет, что я скажу что-то еще, но я замолкаю. Я не могу выговорить того, что знаю: наши привязанности лежат за пределами этого мира живых. Вот что в действительности отделяет нас от Клэр и всех остальных. Вот что удерживает нас вместе, хотя, по идее, мы давно должны были бы вырасти и расстаться.

Подождав какое-то время, он говорит:

— В общем, я думаю, пора с этим кончать. Прямо сейчас. Вот здесь. Мне кажется, это хорошее место.

Мы так далеко зашли в поле, что дом и дорога остались за пологом темноты. Вокруг одна люцерна. Стрекочут сверчки, комары вьются над нашими головами, не смея поверить в свою удачу. Мы останавливаемся в звенящем звездном мраке на краю света.

— Здесь такая хитрая защелка, — говорит он. — Сейчас, минутку. Вот. Он ставит шкатулку на землю.

— В это трудно поверить, — говорит он. — Отец носил меня на плечах. Однажды он защекотал меня до того, что я написал в штаны. Я до сих пор помню, как ему было плохо, когда он заболел. Я помню его растерянность и что-то вроде возмущения.

— Может быть, ты хочешь типа сказать несколько слов?

— А я, в общем-то, уже их сказал. Послушай, давай сделаем это одновременно.

— Хорошо. Как скажешь. Мы нагибаемся.

— Я считаю до трех, — говорит он. — Раз, два, три.

Мы запускаем руки в шкатулку. Там еще пластиковый пакет, мы раздвигаем его и просовываем пальцы внутрь. На ощупь прах Неда сажисто-бархатистый. Попадаются мелкие кусочки костей. Джонатан делает глубокий вздох.

— Уф, — говорит он. — Так. Самое трудное позади. У тебя что-нибудь есть?

— Да.

Мы стоим с полными горстями пепла и кусочков костей.

— Она права, — говорит Джонатан. — Это имеет к нему такое же отношение, как пара поношенных ботинок. Ладно. Начали.

Мы молча раскидываем прах по полю. Мы ходим неширокими кругами. Слишком темно, поэтому не видно, как он падает. Он просто исчезает из ладони. Звук, если он вообще издает при падении какой-то звук, тонет в стрекоте насекомых и шелесте люцерны.

Мы снова и снова подходим к шкатулке. Мы молчим, пока пепел не кончается.

— Ну вот, — говорит Джонатан. — Папа, я сделал это. Лучшего места я найти не смог.

Он поднимает шкатулку, и мы снова бредем в темноте в сторону дома. По крайней мере, нам хотелось бы в это верить. Разбрасывая прах, мы сбились с курса и поэтому немного промахиваемся. Мы выбираемся на дорогу метров за пятьсот от дома, немало удивив, наверное, водителя промчавшегося «вольво»: двое мужчин ночью в одном белье шагают по загородному шоссе с пустой коробкой в руках — такое не часто увидишь.

— Бобби! — говорит Джонатан.

— Что?

— Знаешь, почему я решил сделать это сейчас?

— Нет.

— Когда Клэр с Ребеккой уехали, я понял, что не хочу, чтобы они возвращались в дом, где наверху мучается Эрик, а на полке в гостиной стоит шкатулка с прахом моего отца. Мне вдруг показалось, что в нашем доме слишком много смерти. И я решил: хватит. Зачем, собственно, его хранить?

— Да в общем-то незачем.

— Я хочу перекрасить комнату Ребекки, — говорит он. — Она какая-то слишком тусклая. Может быть, завтра после работы. В какой-нибудь яркий цвет, чтобы она, знаешь, запрыгала от восторга. Скажем, в ярко-розовый. Никогда не подозревал, что у детей такой чудовищный вкус.

Я слышу его дыхание. Его кожа чуть светится в слабом дрожащем свете звезд. Несколько минут мы шагаем в молчании.

— Послушай, — говорит он, — Да?

— Если со мной что-то случится, я хочу, чтобы мой прах тоже развеяли здесь. Передай это, пожалуйста, матери. Скажи, что такова была моя последняя воля. Господи, если то, что останется от меня, тоже развеют здесь, рядом с отцом, куда же деваться матери после смерти?

— Ее тоже можно похоронить здесь.

— Верно. Она всегда жила не там, где хотела. Почему же после смерти все должно измениться, да?

— Наверное. В смысле, мне кажется, что мы все как-то связаны с этим местом.

— А что, если это правда? — говорит Джонатан. — Вот это было бы да. Больше до самого дома мы не произносим ни слова. Слишком много есть чего сказать. Мы одолеваем последний короткий участок дороги. Я чувствую, как из темноты за нами следят невидимые полевые зверьки. Это похоже на сон, один из детских снов о публичном конфузе — шагать вот так по шоссе в нижнем белье. Но в этом теперешнем сне я не испытываю никакой неловкости. Я просто иду по загородной дороге, обдуваемый темным ветром. В карликовом мире муравьев и неуклюжих бронированных жуков смешивается с землей прах Неда. Эрик спит своим неверным сном, запутанно расцвеченным сновидениями. Мир красив, но его красота жестче, чем представлялось. Она так же не похожа на осеннюю ферму на обоях в гостиной моего прежнего дома, как кость — на мужчину и женщину. Где-то в пределах этого континента, в мотеле или в гостиной у подруги, спят Клэр с Ребеккой. Когда впереди возникает голубоватый абрис дома, я вспоминаю, что дом — это тоже способ бегства Он наш, он дан нам, чтобы мы могли уходить и возвращаться.

Сейчас достаточно темно, чтобы можно было различить будущее: холодные рассветы, длинные ночи, музыку днем. Мы с Джонатаном не должны позволить дому развалиться, мы обязаны сохранить его в таком виде, чтобы люди могли вернуться сюда, когда их грядущее окончательно истощится. Наш собственный путь был довольно извилистым. Мы выходим на подъездную дорожку, и вдруг я вижу, как в окне спальни шевельнулась занавеска. Господи, неужели Клэр вернулась? Я хватаю Джонатана за плечо.

— Что? — спрашивает он. — Что такое?

— Ничего. Нет. Не важно.

Я уже успел опомниться. Клэр не вернулась. Это просто сквозняк. Или дух дома слегка встревоженный нашим ночным отсутствием, но слишком дряхлый для того чтобы всерьез интересоваться делами, рождающимися в зазоре между нашей воображаемой и реальной жизнью.

 

Date: 2015-07-24; view: 280; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию