Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






ГЛАВА IX. Бомбардировка Сакета повлекла за собой вмешательство английских и американских посредников; заговорили о дипломатическом Дьенбьенфу; армия громко заявляла





 

 

Бомбардировка Сакета повлекла за собой вмешательство английских и американских посредников; заговорили о дипломатическом Дьенбьенфу; армия громко заявляла, что не согласится на это. Начали поговаривать о возвращении де Голля.

ФНО в значительной степени вобрал в себя партию Алжирское национальное движение (АНД) и требовал, чтобы к Армии национального освобождения применялись соглашения международного права. Когда французское правительство гильотинировало двух алжирских бойцов, были расстреляны трое французских пленных. 13 мая Алжир решил устроить манифестацию против этих репрессий.

Вечером я была с Ланзманном дома, когда нам позвонил Пуйон, статс-секретарь Национального собрания: манифестация на Форуме в Алжире обернулась мятежом; толпа во главе с Лагайардом захватила правительственное здание; генерал Массю возглавил Комитет общественного спасения. Словом, чтобы остаться французским, Алжир при поддержке армии отделялся от Франции.

На следующее утро стало известно, что на Форуме генерал Салан бросил лозунг: «Да здравствует де Голль!» И де Голль только что сообщил в коммюнике: «Я готов принять на себя полномочия Республики». На другой день газеты описали маскарад под названием примирение, устроенный в городе Алжире и по всей стране.

Вечером, когда в театре Сары Бернар я смотрела «Осуждение Лукулла» Брехта, мрачный выпад против войны и генералов, зал неистово аплодировал, но там собрались левые интеллектуалы, давно уже оказавшиеся в изоляции в собственной стране. Коммунисты проповедовали оптимизм. Ланзманн представлял Сартра в Комитете сопротивления фашизму; на каждом заседании Раймон Гюйо заявлял: «Прежде всего мы должны радоваться: комитеты создаются повсюду… Ситуация отличная…» Но 19-го всеобщая забастовка, объявленная профсоюзами, провалилась. В тот же день де Голль проводил пресс-конференцию, Ланзманн рассказал нам о ней за ужином у Бостов на улице Бюшри. Де Голль сообщил, что желает легально быть призванным страной. Светские дамы внимали ему с восторгом. Мориак млел от удовольствия. Бурде спросил де Голля, не думает ли он, что играет на руку мятежникам. Де Голль ответил примерно так: «Ваш мир — не мой мир». Он добьется успеха, в этом Ланзманн не сомневался; буржуазная демократия предпочитала скорее высказаться в пользу диктатора, нежели воскресить народный фронт. Бост не хотел этому верить, и они поспорили на бутылку виски.

Во время промежуточной посадки в Орли американцы отказались покинуть самолет, ибо воображали, что Париж предан огню и мечу; мы невесело посмеялись над этим. Все происходило при унылом спокойствии. Страна дала убедить себя, что есть лишь один выбор: де Голль или парашютисты. Армия была голлистской, полиция — фашистской. Мош предложил создать народное ополчение, но в тот момент, когда парашютисты готовились идти на Париж, единственной заботой правых и социалистов было избежать «Пражского переворота». Что же касается инертности пролетариата, то ее, конечно, следовало принять за согласие. Без де Голля наверняка произошла бы вспышка, но его правительство между 1945 и 1947 годами было не хуже тех, что пришли ему на смену. Он сохранял свой престиж освободителя и, не будучи продажным, слыл честным. Благодаря ему Алжир торжествовал.

То, что 13 мая казалось невозможным, 23-го представилось нам неизбежным. «Черноногие» и армия победили. Все произойдет без стычек, это было настолько очевидно, что делегация, в которую входил Ланзманн, решила не переносить своего отъезда. Ему хотелось остаться, но он не мог отмежеваться от других. Я собиралась провести с ним два дня в Онфлёре, который мы так любили. Показав мне на цветущие яблони, Ланзманн с огорчением сказал: «Даже трава станет другого цвета». Более всего нас удручало то, что мы вдруг обнаружили, какой вид постепенно приобретала Франция: деполитизированная, бездеятельная, готовая покориться людям, желавшим продолжить войну в Алжире до победного конца.

Утром 24 мая я проводила Ланзманна в Орли. Для меня, как и для многих других, это были обескураживающие дни. Я больше не работала. В марте я отдала Галлимару «Воспоминания благовоспитанной девицы» и не решалась продолжать их. Моя праздность и всеобщая тревога заставили меня, как в сентябре 1940 года, обратиться к дневниковым записям. В значительной степени я начала их еще и для того, чтобы показать позже Ланзманну, с которым почти не имела возможности переписываться. Вот они.

26 мая

Странные дни, когда час за часом слушаешь радио и покупаешь все выпуски газет. Вчера, на Троицу, 800 000 парижан покинули город, улицы опустели; было душно, но не жарко, погода стояла пасмурная. Из окна Сартра было видно, как проезжают красные пожарные машины с огромными лестницами, направлявшиеся к бульвару Сен-Жермен. Улицы патрулируют полицейские машины. Новый комитет Алжира (Массю, Сид-Каре, Сустелль) заявил в субботу: «Де Голль или смерть». Позавчера Ланзманн уехал в Корею. Телеграмма из Москвы, где он остается на три дня.

Вечером в «Палетт» разговор с Сартром о моей книге. Он напомнил мне, как мы были счастливы в Руане в дни нашей безвестной молодости. Не исказить это время, рассказывая о нем.

Сегодня очень холодно. Ветер ворошит плющ на кладбищенской ограде и проникает ко мне во все щели окон. На работу, за которую я берусь, у меня уйдет три или четыре года, это немного пугает. Думаю, для начала надо сразу собрать побольше материала.

Да, и весь понедельник опять давит тусклая атмосфера катастрофы — в Париже так же пусто, как вчера, в газетах — цензура, иностранная пресса под запретом. Прошел дождь, а потом разразилась гроза с громом. Обед в «Палетт» с Назымом Хикметом. Семнадцать лет тюрьмы, и теперь, из-за сердца, ему приходится лежать двенадцать часов в день. В нем столько обаяния. Он рассказывает, как через год после выхода из тюрьмы на него два раза покушались (машины на узких улицах Стамбула). Потом его хотели отправить нести военную службу на русской границе, а ему было пятьдесят лет. Военный врач признался: «Постоите полчаса на солнце, и все — вы труп. Но я обязан подписать свидетельство о вашем добром здравии». И тогда бурной ночью на маленькой моторной лодке он пустился в путь через Босфор: в тихую погоду пролив слишком хорошо охранялся. Хикмет хотел добраться до Болгарии, но по разбушевавшемуся морю это было невозможно. Ему встретилось румынское грузовое судно, он стал кружить вокруг него, выкрикивая свое имя. Они поприветствовали его, помахали платками. Но не остановились. Он последовал за ними, продолжая кружить среди неистовых волн. Через два часа они остановились, но не подняли его на борт. Мотор у него заглох, и он решил, что все кончено. Наконец его взяли на судно: понадобилось звонить в Бухарест, чтобы получить разрешение. Продрогший, полумертвый, он вошел в офицерскую каюту и увидел свою фотографию огромных размеров с надписью: «Спасите НазымаХикмета». Самое забавное, добавил он, что уже год, как меня освободили.

Ланзманн звонит из Москвы. Так близко и так далеко. Молодые ребята, остановив его у входа в отель, прошептали: «Бизнес?» Они хотели обменять девушек на его одежду. Он в растерянности, обеспокоен событиями, о которых знает только от корреспондента «Юманите».

Работать трудно. Все ждут неизвестно чего.

Вторник, 27 мая

Обед с Сартром в «Куполь». Всеобщая конфедерация труда призвала к забастовке, Объединение профсоюзов и Французская конфедерация христианских трудящихся не откликнулись на этот призыв, и все-таки мы чего-то ждали — напрасно; автобусы и метро работают. Ощущение, что переживаешь «исторические» дни, но не такое острое, как в июне 1940 года.

Этой ночью мне снилось, будто с неба падали какие-то ужасные черные штуки, перекрученные, словно виноградная лоза; одна упала на землю рядом со мной, оказалось, это огромный питон, от страха я не могла двинуться с места. Мимо проезжала машина, похожая на полицейскую, я вскочила в нее: они охотились на змей, которые вот уже несколько часов падали на страну — какую-то странную страну джунглей и изрытых дорог. Но единственное захватывающее видение — это огромные апокалиптические формы над моей головой, которые падали.

Весь день телефонные звонки, как ночью 13 мая.

Нигде никакой забастовки, только у шахтеров Севера. Де Голль заявил этой ночью, что если в течение сорока восьми часов у него не будет власти, то он ее возьмет. Армия с ним. В Тулузе от военного коменданта потребовали обеспечить порядок (из-за манифестации, назначенной на этот вечер), он отказался.

Сартр работает над пьесой; я пытаюсь вникнуть в свое прошлое. По дороге в Онфлёр Ланзманн говорил мне: «Даже трава станет другого цвета». Я гляжу на площадь Сен-Жермен и думаю: «Это будет другой город».

Среда, 28 мая

Вчерашний вечер мы провели с Лейрисами. Слушали у них радио. Невозможно поймать «Радио Люксембург», есть только государственная станция. Вспоминается время, когда мы вот так же слушали вместе с ними радио в момент возвращения немцев в конце войны в Бельгию.

Во второй половине дня должна состояться многолюдная манифестация, мы идем туда.

Пятница, 30 мая

Я больше не могу писать ничего другого, кроме этого дневника, да и вообще нет желания писать, но надо убить время. В среду обед в «Палетт» с Клодом Руа, который попросил восстановить его в компартии, и его наверняка восстановят. Он процитировал высказывание де Голля о Мальро, которое гуляет по Парижу: «Он упрекал меня в том, что я ловлю рыбу на удочку на берегу Рубикона, а теперь, когда я перехожу Рубикон, сам он удит в лагуне». Все это время Мальро действительно провел в Венеции в разговорах об искусстве, однако позавчера вечером он вернулся и, по словам Флоранс, готовится стать министром информации или культуры.

В среду в 16.45 мы едем в такси к станции метро «Рёйи-Дидро». Длинное шествие по левому тротуару, судя по всему, коммунисты, они несут плакаты «Да здравствует Республика!». Из метро выходит множество знакомых людей: Понтали, Шапсаль, Шоффар, Адамовы, Познеры, Анн Филип, Тцара, Жеже со своей семьей и мастерской, моя сестра. Все удивлены при виде такой огромной толпы, каждый опасался, что манифестация потерпит неудачу. На площади Нации черно от народа. Старые республиканцы ликуют, это заставило их помолодеть на пятьдесят лет; они подпрыгивают, чтобы увидеть поверх голов длину шествия, их лица сияют. Люди карабкаются на столбы посреди шоссе, взбираются на плечи приятелей и одобрительно кивают: шествию не видно конца ни в ту, ни в другую сторону. Вдоль тротуаров люди аплодируют и кричат вместе с нами: на самом деле это тоже манифестанты. Толпа радостная, толпа благоразумная, которая повинуется инструкциям. Никто не кричит: «Да здравствует Республика!», в основном кричат: «Фашизм не пройдет!», многие: «Смерть Массю, смерть Сустеллю!», а кое-кто и «Долой де Голля!», но неуверенно. Поют «Марсельезу» и «Походную песнь». Сартр поет во весь голос. В окнах — любопытные, многие из которых выражают нам свою симпатию; дети аплодируют. Огни светофоров загораются то красные, то зеленые, хотя движение перекрыто. Между тем время от времени шествие замирает, люди останавливаются, потом снова двигаются вперед. У полицейского поста бесстрастно застыли блюстители порядка, повернувшись в их сторону, толпа с вызовом кричит: «Смерть Массю!» Шествие пылкое, единодушное, волнующее. Говорят, что бывшие узники лагерей прошествовали в полосатой одежде, а инвалиды, больные — в своих инвалидных колясках. Прибытие на площадь Республики стало разочарованием, там ничего не предусмотрели. Взобравшись на цоколь, люди размахивали флагами, но не прозвучало ни одного лозунга; все начали расходиться. Послышались крики: «На площадь Согласия!» — но никто этому призыву не последовал; впрочем, пройти все равно было нельзя. На пути — ни одного полицейского, но оба конца охранялись автобусами жандармерии. Толпе не хватало боевого духа. Удивлял порыв, который всех увлек: пришли даже самые аполитичные люди. Однако некоторые из нас заметили, что настроение у всех слишком хорошее, люди с удовольствием кричали и пели, но к действию не были готовы.

Мы вернулись к Сартру взволнованные, с проблеском надежды в душе. У Сартра вечер был занят, а я не могла оставаться в одиночестве и пошла в ресторан на улице Станисласа, чтобы встретиться с Бостами и Аптекманами. Мы забрали машины, оставленные на улице Фобур-Сент-Оноре, и кружили возле сверкающего огнями Елисейского дворца. Время близилось к полуночи; собравшиеся вечером люди стали расходиться. Доносились выкрики: «Массю в Париж! Парашютистов в Париж!» То была горстка элегантных сорокалетних. Полицейские очень вежливо оттеснили их. Всюду — республиканские отряды безопасности в темных машинах и без машин, с оружием в руках; если бы они действительно были республиканскими, можно было бы чувствовать себя защищенными, но при нынешних обстоятельствах они скорее внушали страх. Пешеходов и машины пропускали. Барбара Аптекман решила пококетничать с ними, в ответ они отпускали любезные шуточки. «Чего вы ждете?» — спросила она. «Де Голля, но ждем уже два часа, а его все нет», — отвечали ей. А другие добавили: «Ждем, когда придет час драться». На следующий день утро выдалось на редкость печальным. Стояла чудесная погода, я вышла посмотреть газеты, в скверах пели птицы, с каштанов опадали цветы. Я села на террасе кафе на углу авеню д'Орлеан. «Фигаро» критиковала манифестацию. «Юманите» сообщала о 500 000 манифестантов, это меня разочаровало, потому что я думала, что нас действительно было 500 000. Вернувшись, я не чувствовала в себе силы ни серьезно читать газеты, ни писать, ничего. Меня обуяла тревога. На тротуаре стояли переполненные мусорные ящики: началась забастовка мусорщиков.

Обедали мы у Пуйонов. Именно там мы услышали обращение Коти к палате депутатов: он грозил подать в отставку, если де Голля не наделят властью. Вечером де Голль собрал в Енисейском дворце руководителей «национальных» групп. Понадобится еще один день торга, и все произойдет согласно хорошо продуманному и прекрасно исполненному сценарию. Я возвращаюсь домой в состоянии сильнейшего раздражения.

Суббота, 31 мая

Спокойствие вернулось ко мне, сама не знаю почему; возможно, потому что Сартр отказался принимать снотворное, призывает себя успокоиться и спать, а это заразительно. Но главное, все уже решено, партия проиграна, и, как говорил Тристан Бернар после своего ареста, бояться уже нечего, пора начинать надеяться. Наверняка сегодня вечером де Голля утвердят. По крайней мере, произойдет раскол СФИО. Забастовка преподавателей, которую поддержали родители, прошла успешно. Возникнут серьезные оппозиционные силы, и с ними так или иначе будут считаться. В четверг вечером в Сен-Жермен-де-Пре не обошлось без происшествий, Эвелина при сем присутствовала. К Елисей-ским полям двинулись роскошные автомобили с роскошными господами внутри; образовалась пробка. Они стали сигналить: «Алжир французский». Кафе опустели, все посетители вышли, и так как перед церковью лежали груды камней, они подобрали их и стали кидать в автомобили. Эвелина вместе с Робером проследовала в машине за роскошными автомобилями. Возле Елисейского дворца дамы, увешанные драгоценностями, в вечерних платьях, в длинных кожаных перчатках, братались с жандармами в касках.

Даже в нашем окружении люди, не удержавшись, бросали: «Де Голль все-таки лучше, чем Массю».

Сартр обедал с Кокто, тот не был согласен с обращением, направленным де Голлю Академией.

Пресс-конференция в «Лютеции» относительно пыток. Мориак провозглашает себя голлистом, ему аплодируют весьма слабо. Большой наплыв народа. Журналистов, правда, мало, зато пятьсот интеллектуалов.

Читаю я сейчас гораздо больше, чем пишу.

Ланзманн прилетает в Корею сегодня. Любопытная ситуация.

Вчера около трех часов, возвращаясь в такси с улицы Бломе, я увидела группы молодых людей, бродивших по бульвару Пастера. «Полицейские прогнали их, но они опять возвращаются», — заметил водитель такси. Это были представители правых взглядов, они хотели возобновить занятия в классах. «Я лично в забастовках больше не участвую, — продолжал шофер. — Я понял, ты не работаешь, а другие работают, так какой смысл… Ну, что может случиться? Хуже того, что было, не будет». (Такие рассуждения слышишь всюду: по крайней мере, что-то изменится. Хуже быть не может.) А шофер добавляет относительно де Голля: «Все это по его вине: в 1945 году ему всего-навсего надо было прогнать всех евреев». Я только рассмеялась, и он в заключение сказал: «Я в этом ничего не понимаю, решительно ничего. Никто ничего не понимает. А у меня сын в Алжире».

По радио сообщают, что вчера вечером на Елисейских полях снова состоялись манифестации с сигналами машин и криками «Да здравствует де Голль!». Их противники кричали: «Фашизм не пройдет!» Стычки, несколько тяжело раненных.

Обед и спокойный день с Сартром. Радио сообщает о назначенном на завтра вступлении в должность де Голля. Де Голль умерил свои притязания; он собственной персоной предстанет перед палатой депутатов и позволит себя фотографировать. Предполагается крайне правый состав кабинета министров, но никого из Алжира. Несмотря на вчерашнюю чудовищную манифестацию, Алжир должен испытывать беспокойство.

Выйдя от Сартра, я встретила Эвелину, Жака, Лестьен-на, Бенишу. Они собирались на Елисейские поля, где предполагается большая демонстрация сил.

Эвелина дежурит в комитете 6-го округа, а по вечерам принимает участие во всех событиях. У меня появилось острое желание стать молодой и двинуться вместе с ее группой в истинно молодом порыве на Елисейские поля. Возможно, я так и поступила бы, если бы у меня не была назначена встреча с Виолеттой Ледюк. Я вернулась домой. Восемь часов вечера, и снова тревога. В любом случае я поведу ее в Сен-Жермен, не могу сидеть взаперти, в стороне этим вечером, последним вечером Республики. Комитеты предусматривают манифестации на завтра, но все это неопределенно и потому вызывает беспокойство.

Вопрос номер один: что собирается делать де Голль в Алжире?

Мы пообедали на улице Бюшри, где я видела Клода Руа, и пошли выпить по стаканчику в Сен-Жермен. Всюду люди, ни одного места на террасе «Дё Маго», мы расположились в «Руаяле» и просидели почти два часа, не разговаривая, только смотрели. До бесконечности смотрели на женщин в экстравагантных платьях, на лица, а главное, на машины, машины, которые ездили взад-вперед, в них сидели надменные женщины и довольные мужчины. Иногда проезжал полицейский автобус или маленькая патрульная машина. Ничего примечательного, только в половине первого ночи огромный наплыв автомобилей, как во время возвращения с уик-энда или перегруженного вечера на неделе. Прикованная к своему стулу рядом с Виолеттой Ледюк, я чувствовала себя опустошенной, полностью во власти этого прекрасного вечера без неба (его закрывали огни), когда, по сути, ничего уже не происходит, все уже свершилось, но когда при виде сверкающих автомобилей и торжествующих господ и дам открывается что-то мерзкое.

Воскресенье, 1 июня

Немного бессонницы. Меня удивляет классическая гражданственность моих снов: топили какую-то голую женщину, наполовину из плоти, наполовину статую, которая была Республикой. Инвеститура состоится во второй половине дня. Ко мне позвонила молодая женщина и вручила приглашение от моего комитета на 3 часа 45 минут.

Телеграмма от Ланзманна, прибывшего в Пхеньян.

Понедельник, 2 июня

Вчера не было ни одной минуты, чтобы рассказать о том, что происходило. Мне позвонили из комитета и сообщили о решении возложить цветы к статуе Республики.

Я поднимаюсь к Сартру; из окна вижу Боста, который беседует с Эвелиной, она очаровательна в цветастой юбке и розовой кофточке, с розовой косынкой на голове. Все утро она провела в беготне по комиссариатам вместе с Реджиа-ни, пытаясь освободить одну девушку, арестованную за распространение листовок; они ее не нашли. Эвелина предлагает нам присоединиться к комитету 6-го округа, который собирается в 3.30.

В 3.25 мы спускаемся, садимся в машину, где уже находятся Ольга и Эвелина. На улице Жакоб я покупаю синие и белые ирисы и красные гладиолусы: двадцать лет назад кто бы мог подумать, что в один прекрасный день мы пойдем возлагать букеты цвета французского флага к подножию статуи Республики! На перекрестке Севр Круа-Руж много манифестантов с флагами и плакатами: одиночки и тесные группы. Какой-то автомобиль, проезжая, сигналит: «Ал-жир фран-цуз-ский». Ему бросаются наперерез, ухмыляющийся водитель, делая зигзаги, жмет на газ. Кто-то кричит: «Долой де Голля!», а посетители на террасе «Лютеции» в ответ: «Да здравствует де Голль!» Возникает спор: Дезанти и кое-кто еще предлагают идти на площадь Республики, но коммунисты дали другое предписание, и шествие, скандируя лозунги, начинает двигаться в сторону бульвара Распай. Мы снова садимся в машину и направляемся к площади Республики. На бульваре Вольтера мы оставляем цветы и машину. Без четверти четыре, народа мало, зато всюду полицейские, целая армия: пешие группы в касках и полные автобусы. Статуя окружена, подойти невозможно. Стало очень жарко, душно; мы кружим вокруг площади; людей много, но они разрозненны, растерянны. В руках у некоторых женщин — букеты (утром на улицах мы видели их множество, но по другой причине, по случаю праздника матерей). Мы садимся на террасе какого-то кафе, подходят Аптекманы и садятся рядом с нами. Многие посетители, вроде нас, чего-то ждут; у старой дамы по соседству тоже букет. Аптекман идет взглянуть, что происходит, и возвращается бегом: можно пройти. Бост бежит за цветами, но что-то долго не возвращается, и мы без него присоединяемся к шествию, маленькими группками пересекающему площадь под наблюдением полицейских. Девушка с букетом маргариток дает каждому из нас по цветку. Положив их, мы располагаемся на тротуаре. Народа становится все больше. Толпа поет «Марсельезу» и кричит: «Полиция с нами». Парни в кожаных куртках торопливо покупают пионы или гортензию в цветочных лавках позади нас и с достоинством проходят по площади. Внезапно все бросаются бежать. В сутолоке падает какой-то калека, люди останавливаются, чтобы поднять его. Эвелина хотела укрыться за оградой кинотеатра, ее прогнали, привратники запирают ворота (как во время освобождения Парижа). Свернув на поперечную улицу, мы выходим на бульвар, пытаясь отыскать машину, которую Босту пришлось переставить (поэтому он и задержался), чтобы освободить место для автобусов республиканских отрядов безопасности. На часах около четырех тридцати. Мы снова пересекаем на машине площадь, там все спокойно. (Думаю, минут через десять Жоржу Арно дубинкой сломали руку, тогда-то все и началось.) Разнесся слух, что в Бельвиле проходит манифестация, и мы поднимаемся к Бют-Шомон. Как все вокруг зелено и радостно, как красивы улицы Парижа с далекой синевой в широких просветах! Спокойное воскресенье, люди на скамейках дышат свежим воздухом, играют ребятишки, проходят нарядные причастившиеся. Потом на авеню Менильмонтан нам встречается шествие, мы выходим из машины и присоединяемся к нему. Это коммунисты из ячеек квартала, они кричат людям у окон: «Все республиканцы с нами!» Так же, как в среду, Сартр громко распевает «Марсельезу», он здесь не как член делегации, а как обыкновенный гражданин, ему хорошо в этой толпе и не надо никакого почета, ведь он с трудом терпит элиту и так плохо чувствует себя в кругу избранников. Мы снова выходим на авеню; перед кафе, на террасе которого полно североафриканцев, манифестанты кричат: «Мир Алжиру!» Алжирцы сдержанно улыбаются. Какая-то женщина шепчет: «Немногие из них выходят на манифестацию». «И правильно делают, они слишком рискуют, в таких случаях им достается больше всех», — с сочувствием отвечает ей соседка. Люди начинают подбирать камни на шоссе, которое как раз ремонтируют. Но их останавливает другое шествие с флагами и плакатами, идущее навстречу нашему. Начинаются переговоры; руководители предлагают толпе разойтись. Откуда они шли, от площади Республики? Когда мы снова проезжаем там на машине, площадь спокойна, но теперь, кроме полицейских, на углах улиц стоят санитары Красного Креста в касках.

Мы слушаем последние новости. Во многих местах произошли столкновения, у застав, у выходов с вокзалов жандармы преграждали дорогу людям, приехавшим из предместий. Это не помешало скоплениям у церкви Святой Троицы, у Бастилии и так далее. Хорошие речи Мендес-Франса и Миттерана, заявивших: «Мы не уступим шантажу». В семь тридцать начинается голосование.

Вечер с Сартром в «Палетт» и у меня. Надежда (смутная) на то, что левые силы опомнятся, и жгучее любопытство в отношении Алжира. В субботу Мальро три часа разговаривал с де Голлем; он наверняка министр информации.

Около одиннадцати часов разразилась гроза, нависавшая весь день. Молнии окружают вертолет с алеющими огнями, полицейский вертолет, который летал над Парижем в среду, во время шествия, и все еще наблюдает за городом сегодня. Эйфелева башня освещена; они называют это ее «световой мантией». А мне она больше нравилась темной с ее прекрасными рубинами вокруг головы. Потоки воды, сильный ветер малоблагоприятны для пламенных манифестаций, так что не наметилось ни одной. Инвеститура де Голля минувшей ночью прошла столь же тускло, как избрание любого другого председателя совета министров. Между тем голова у меня раскалывается; никакой тревоги, но зато очень высокое давление, и мне приходится выпить лекарство.

День провела у Сартра, читая газеты и делая заметки.

В правительстве ни одного человека из Алжира и ни одной восторженной манифестации в его столице. Они очень боятся, что их провели. Последний номер «Экспресс» гораздо более корректен, чем предыдущий. «Монд» разобщен, некоторые сотрудники все-таки держатся. «Франс суар» готова переметнуться: начиная с сегодняшнего дня они печатают отрывки из «Мемуаров» де Голля.

Вчера вечером мы говорили с Сартром: «Интеллектуал может жить в согласии с режимом; но за исключением слаборазвитых стран, у которых не хватает кадров, он никогда не должен брать на себя конкретные функции, как это делает Мальро. Интеллектуал должен, даже если он поддерживает правительство, оставаться на стороне недовольных, на стороне критики, иными словами, думать, а не действовать. Перед ним будут вставать тысячи вопросов, но его роль отлична от роли руководителей, разделение задач крайне необходимо».

Вторник, 3 июня

После напряжения — депрессия. У меня так мало желания выходить на улицу, что я сплю все утро, до половины первого.

По-прежнему душно и холодно. Накануне вечер провела с Сартром и Бостом. Сегодня обедаем с Сартром, Понтали и Шапсалем. Только мы начали есть, как Сартру позвонили: «Господин Сартр, я хотел сказать вам, что генерал собирается установить мир в Алжире, что он вас не арестует и что мы сожалеем о позициях, которые вы заняли в «Экспресс». Очень любезно: Сартра хотели убедить!

Мне уже неинтересно отмечать такие вещи. Но я слишком подавлена, чтобы писать. Или подавлена, потому что не пишу? На следующей неделе мы едем в Италию. Это еще более усиливает ощущение переходности данного периода. Мне трудно интересоваться моим прошлым, я просто не знаю, что делать.

Сартр только что рассказывал Понтали, что, когда он ищет сюжет для пьесы, в голове у него образуется огромная пустота и в какой-то момент он слышит, как раздаются слова: «Четыре всадника Апокалипсиса». Это название романа Бласко Ибаньеса, который он читал в юности. Ему тоже трудно снова взяться за работу. Он опять пьет снотворное. «Я не ощущаю печали, — признался он мне, — я сплю. Мертвецкое спокойствие».

Четверг, 5 июня

Сама не знаю, почему вчера вечером меня охватило такое отчаяние; верно, от раздражения видеть все эти газеты и слышать, как все эти люди задаются вопросом, что «он» скажет, и теряются в догадках, истолковывая его молчание. И еще от того, что слушала его стареющий, загадочно напыщенный голос на фоне алжирских воплей, невольно думая, что они снова начнут расшифровывать оракула, во что бы то ни стало желая извлечь что-нибудь обнадеживающее, тогда как все бесповоротно решено: впереди годы войны, убийств и пыток.

Вторую половину дня я провела у Сартра, безуспешно пытаясь сосредоточиться на своей книге. Я тоже задавалась вопросом: что скажет де Голль? Теперь я знаю. Он приветствует «обновление» и «примирение», Алжир подал тому пример, следовать которому необходимо на всей территории Франции. Сустелль не отходит от него ни на шаг. Затем на Форуме де Голль воздает должное Алжиру, армии и, не сказав слова «интеграция», говорит, что мусульмане должны стать «полностью французами», говорит о «едином коллеже». Алжир разочарован, потому что для тамошних французов это еще недостаточный фашизм и настоящая интеграция сильно бы досадила им. Несмотря на все наше недоверие, мы все-таки удивлены, что он полностью смирился с политикой Алжира. Но зато все стало окончательно ясно. Весь вечер в «Палетт» мы только об этом и говорим. Я упрекаю себя в недостаточной активности. Сартр повторяет мне то, что я сама себе часто говорю: мне трудно дублировать его действия; наши два имени составляют одно целое. И все-таки. По возвращении из Италии я попробую занять более определенную позицию. Ситуация была бы для меня менее нестерпимой, если бы я более энергично боролась.

Я плохо спала и проснулась в состоянии крайнего нервного возбуждения. Иду за газетами и читаю их в кафе на углу. Аббас, Тунис, Рабат категоричны: то, что предлагает де Голль, неприемлемо. Один только сумасшедший Амруш берет под козырек в «Монде»: «Я верю вам, мой генерал». Стало известно, что во Франции существует более трехсот пятидесяти комитетов общественного спасения. При содействии де Голля дело принимает плохой оборот. Сартр говорит, что сейчас мы — он, я — не можем ничего сделать. Так что поедем отдыхать, работать будем, когда вернемся.

Обед с Реджиани и его женой. Сартр рассказывает им свою пьесу, которую он хочет поставить в октябре, потом это будет гораздо сложнее.

Сама не понимаю, почему я до такой степени взволнована. Фашизм станет реальностью, и тогда — тюрьма или изгнание, для Сартра все обернется плохо. Но меня терзает не страх, я по ту сторону, за его пределами. Чего я физически не выношу, так это сообщничества с поджигателями, истязателями, убийцами, которое мне навязывают под звуки барабанов. Речь идет о моей стране, я любила ее, и, без излишнего патриотизма и шовинизма, невыносимо быть против собственной страны. Отравлено все, даже деревни, даже небо Парижа и Эйфелева башня.

Пятница, 6 июня

Этим утром без всякой видимой причины что-то разомкнулось во мне, я вздохнула свободнее. Открытка от Ланзманна из Иркутска. Сибирь очаровала его. Я помню эти маленькие аэропорты и занавески с оборками! Взяв машину, я доехала до Фонтенбло и обратно, чтобы проверить ее. Все в порядке, я на ходу, машина тоже. Мне не терпится уехать.

Де Голль продолжает свою поездку по Алжиру, явно недовольный. В Оране кричали: «Сустелль! Сустелль!», и он сказал: «Прекратите, прошу вас». Ему определенно не нравится фашизм, который попытается захлестнуть и его, на руку которому он, однако, играет. Но довольно комментариев, пророчеств и толкований. Отмечу лишь, что прессе явно недостает теплоты и что это «come-back»[50]ни у кого не вызывает восторга.

Воскресенье, 8 июня

Конец радионовостям по три раза в день и чтению всех выпусков газет. Дела теперь пойдут медленнее. В пятницу вечером в Мостаганеме де Голль произнес наконец слова «Алжир французский»; однако «левые голлисты» подчеркивают, что он отказался выговорить слово «интеграция». Для человека с характером он проявил странную покладистость, ибо — не говоря уже обо всем остальном — в столице Алжира оказались под замком два сопровождавших его министра, и, вместо того чтобы потребовать их присутствия на всех церемониях в последующие дни, де Голль стерпел это оскорбление. У него довольно гибкий хребет.

Вторник, 10 июня

Мальро заявил С.С, который передал его слова непосредственно Сартру: «Мы располагаем точной информацией о примирении: оно стало реальностью». Когда мифомания возводится в политическую систему, это уже серьезно. Он такое наговорил о «великодушии» Франции, что даже Клавель и тот возразил на страницах «Комба». Боста, который состоит в кинематографическом комитете по безопасности, приводит в ярость их осторожность. Сартр говорит, что речь пока идет лишь об учреждении, что до приближения срока референдума ничего серьезного комитеты предпринять не могут.

Ужин в субботу вечером с Сюзанной Флон, очень приятной женщиной, и Хьюстоном; несмотря на большой ячмень на глазу, он по-американски необычайно привлекателен. Мы много говорили о Фрейде, хранившем целомудрие до своей женитьбы в двадцать семь лет и безупречно верном супруге. У Хьюстона появилась идея сделать о нем фильм, после того как он снял документальный фильм о неврозах, вызванных войной; фильм получился таким антимилитаристским, что его запретила цензура.

Среда, 11 июня

Этим утром я заходила к Галлимару и часа два беседовала в «Дё Маго» с Жаком Ланзманном. Он рассказывал мне о своем путешествии в Мексику, на Кубу, Гаити, в Сан-Доминго. Он утверждает, что своими глазами видел в Сантьяго-де-Ку-ба повешенных за яйца мужчин и тигра, которому бросали на съедение трупы. Но ведь он поэт. Пресса Батисты ежедневно публикует фотографии людей, которых он обрекает на пытки и смерть: больше сотни в день. Клод Жюльен, который в годы Сопротивления прошел через пытки, не мог оставить это без внимания. Они с Жаком нашли способ добраться до партизан, рассчитывая сделать репортаж о Кастро и повстанческой армии. Через час после отъезда их арестовали. Им пришла в голову мысль сказать генералу (который охотно кастрирует собственными руками): «У нас в Алжире проблемы, схожие с вашими, и мы приехали посмотреть, как вы их решаете». Благодаря своим документам Жюльен смог вернуться в Гавану, а Жака посадили в самолет и отправили на Гаити.

Вчера вечером алжирский комитет общественного спасения сделал взрывоопасное заявление. С одобрения Сала-на или нет? После некоторого колебания де Голль решается все-таки выразить свое недовольство.

У Сартра я правлю корректуру и делаю записи. Он, как и я, доволен отъездом в Венецию. Не могу работать до того, как устроюсь там. Три недели назад у меня был порыв, но я тут же выдохлась. Почему меня (и Сартра тоже) так мало трогает атомная угроза? Вероятно, потому, что нет ни малейшей возможности отвести ее, а только предаваться размышлениям — пустое занятие, в особенности когда проблемы Алжира так реальны, так неотложны и касаются нас непосредственно.

Понедельник, 16 июня — Милан

Внезапно полная смена перспектив: каникулы. В субботу я проснулась в 6.30, и кто мне мешал уехать сразу? Я уехала. И словно помолодела, снова приобщившись к одиночеству, к свободе, как во времена путешествий пешком. Прекрасное утро. Я люблю такие ранние отъезды, что называется, до поднятия занавеса. Красивая, еще пустынная дорога вдоль берега озера, и вот постепенно деревни оживают, прихорашиваются. В Пти-Сен-Бернар лежит снег, и лыжники устраивают соревнования по слалому. Горные пейзажи вызывают у меня чувство легкой ностальгии, потому что навсегда утрачены длинные переходы по десять — двенадцать часов на высоте двух или трех тысяч метров, а то и выше, сон под навесом или в сараях, все, что я так любила. Обедаю я в Сен-Венсане. «Как там дела во Франции?» — спрашивает меня хозяйка. «Это зависит от того, на чьей вы стороне, зависит от того, любите вы генералов или нет», — отвечаю я. Проезжаю еще несколько городишек, переполненных воскресной радостью, мощенных желтыми камнями, затем автострада и площадь Ла Скала.

Сартр приехал сегодня утром в 8.30; мы читали газеты в кафе на Ла Скала. О Франции в сегодняшних газетах пишут мало, но у парикмахера в одном номере «Оджи» я нашла очень забавную статью «Десять заповедей голлиста». Там сравнивают нынешние события у нас с событиями 1922 года у них. Теперь наша очередь отведать фашизма, веселятся они. Левые смеются, но с тревогой: правда, диктатура во Франции и для Италии представляет большую опасность.

Этим утром мы бродили по Милану, потом обедали с четой Мондадори в ресторане на Ла Скала. За двенадцать лет сам Мондадори ничуть не изменился, все тот же вид неотразимого корсара; она стала блондинкой, но все с той же улыбкой, той же естественностью, тем же очарованием. Он пишет свои первые стихи, ангажированные стихи, и придерживается левых взглядов. Мы говорим о Хемингуэе. Мондадори рассказывает, что в Кортине тот пил по обыкновению, но был затерроризирован своею печенью, сердцем и мыслью о том, что питье убьет его. Однажды в конце трапезы у него началась икота. Напуганный, он позвал врача. «Надо сесть в лифт», — сказал врач. И шесть раз кряду Хемингуэй поднимался, спускался, поднимался, спускался, поддерживаемый с одной стороны врачом, с другой — Мондадори. Икота прекратилась. Поправив свой зеленый козырек, он лег спать.

Мы пошли посмотреть выставку старого ломбардского искусства; ничего хорошего, кроме большой заалтарной картины. Сартр рассердился: «Это военное искусство! Вот какая бывает живопись, когдау власти военные!» (Мондадори говорил нам не без лукавого сочувствия; «В течение двадцати лет у нас не было ни искусства, ни литературы…»)

Под вечер, избавившись от Франции и почувствовав облегчение, мы поужинали на Соборной площади. Сартр сказал, что давно уже не ощущал такого спокойствия.

Вторник, 17 — Венеция

Тем не менее я по-прежнему вижу плохие сны и утром спешу проснуться.

Мы выезжаем чуть раньше десяти часов; небо серо-голубое, погода солнечная и влажная: Северная Италия. Обедаем в Падуе. Пьем кофе в кафе, которое славится как самое большое в мире. Я купила газету. На первой странице: Надь расстрелян, Малетер тоже и еще двое других. «Не надо больше покупать газет!» — говорит Сартр, все его спокойствие улетучилось.

Венеция: в десятый, в двенадцатый раз? Мило привычная. Прелестные комнаты в «Каваллето». Сартр заказывает «три чая» и располагается работать.

Пятница, 20 июня

Мне очень нравится моя комната с игрой света и тени на потолке и batti-becco[51]гондольеров. Но до сегодняшнего утра я работала плохо, в основном только читала, я была очень усталой. Этим утром я решила погрузиться в работу. Мне следует заставить себя писать по десять страниц в день чернового наброска. В конце каникул у меня будет материал, целая куча «заготовок», на которых я смогу что-то выстроить. Столько нужно собрать воспоминаний, что это единственный, как мне кажется, метод. Перечитав с начала до конца «Гостью», я записала свои мысли об этой книге. В ней я почти слово в слово нахожу те вещи, о которых говорю в «Воспоминаниях», и другие, те, что обнаруживаются в «Мандаринах». Да, — тут, впрочем, нечего смущаться — все всегда пишут только свои книги.

Суббота, 21 июня

Письма. Одно от римлянки, замужней женщины, матери двоих взрослых детей, она боролась с фашизмом, активно работала в компартии, ее сразила расправа над Надем, и она жалуется на свою жизнь: нечего делать, и нет возможности ни на что повлиять. Сколько корреспонденток твердят мне: «Как ужасно быть женщиной!» Нет, я не ошиблась, написав «Второй пол», для этого у меня даже было гораздо больше оснований, чем я думала. Из отрывков писем, полученных после выхода этой книги, можно составить удручающий документ.

Налаживается ритм нашей жизни. В 9.30 подъем, продолжительный завтрак с чтением газет на площади Сан-Марко. До 2.30 — работа. Потом легкий обед. Прогулка или музей. Работа с 5 до 9 часов. Ужин. Виски в «Баре Харри». Последнее виски в полночь на площади, когда она наконец избавляется от музыкантов, туристов, голубей и, вопреки стульям на террасах кафе, вновь обретает ту трагическую красоту, которой наделил ее Тинторетто в картине «Похищение тела святого Марка». Вчера во второй половине дня я просмотрела большую пачку корректуры, присланной Фе-сти: в кои-то веки мне доставляет удовольствие перечитывать написанную мной книгу. Если не ошибаюсь, она должна иметь успех у девушек, которые испытывают трудности в семье и в отношениях с религией и которые еще не дерзают дерзать. С другой стороны, думается, я собралась с силами, чтобы приняться за новую книгу.

Воскресенье, 22 июня

Да, я снова пустилась в путь и, думаю, по меньшей мере на два года. В каком-то смысле это своего рода надежность. Мне по-прежнему присущ дух прилежной школьницы, которая беспокоится, если больше одной или двух недель «я остаюсь без дела». Путешествие — это деятельность, которой я отдаюсь без угрызений совести. Но в Париже я колебалась, хотя и осыпала себя упреками. И все-таки я не совсем зря потеряла время. Кроме этого дневника и поправленной корректуры, я собрала материал для новой книги, перечитала свои старые романы, письма, записала воспоминания. Думаю, что теперь я действительно сумею писать по десять страниц в день.

Среда, 25 июня

«Коррьере делла Сера» вовсю подшучивает над пресс-конференцией Мальро. Фотографы, телевидение, пыль в глаза; Мальро вещал тоном мистического проповедника, сильно удивив многочисленных журналистов. Информации мало, сообщал итальянский корреспондент, но зато мы многое узнали о «психологическом и хореографическом стиле режима».

Четверг, 26

Письмо от Ланзманна, восторженное и удрученное. Он пишет, что корейцы необычайно симпатичны, но официальный оптимизм там хуже, чем у китайцев.

Предъявлен судебный иск газетам «Обсерватёр» и «Экспресс»: по крайней мере, со свободой слова теперь все ясно. Впрочем, если сравнить французскую прессу с итальянскими газетами, легко понять, что она подвергает себя самоцензуре, она оскоплена. Вменявшиеся в вину газетные статьи, конечно, касались Алжира, не говоря уже об интервью одного руководителя Фронта национального освобождения. Алжир между тем кипит от ярости, причиной тому — пресс-конференция Мальро.

Вторник, 1 июля

Отъезд. Но сначала мы завтракаем в «Риальто» на Большом канале и читаем газеты. Де Голль вместе с Ги Молле отправился на алжирский «фронт».

Остановка в Ферраре. В 6 часов прибытие в Равенну. Все очень мило с наступлением сумерек, но нет ничего более шумного, чем эти маленькие итальянские города с их мотоциклами и мотороллерами. Уже шесть лет минуло с тех пор, как я была здесь, как я впервые вела машину на протяжении всего путешествия, как я познакомилась с Ланзманном.

Среда, 2 июля

Как прекрасен Сполето с его улицами сплошь в перилах и лестницах, с маленькими камешками мостовых. На черных фасадах подвешены большие фонари, и столько тени, что пауки мнят себя где-то на чердаке и плетут между телеграфными проводами огромную паутину. Отель смотрит на небольшую, неровно вымощенную площадь в окружении зелени, где всхлипывает маленький фонтан, она похожа на частный сад. Аромат цветущих лип смешивается с запахом сапожной мастерской и ладана. А вокруг — иссохшие холмы, далекая синь Италии.

В Сполето продают «La Tortura»[52]Анри Аллега. На стенах плакаты: де Голль il dittatore[53], Ги Молле il traditore[54], Пфлимлен il codardo[55]. И комментарий: «Вот к чему приводит антикоммунизм: к фашизму…» Чудесное голубое небо и радость встречи с Италией: Венеция — это не Италия.

Вечером мы гуляем с Сартром по улицам, которые пахнут настоем из трав. Зажигаются большие фонари.

Пятница, 4 июля

Вчера мы видели улицы, собор и великолепный мост с высокими арками, перекинутый через узкую и неглубокую лощину: зачем этот мост? Перед отелем официанты расставляют столы и вешают цветные фонарики, красят в лиловый цвет заграждения, уж не знаю для какого праздника. Мы едем в Рим.

Шел дождь, и вторая половина дня пропала, несмотря на мою радость поселиться в отеле «Сенато» на площади Ротонда. Когда я засыпаю на час после обеда, перед самым пробуждением меня охватывает тревога: нам исполнится по семьдесят лет, и мы умрем, это правда, так и будет, это не кошмар. Словно бодрствование было неким сказочным сновидением, где смерти места нет, но зато во сне я достигала самой сердцевины истины.

Сегодня погода прекрасная, небо голубое, и меня снова охватывает радость оттого, что я в Риме надолго, и появляется желание писать. И я пишу. Длинное письмо от Ланзманна, его терзают противоречивые чувства: любовь к корейцам и скука от путешествия в составе делегации. Де Голль возвращается из Алжира. Он не принял Комитет общественного спасения в Алжире; они в бешенстве. Но повод для кривотолков остается: символ и пустословие.

Сартр счастлив в Риме и с удовольствием пишет свою пьесу. Я еще ее не читала. Похоже, что в Париже Симона Беррьо начинает волноваться.

Когда теперь у меня появляется желание писать, я сажусь за свою книгу; когда желание пропадает, то даже этот дневник наводит на меня скуку.

Пятница, 11 июля

Да, Рим — это счастье, и моя работа, хотя и слегка обескураживающая, меня интересует, работа Сартра трудная, но увлекает его. Вот только существует Франция. За последним стаканом виски на улице Франческо Криспи мы признались друг другу, что на сердце у нас невесело. Мы делаем вид, будто живем тихо, мирно, но настоящей каждодневной радости не испытываем.

Вчера над Римом прокатилась гроза, и вечером на Виа Венето, еще мокрой, почти ни души. Я не очень люблю Феллини, но разве можно смотреть на Виа Венето, не вспоминая «Ночи Кабирии».

Флоренн доброжелательно отозвался в «Монде» об отрывках из «Воспоминаний благовоспитанной девицы», появившихся в «Тан модерн». Мне хотелось бы, чтобы моя книга понравилась, это помогло бы мне написать следующую.

Социалисты попросили де Голля упразднить алжирские комитеты; как писала «Коррьере делла Сера», это весьма показательно, но не имеет особого значения. Молчаливое смирение французской прессы. «Экспресс», «Обсерватёр» с отчаянием обращают внимание на такую безучастность и нарастание, едва прикрытое, уверенное и неизбежное, всего, что вызывает у нас ненависть.

Воскресенье, 13 июля

Какой прекрасный день! Мы обедали в «Тор дель Карбоне» рядом с Аппиевой дорогой. Кипарисы, приморские сосны под бледными небесами, и эта дорога, которой нет конца, потому что даже из машины глаз видит ее такой, какой она была, когда по ней следовали на лошади или пешком до далекого города Помпеи: прямая между прямыми кипарисами, она наводит на мысль о земле плоской и безграничной. Сегодня она вызвала у меня почти такое же восторженное волнение, как в двадцать пять лет.

Этим вечером в Париже люди будут танцевать в сопровождении самых больших оркестров и самых прекрасных фейерверков, каких не было уже давно. Смешно, когда в прошлом году правительство социалистов попробовало запретить веселье 14 июля. Однако «национальное возрождение», которое празднуется завтра, отвратительно. Я так любила праздник 14 июля. Неужели ничего не произойдет? Я рада, что нахожусь сейчас не в Париже. А то скрежетала бы зубами все эти ночи.

Гроза разрядила атмосферу, и сама я без всякой на то причины почувствовала облегчение. Тем хуже для празднеств 14 июля. Только что я была на площади Навона: темно-синее небо римских ночей над темно-красными домами со светящимися овальными окнами и снующими туда-сюда людьми — неповторимо прекрасное мгновение. Этим вечером жизнь снова влечет меня.

Вторник, 15 июля

Отныне 14 июля будет также и национальным праздником Ирака: в Багдаде революция! Ирак поддерживает «Арабскую республику», Насер в восторге, мятежники Бейрута тоже. Полагаю, что ФНО ликует.

Между тем на Елисейских полях состоялся торжественный парад. Де Голль не присутствовал, потому что на трибуне ему досталось бы лишь третье место: все то же обостренное чувство «величия»! Мальро выступал на площади Ратуши, но «под видом парижского народа» там присутствовали мусульманские и французские бойцы, собранные по приказу. Единственный интересный эпизод: несколько молодых алжирских солдат, силой доставленных в Париж, дабы символизировать примирение, проходя перед трибуной, вместо того чтобы поприветствовать Коти, вытащили из-под рубашек зелено-белые национальные флажки и с вызовом стали размахивать ими. Ночью одиннадцать человек были убиты алжирцами, из них шестеро мусульман-коллаборационистов.

Еще одно длинное письмо от Ланзманна. Нет ни одного корейца, пишет он, который не был бы вдовым или сиротой; рассказывая свои истории, многие плачут. Американцы уничтожали города и деревни только ради удовольствия, и к ним питают ярую ненависть. Во всех пьесах, во всех фильмах они под всеобщее дружное шиканье изображают «плохих людей» с картонными носами. Гатти видел там шествие гораздо более суровое и воинственное, чем шествие 1 октября в Китае, а он присутствовал и на том и на другом. Корейцев все еще не отпускает военное напряжение. На заднем плане постоянно присутствует война, в этом и заключается особенность страны.

За завтраком мы с Сартром встретили семейство Мер-ло-Понти, они в нетерпении направлялись в Неаполь. К нашему столу в сильном смущении подошла итальяночка и наговорила мне множество приятных слов; это всегда доставляет удовольствие. (В какой мере? — и так далее. Это один из вопросов, который предстоит выяснить в следующей моей книге.)

Здесь самое шумное место в Риме: мотороллеры, мотоциклы, машины, которые резко, со скрежетом тормозят, несмотря на запрет, автомобильные сигналы, лязг железа, крики — словом, все. Но это мне не мешает. Римлянки обезображены платьями-рубашками, еще более вызывающими по вечерам на Виа Венето, чем утром на домохозяйках квартала. Разгул педерастического садизма у знаменитых модельеров.

Среда, 16 июля

Я перечитала свой дневник, меня это позабавило. Надо продолжать, но следует вести его более тщательно. О том, что «само собой разумеется», обычно умалчивается: например, наша реакция на казнь Надя.

Почему есть вещи, о которых мне хочется рассказать, а другие — утаить? Да потому, что они слишком драгоценны (священны, быть может) для литературы. Как будто одна лишь смерть, одно забвение достойны определенной реальности.

Если бы только я могла писать, когда выпью, или сохранять немного воодушевления, когда пишу! Должна бы существовать какая-то точка соприкосновения!

Дождь, римский дождь. Как это красиво в полночь с раскатами грома и шумом ливня. Риму идут грозы. Я открыла жалюзи; водопады струятся с неба, с купола Пантеона, с крыш, с водосточных труб. Вижу три крохотных застывших темных силуэта с белым пятном рубашек под ставшими вдруг громадными колоннадами Пантеона; вот они неторопливо передвигаются по черно-белой паперти, а вокруг них бушуют вода и молнии. Это красиво. Улица превращается в бурный поток, кусок бумаги попадает в водоворот и, покачавшись, распластывается на стене. Когда сверкает молния, на дорогу обрушивается груда блестящих стразов. Внезапно в этом каменном городе повеяло мощным запахом земли. Автомобили, словно корабли, оставляют за собой струи воды. И вдруг — никаких автомобилей, электрический свет снаружи погас. Люди пытаются выйти из ризницы; мальчик пробует открыть зонтик, и такси с ревом трогается с места. И все те же мужчины, необычные и спокойные, такие маленькие, едва передвигающиеся, черные и белые на черно-белых плитах.

Затишье. Зажглась одна вывеска: Пиццерия. Последние раскаты грома. Пробегает какой-то мужчина в розовом и синем. Час ночи.

Пятница, 17 июля

Каждый раз, когда я принимаюсь за новую книгу, у меня возникает одно и то же ощущение: это невозможное, титаническое начинание. Я забываю, как делается работа, как совершается переход от бесформенных набросков к написанию; мне кажется, что на этот раз все пропало, что я никогда не дойду до конца. А потом книга все-таки пишется, это всего лишь вопрос времени.

Воскресенье, 17 августа — Париж

У меня определенно покладистый характер. Мне понравились каникулы, и все-таки я рада вернуться в Париж, сесть за свой письменный стол в комнате, заваленной сувенирами с Дальнего Востока, которые Ланзманн в беспорядке выложил на диваны без чехлов. Первый раз за шесть лет я не еду с ним на каникулы — из-за Кореи. Но я постарела. Совершенно явно мое желание колесить по дорогам ослабло, а желание работать усилилось, я начинаю ощущать ту неотложность, которой так глубоко проникся Сартр. Как было жарко в Италии! Руки прилипали к столу, а слова застревали в мозговых клеточках и не хотели спускаться на кончик пера. Здесь прохладно, чуть ли даже не слишком, и у меня впереди по меньшей мере целых одиннадцать месяцев; это покажется долгим, но пока меня это ободряет. И Ланзманн говорит, что опубликованные отрывки моих «Воспоминаний» очень нравятся, это тоже меня ободряет.

Из-за жары я в течение месяца не вела дневника: писать его надо быстро, с резвостью в руке, строчащей по бумаге. Я могла заставить себя работать — и написала шестьдесят страниц, для меня это довольно много, — но ни на что другое у меня не оставалось сил. Этим первым утром в Париже я снова принимаюсь за дневник.

А возможно, просто нечего было рассказывать о Капри.

Быть может, мы так остро почувствовали в этом году слабые стороны Капри, потому что вообще не ощущали радости? Нас удручала ситуация во Франции, такая томительная в своем унынии, что у меня даже не было больше желания говорить о ней. И потом, в прошлом году Сартр с удовольствием писал о Тинторетто, в то время как с его пьесой дело не продвигается, у него сейчас нет настроения писать «вымысел». Он делает это только потому, что взял на себя обязательства.

Мы видели Клузо и дважды ужинали с Моравиа, очень забавным, непринужденным, дружелюбным. Вместо того чтобы предаваться общим рассуждениям, он говорил о себе, об Италии, и говорил очень хорошо. В связи со своей аварией он признался с обезоруживающей простотой: «А! У меня постоянно случаются аварии, вожу я плохо, к тому же я очень нервный и люблю ездить быстро. Однажды на дороге от Сполето до Рима никого не было, и я ехал со скоростью сто сорок километров, вот это было здорово, а иначе…» В Риме он спутал задний ход с первой скоростью и прижал к стене двух крестьянок, а за два дня до этого из-за него чуть не врезался в грузовик огромный дорогой «кадиллак» какой-то княгини, Моравиа затормозил так резко, что машина загорелась «внутри колес». Он соглашается, что Карло Леви более осторожен: «Но чтобы выехать со стоянки, ему приходится звать сторожа, потому что он не умеет двигаться задним ходом. А кроме того, никогда не превышает сорока километров в час». Моравиа очень смешно рассказывает о своих собратьях. Говорит, что все писатели, приезжающие из провинции, могут поведать только об одной вещи, о своем крае, это слишком локально, а дальше — пустота, в то время как у него — весь Рим (то есть Италия и человек). А с какой скоростью он работает! Он пишет два-три часа, не больше, но у него получается две новеллы в месяц и роман каждые два-три года! Мы говорим с ним о первых его книгах. Он очень мило, урывками, рассказывает о своей жизни. От девяти до шестнадцати лет он болел — что-то с костями — и почти не учился, а в двадцать лет написал роман «Равнодушные». Книга имела в Италии такой успех, какого давно ни у кого не случалось и ни у кого потом не будет. В течение шести лет он чувствовал себя опустошенным и ничего не сделал. Затем написал «Обманутые надежды»; в Италии роман не получил ни единого отклика — из-за фашизма, его сочли упадочнической литературой, и постепенно Моравиа запретили ставить свое имя под обозрениями, которые он писал для газет, а потом и вообще писать их. Деньги у него были от рождения, и он бежал от фашизма, путешествуя: в Китай, во Францию, в Америку. Несколько лет он провел на Капри со своей женой, Эльзой Моранте. Он говорит о ней с большим уважением, считает ее книги лучшими современными итальянскими романами, но испугался, когда я сказала, что очень хотела бы познакомиться с ней. Его раздражает, что она окружает себя одними педерастами. И уверяет, что в Риме восемьдесят процентов мужчин спали с мужчинами. Говорит он об этом с некоторой долей зависти, потому что похождения для них так легки и прожорливость такая веселая. Очаровательно, как все итальянцы, умеет он рассказывать истории о церкви. Нынешний Папа жаждет стать святым, канонизированным святым; кардиналы молятся за него: «Да откроет Господь глаза Нашего Святого Отца — или уж пускай закроет их ему».

Пишу что в голову придет, ради самого удовольствия писать. В любой час, когда бы мы ни вернулись в отель, мы видим этого бледного мальчика лет пятнадцати, которому одна клиентка велела как-то застегнуть свой бюстгальтер; он всегда тут, и утром и ночью. Однажды я его спросила: «Вы никогда не спите?» — «Иногда», — ответил он без горечи и без иронии. На следующий день я спросила: «Сколько вы спали этой ночью?» — «Четыре часа». — «А днем?» — «Один час». — «Это немного». — «Такова жизнь, мадам». Должно быть, он доволен, что ест досыта и чисто одет — это привилегия.

Молниеносный приезд Ланзманна, и сразу шестьсот миллионов китайцев, не считая корейцев, заполонили маленький остров Капри. Я проводила его в Неаполь, где гражданский аэродром охраняла целая армия американских военных, потому что там находились истребители США, направлявшиеся в Ливан. А потом возвращение с Сартром по новым дорогам Неаполь — Рим, идущим вдоль моря; на Доминицианской дороге сосны и этрусская зелень заставили вдруг обоих нас поверить, что мы очутились в глубокой древности. Вечер в Риме с Мерло-Понти, которого мы встретили на площади Навона. Потом Пиза, где Сартр будет дожидаться Мишель. Ад дороги Пиза — Генуя. И утром 15 августа на дороге до Турина тоже ад. Затем удовольствие вести машину, особенно вчера: Бург — Париж — за пять с половиной часов.

Признак старости: тревога, сопровождающая все отъезды, все разлуки. И печаль всех воспоминаний, потому что я чувствую: они обречены на смерть.

Среда, 24 августа

Работа. Я все больше хочу писать о старости. Зависть по отношению к молодежи, настолько опередившей нас отчасти благодаря нам. Как же плохо нас воспитывали! Как примитивно было все, что нам рассказывали по философии, по экономике и так далее. Ощущение (очень несправедливое) потерянного человечеством времени в ущерб мне. И как трудно соразмерять свою жизнь, свою работу с будущим, когда уже чувствуешь себя похороненным теми, кто придет после.

Позавчера ночью ФНО совершил в метрополии целую серию громких покушений: подожженные в Марселе склады горючего, убитые в Париже полицейские. Дакар и Гвинея освистали де Голля. После дождя и холода первый день хорошей погоды: тепло, золотисто и по-осеннему роскошно.

Комитет сопротивления фашизму организует 4 сентября большую контрманифестацию: как-то она пройдет? Ланзманн, который много ею занимается, говорит, что подготовительная кампания ведется очень хорошо. Он выступал на многих собраниях в Париже и в провинции.

Четверг, 4 сентября

У этого утра несколько зловещий привкус, Сартр все еще в Италии, Ланзманн не вернулся из Монтаржи, где выступал вчера вечером, Париж кажется мне пустым. Рабочие сильно стучат по стене, невозможно спать после восьми часов, да и работать трудно; впрочем, я сильно возбуждена. Голубое легкое небо с желтыми облаками над желтеющей листвой; на могилы кладбища Монпарнас пришла осень. Я опасаюсь за сегодняшний день. Страха нет (хотя, возможно, и он в какой-то мере примешивается), но я боюсь поражения; боюсь понапрасну претерпеть этот час тошнотворной церемонии, не добившись никакого результата. По сути, воскрешают Петена: наградят орденом Почетного легиона сотню отличников труда, и Мальро расскажет, что де Голль принял вызов левых сил и осмеливается выступать на площади Республики. Позавчера вечером я проезжала там с Ланзманном. Все устроено таким образом — с трибунами, которые будут заполнены приглашенными, полицейскими, ветеранами войны и так далее, — что публику оттеснят на целые километры, нас даже не услышат. Вчера вечером в новостях префектура объявила, что запрещается нести плакаты. В комитете нам выдали желтые листки с надписью Нет; их надо будет вытащить, когда появится де Голль. Впрочем, указания меняются, в зависимости от комитета. Так, комитет Эвелины собирается прийти к пяти, а не к четырем часам и вытащит свои плакаты сразу, что, конечно, глупо.

Два дня назад мне звонила молодая женщина, чтобы установить со мной «контакт». Поэтому вчера вечером я заходила в комитет своей секции. Это выглядело жалко и трогательно. Я совершила ошибку, придя в девять часов: никого. Консьержка с ворчанием вручила мне ключ, но я предпочла подождать на скамейке. Через полчаса явилась молодая женщина и отвела меня в просторную пустую мастерскую в глубине двора. Постепенно стали подходить другие женщины; нас было всего восемь, и ни одного мужчины. Маловразумительные рассуждения, и все-таки меня восхищает их самоотверженность; они не собирались идти спать раньше полуночи, и трое из них вызвались расклеивать плакаты и раздавать листовки от шести до семи утра, а ведь у них дети, работа. Очень ласковый вечер, на улицах много народа и неона.

Североафриканцы не имеют больше права передвигаться по ночам. В Атис-Монсе полицейские стреляли в итальянцев, приняв их за североафриканцев.

9 сентября

Четвертого сентября утром я ошибалась, когда предполагала заурядный провал. В час дня на площади Сен-Жермен-де-Пре я случайно натыкаюсь на Жене, мы бросаемся друг другу на шею, вместе обедаем на террасе кафе. Он с восторгом говорит о Греции и о Гомере и очень хорошо о Рембрандте. Отрывки из его «Рембрандта» были напечатаны в «Экспресс». Он тоже воспроизводит человека по своему образу, когда говорит, что от гордыни пришел к доброте, потому что не желал никакого заслона между собой и миром: впрочем, это прекрасная идея. Жене любезно отзывается о прочитанных им отрывках из моих «Воспоминаний»: «Это придает вам значимости». Он пускается в страстное восхваление ФНО, но увлечь его на площадь Республики мне не удается.

Бост решил надеть свой крест «За боевые заслуги», а Ланзманн выставляет напоказ медаль Сопротивления. Вместе с ним я подхожу к заграждениям на улице Тюрбиго, отделяющим приглашенных от публики, полицейские проверяли там пригласительные билеты. При виде зигзагообразного расположения заграждений мы сразу подумали: «Это ловушка». Мы вернулись обратно к лицею Тюрго, где у меня была назначена встреча: никого. Вдоль тротуаров — автобусы республиканских отрядов безопасности, мимо них, с задорным видом размахивая своими пропусками, проходили некрасивые принаряженные женщины: они ощущали себя избранницами.

Поняв, что улица перегорожена и что остальные не дойдут до лицея, я выбралась из этого тупика. Уже в трехстах метрах стоял первый кордон полицейских. Ланзманн присоединился к руководителям Комитета сопротивления, а я дожидалась Комитета 6-го округа у метро Реомюр, где, как сказала Эвелина, они должны собраться. В самом деле, я увидела Эвелину, Адамовых и других. Теперь люди подходили группами, толпой, массами. У нас снова появилась надежда; мы сгруппировались у метро Ар-э-Метье, поблизости от первого полицейского кордона. Какой-то человек хотел пройти и обругал их, они ударили его, толпа взвыла и забросала их листками с надписью: Нет. От храбрости некоторых манифестантов у меня захватило дух. Кто-то сказал беспечным тоном: «Они собираются заряжать, они надели перчатки», и мы немного отодвинулись, чтобы иметь возможность свернуть на поперечные улицы. Люди продолжали прибывать в большом количестве, но все испытывали шок при виде грандиозных заграждений. Адамов раздраженно сказал: «Попробуем в другом месте!» Я считала, что нам следует остаться, не распыляться, встать напротив трибун как можно плотнее; думаю, я была права, если не считать того, что нас избили бы дубинками; нетерпение Адамова оказалось спасительным для нас. Мы бродили вокруг площади Республики, безуспешно пытаясь найти способ приблизиться. Прошел слух, что некоторые группы двинулись на площадь Нации, но я убедила свою вернуться к метро Ар-э-Метье и встать напротив трибун. Нам встретились другие шествия. Куда они направлялись? Они и сами не знали. Они говорили другим: «Там перекрыто». — «Там тоже». В конечном счете мы очутились на улице Бретань, и люди вытащили под аплодисменты флажки, листовки, плакаты, воздушные шарики с надписями Нет. Послышались возгласы «Долой де Голля!» в ритме студенческих шествий, и Адамов сердито заметил: «Это слишком весело, так не годится». В небо поднялись гроздья шаров, как раз над трибуной, и в воздухе заколыхались надписи Нет. Мы встретили Сципиона и отца Ланзманна, они пришли с улицы Тюрбиго; люди, которых пропустили в большом количестве, попали в ловушку: они начали шуметь, когда слово взял Бертуэн, так что его речи не было слышно; тогда полиция набросилась на них спереди, сзади, выхода никакого не был

Date: 2015-07-23; view: 266; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию