Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Настена и Юлька 3 page





– Как поможет?

– А так. Крестильник‑то духом ой как крепок был, и уверенности в себе ему не занимать. Это ж надо – грехи всей сотни на себя взять! И сотнику перечить не боялся, а времена тогда были строгие, не то что сейчас. Вот эта‑то крепость духа Михайлу и поддержит, если в нем память пращура пробудилась.

И в тяжести твоей вины Крестильник Михайлову горячность поумерит – уж он‑то в жизни всякого повидал, а к старости помягчел нравом, сильно помягчел. Но и ты себя правильно повести должна, не ошибиться ни в коем случае – ни в слове, ни в жесте, ни во взгляде! Все должно быть так же соразмерно и гладко, как при творении лечебного наговора. И точно так же ты должна последствия любого своего слова или действия предвидеть и понимать. Значит, что?

– Что?

– Эх, Гуня, Гуня, да чему ж я тебя учила‑то? Ты, когда заговор целебный творишь, для кого это делаешь, для себя или для больного?

– Для больного.

– А если для больного, то что важнее: как это тебе видится или то, что о тебе больной думает?

– То, что больной…

– А когда резать приходится, мы как себя вести должны, чтобы разговоров не пошло, будто нам живого человека полосовать нравится?

– Так что же, мам, все время оглядываться, как бы кто чего не сказал, как бы чего не подумали?

– Да! Все время, а не только, когда лечишь. Постоянно себя спрашивать: «Как я выгляжу?» и «Что обо мне подумают?»

– Да так только девки, которым замуж пора…

– А нам все время так надо, доченька. Каждый день, каждый час, каждый миг. – Настена улыбнулась в темноте и сдержалась, чтобы не добавить: «Как и всем женщинам, которые настоящими женщинами себя мыслят».

– Да так же с ума сойдешь, мама, все время за собой следить…

– И как же ты до сих пор разум сохранила, среди полутора сотен отроков обретаясь? Или не ты мне хвасталась, что никто из них тебе поперек слова сказать не смеет? Взяла б ты их под свою руку, если бы была такая, как сейчас: с мокрым носом, с писклявым голосом, у меня под мышкой прячущаяся?

– Так то отроки… и Минька приказал.

– Однако ж и ты своим видом и поведением тот приказ подтвердила! И над каждым шагом, над каждым словом не задумывалась – один раз себя поставила, да так дальше и держалась. А, дочка?

– Не знаю, я как‑то и не думала…

– И очень хорошо, что не задумывалась, так и надо! Запомни: как ты себя понимаешь, так ты и выглядишь. Сама же про Михайлу говорила, что он в Младшей страже властвует так, будто иначе и быть не может, а отроки это чувствуют и подчиняются. И ты себя сразу так поставила, что перечить тебе никому и в голову не пришло, а потом ты это ощущение в отроках все время поддерживала – лечением, строгостью, обладанием тайными для них знаниями и… близостью с их старшиной, конечно, тоже.

– Я еще кой‑кому и наподдала, как ты показывала… а Минька добавил.

– И это тоже не лишнее, только увлекаться не надо. В меру, все только в меру хорошо.

– Да где она, эта мера‑то? Я же Миньку… – Вместо окончания фразы последовал горестный вздох.

– А ведь вы с ним похожи в людских глазах, Гуня.

– Как это?

– Очень просто. Нас, лекарок, опасаются. Нет, уважают конечно же, некоторые даже искренне любят или благодарны за избавление от хворей. Но живем‑то мы не так, как все, знаем что‑то такое, что другим недоступно, а все непонятное и необычное у простого человека опасения вызывает. А еще есть такие, что завидуют нам – власти нашей над людьми, уверенности в себе, особому положению. Тебе, доченька, вдобавок и за то, что Михайла ни на кого, кроме тебя, не смотрит. А женихом‑то скоро завидным станет!

– Угу, с его‑то рожей…

– Ой‑ой‑ой! Матери‑то родной уши не заливай… и не красней, аж в темноте видно!

– Ну, мам!

– Ладно‑ладно. Так вот: завидуют, а некоторые еще и тихо ненавидят. За то, что знаем о них такое, о чем им самим даже и вспоминать неохота. Мне же, бывает, исповедуются почище, чем попу нашему. Сколько в этих стенах слез пролито, сколько тайн открыто, о скольких грехах и тайных пороках поведано… Облегчение‑то они получили – иногда ничего и делать не требуется, только выслушать, но помнят ведь, что кроме них и я теперь про все это знаю, а как им хотелось бы, чтоб никто не знал!

Ну и сплетни, конечно, пересуды, небылицы… Ты, поди, и не догадываешься, что у тебя коса змеей оборачиваться способна? А? У Лушки, Силантьевой жены, все зубы гнилые из‑за того, что я на нее косо посмотрела, а бабка Маланья слепнуть стала, за то, что кричала, будто нам слишком много зерна отдают. Сама потом сына с мешком крупы прислала – извиняться. Правда, прозреть не успела – померла в моровое поветрие. И надо ж, все старики от болезни преставились, а бабка Маланья из‑за того, что я ее не простила! А еще: после того как поп наш где‑нибудь святой водой покропит, ночью сюда домовые, банники, овинники и прочая мелкая нечисть прибегает – ожоги от святой воды лечить. Еще рассказывать или хватит?

– Хватит. Дураков не сеют, не жнут – сами родятся. – Юлька, несмотря на серьезность затронутой матерью темы, улыбнулась. – У нас там один из сучковских плотников тоже себе по пальцу обухом тяпнул, за то, что меня срамным словом за глаза помянул. Здоровый бугай, старшая дочь уже замужем, а как дите. – Юлька фыркнула и проблеяла козлиным голосом, передразнивая плотника: – Прости меня, девонька, принял кару за язык дурной! Такие искры из глаз летели, чуть пожар не сделался! – Мать и дочь тихонечко похихикали. – А еще, – продолжила Юлька, – девки повадились мне новые платья показывать, кто‑то им ляпнул, что если я одобрю, то это к жениху хорошему. Приходится хвалить… – Юлька протяжно вздохнула. – А платья и правда красивые…

– Будет, будет тебе платье. – Настена ободряюще потрепала дочку ладонью по волосам. – Михайла свою мать уже попросил. Тебе скоро тринадцать исполнится, вот и получишь.

– Правда?

– Правда, правда. Только не проговорись, я молчать обещала. Михайла тебе нежданную радость доставить хотел. А насчет одобрения платьев, это мы с Мишкиной матерью придумали – раз уж тебе отроки подчиняются, то и на девок влияние должно быть. Так что, если наказать кого из них решишь… сама понимаешь… Только помни: кару‑то она примет, но злобиться на тебя втихую будет долго. Особенно же не доверяй, если наказанная тобой вдруг ласковой да улыбчивой к тебе станет. Змеиной эта улыбка будет.

Так, доченька, и получается одно вслед другому: непонимание и непохожесть порождают опасение, опасение – страх, а страх легко может перерасти в ненависть, тогда и до беды недалеко.

– Ну и останутся без лекарок, кто их лечить‑то станет?

– Это они, Гуня, понимают, но только каждый по отдельности, а если в толпу соберутся… толпа – зверь безумный, у нее только два чувства есть – страх или ярость. Либо бежать, либо нападать… Так‑то.

– А Бурей…

– Да, Бурей защита отменная, но только от одного человека или от нескольких, а от толпы… Его же первого и порвут – он ведь тоже страшен и непонятен.

– И что же, все время беды ждать, никак не защититься? Мам, это же не жизнь, а… я даже не знаю…

– Ну почему же не защититься? Для этого нам ум да знания и даны. Только постороннему взгляду наша защита не должна быть видна. Вот как обычный человек на сплетни да небылицы о себе отзывается? Злится, ругается, обиду таит, в драку полезть может, еще что‑то такое же… А мы? Ты когда‑нибудь слышала, чтобы я отругивалась или оправдывалась?

– Нет, не слыхала.

– Правильно, доченька, никогда. Больше скажу: я иногда, незаметно, еще и сама им повод для дурацкой трепотни подкидываю – такой, какой мне требуется. Ну, к примеру, как с теми же платьями. Спросишь: для чего? А для того, чтобы в нас непонятности меньше стало. Зачем, ты думаешь, люди про нас всякие байки сочиняют, даже самые глупые? Они так нас познать и понять пытаются. Вот нарисуют у себя в голове наш образ, пусть неверный, пусть дурацкий, и становится им легче – вроде бы как узнали о нас что‑то. И чем полнее этот образ, чем меньше он места для недоумения оставляет, тем понятнее им: как мы в том или ином случае себя поведем, как на то или иное слово или дело отзовемся, проще говоря, как с нами нужно себя вести. А когда знаешь, как в том или ином случае поступать, страх сразу унимается, потому что страшнее всего неизвестность.

Нам же надо уловить, каким наш образ им видится, стараться ему соответствовать, да потихонечку подправлять в нужную нам сторону. Ты, к примеру, можешь мозоли на языке набить, доказывая, что коса у тебя самая обыкновенная и ни в какую змею оборотиться не может. И все впустую. А можно как‑нибудь ненавязчиво дать понять, что зимой, когда обычных змей днем с огнем не найдешь, я твою косу в змею обращаю, чтобы яд у нее взять и лекарство от ломоты в костях приготовить. Вроде бы и не оспорила, а смысл совсем другой. Те, кто болями в суставах или в спине маются, еще и одобрят. Вот так, доченька, вот так… я даже сказала бы: только так! Поняла?

– Угу… – Юлька примолкла, осмысливая сказанное матерью, потом припомнила: – Мне Минька несколько раз говорил: «Знание – сила», выходит, и про это тоже.

– Правильно! – подтвердила Настена. – Умные мысли он в книжках вычитывает, молодец.

– Это ж сколько мне еще учиться придется… Роська сказывал: учеба до конца жизни кончаться не должна…

– Роська? – удивилась Настена. – Вот уж от кого не ждала!

– Он не сам, это ему Минька когда‑то объяснил. Когда ж я настоящей‑то ведуньей стану?

– Женщиной, Гунюшка, женщиной! Нет женщины – нет ведуньи.

– Что, обязательно? – робко поинтересовалась Юлька. – А как‑нибудь… ну, без этого, нельзя? То есть я, конечно…

– Ох, и дуреха ж ты еще! – Настена наклонилась и, что было уж и вовсе редкостью, чмокнула Юльку в макушку. – Да разве ж я о том говорю? Нет, плотскую любовь познать дело конечно же великое. Дитя родить – тем паче, без этого тебя явь полностью никогда не примет, а Макошь и вовсе как от пустоцвета отвернется. Есть, есть дуры и дураки, которые себя от этой части жизни отрывают – что у христиан, что у нас. Думают, что так они духовно над тварным миром воспаряют… А на самом деле уподобляются тому, кто ноги себе отрубает, рассчитывая, что от этого быстрее бегать станет. – Лекарка пожала плечами и отрицательно покачала головой. – Понять явь, отвернувшись от какой‑то ее части, невозможно, а не поняв, что ты сможешь? Ущербная ведунья! Ты себе такое представить можешь?

– Но светлые боги ущерб иным заменяют – слепой лучше слышит и осязает, у однорукого вторая рука сильней и ловчей делается…

– И охота тебе слепой или однорукой быть? Или ты и без того уже сейчас не видишь и не ощущаешь того, что ни одна твоя сверстница не может?

– Так ты ж меня учишь…

– И дальше буду! Так что, внемли, отроковица Юлия… – Настена не выдержала и фыркнула, Юлька хихикнула ей вслед, не очень понимая, в чем дело, но тихо радуясь – больно уж редко строгая и суховатая мать бывала в таком расположении духа, как сегодня. – Познание плотских радостей и тягот, – продолжила мать, – только первый шаг. Истинно же женщиной тебя сделает только понимание: ты не пуп земли, и мир вовсе не крутится вокруг тебя. Не все дозволено тебе в жизни, не все простительно, за слова и дела приходится отвечать, и есть границы, переступать которые нельзя. Те бабы, которых ты дурами величаешь, границ этих либо не видят, либо не желают с их существованием смириться, но тебе этих баб хулить невместно, потому что ты еще дурнее их – не испробовав на себе, судишь других.

– Да когда ж мне было пробовать‑то? Я еще…

– Всю жизнь, Михайла верно сказал! По соизволению Макоши Пресветлой будет у тебя мужчина, да, по сути, он у тебя уже и есть. И он место твое в жизни, права твои, стезю твою видит иначе, чем ты, – по‑своему. Через это видение он и пределы дозволенного для тебя очерчивает. Любой твой шаг за эти пределы будет встречен ударом – словесным, телесным или умственным. Да, умственным – иногда удивление, насмешка или безразличие в глазах мужа способны ударить страшнее кулака. Не по злобе, таково мужское естество – крушить, проламывать любые препоны. На войне, на охоте, в труде стоит ему усомниться или проявить слабость – смерть или прозябание.

– Так что ж, все терпеть?!

– Нет! Вторая часть мужского естества – трезвая оценка своих сил и сил, которые ему противостоят. Тот, кто дуром прет на более сильного противника или лбом стену прошибить пытается, не выживает. В твоей власти выстроить стену, с которой он бодаться не станет, она‑то и будет для тебя пределами дозволенного. Твоя стена, тобой выстроенная, твоим разумением очерченные пределы! Но! – Настена назидательно вздела указательный палец. – Очерченные не так, как тебе заблагорассудилось, а так, как нужно для благости и покоя в доме. Не быстро и не явно. Третья часть мужского естества – решение всех дел рывком, напором, ударом. Напрячься на пределе сил, своротить заботу, потом спокойно копить силы для следующего рывка.

Женское же естество рывков не терпит. Мы свои дела делаем по пословице: «Вода камень точит». Вода, она какая? Мягкая, прозрачная… а какие омуты, какие водовороты таит, и самое главное – все камни в реке гладкие! Без острых граней, которые только от удара и образуются! Таков второй шаг к обретению истинно женской ипостаси. Не каждой дано, и не с каждым мужем такое получится, но если не выйдет – доброй жизни и счастливой семье не бывать!

И это – еще не все. Есть и третий шаг. Совершается он не по своей воле, а по обычаю. Тебе, дочка, до этого еще далеко, но знать об этом надо. Есть разница в достоинстве просто мужней жены и хозяйки, матери семейства. Семья без детей – еще не семья, хозяева без своего хозяйства – не хозяева. Есть свой дом, с достатком и порядком, есть несколько детей в том возрасте, когда уже ясно становится, что они выживут, и ты превращаешься в хозяйку – в уважаемую мать семейства, в женщину! Тут тебе и границы дозволенного как бы сами собой раздвигаются, и муж тому не препятствует, и все остальные на тебя уже иными глазами смотрят – не так, как на девку или на молодуху. Появляется в мире место, где все действительно вокруг тебя крутится, где жизнь по тобой заведенному порядку течет. Не весь мир, а только небольшая его часть, и не потому, что тебе так хочется, а потому, что ты сама так сумела устроить своим трудом, терпением и разумением.

Это не весь третий шаг, а только его половина, но длится он долго – годы, а бывает и десятилетия. Совершить эти полшага суждено не всем, и хорошо это получается тоже не у всех, но если получается… Посмотри, с каким уважением относятся к вдове Феодоре, к Мишкиной матери, к Любаве – жене десятника Фомы…

– К тетке Алене! – перебила мать Юлька и хихикнула. – Сучок вокруг нее так и вертится, так и вертится, а поп по струночке ходит, как новик перед сотником!

– Тьфу на тебя! Я серьезные вещи объясняю, а тебе все хиханьки. – Настена хоть и отозвалась ворчливым тоном, но с трудом сдержала улыбку, больно уж комичную пару представляли собой Сучок и Алена, а трепет, который молодая вдова богатырского телосложения внушала отцу Михаилу, уже стал поводом для веселья всего Ратного. – А вообще‑то, если сложится у Алены с Сучком, так совет им да любовь, старшина‑то плотницкий мал, да удал – ни насмешек, ни Алениных ухажеров не страшится.

– Да он же лысый совсем!

– Под шапкой не видно, и… – Настена немного поколебалась, но все же продолжила: – Такое часто бывает у тех мужей, кто до плотских утех особо ярый.

– Как это «ярый»?

– Вырастешь, узнаешь. Не сбивай меня… Так вот: третий шаг к истинно женской ипостаси не по своей воле свершается, а по обычаям древним. В стародавние времена у славян во главе родов женщины стояли. От тех времен и сохранилось уважение к женщине‑матери, особо же к старым женщинам, хранительницам родовой памяти. Так уж вышло, что сейчас совсем древних старух в Ратном не осталось, а до морового поветрия была у нас баба Добродея, помнишь ее, наверно?

– Помню.

– Однако по малости лет ты ни силы ее, ни власти не разумела. А власть ее была… над женщинами, так поболее, чем у сотника над воинами! Да и над мужами ратнинскими… перечить ей никто не смел, если уж случалось такое редкое событие, что она в мужские дела встревала, даже и в воинские, все знали: не попусту – знает, о чем говорит. Ходили к ней и за советом, и с жалобами, и споры разрешать… всякое бывало. Варваре как‑то, когда та уже совсем завралась, приказала: «Высунь язык!» Та высунула, а Добродея ей – раз! – и иголку в язык воткнула! Варька – к мужу плакаться. Фаддея‑то не зря Чумой прозвали – увидал жену в слезах, так и взвился весь. «Кто посмел?» – кричит, а как узнал, что Добродея… И смех и грех. Он как раз новое корыто, в котором капусту рубят, выдалбливал, так этим самым корытом Варваре… хорошо, по мягкому попал, но синячище получился – с тарелку.

Или вот еще случай был. Ратник один, его на той самой переправе потом убили, жену смертным боем лупил. По‑дурному, под настроение. По обычаю‑то, в семейные дела лезть посторонним не положено, если, конечно, смертоубийства или увечья тяжелого не случится. Но сколько ж терпеть‑то можно? Пожаловалась она Добродее, та меня призвала, расспросила: правда ли, что сильно битая баба бывает, да не сумасшедший ли он? Я подтвердила, что бьет сильно, а в уме повреждения нет – просто характер такой злобный. Пошла к нему Добродея, всех из дому выставила… Долго сидела, разговаривала с ним, а как ушла, жена в горницу заглядывает, а муж сидит, словно пришибленный, и рубаха на нем – хоть выжимай, от пота вся промокла. Жена к нему и так и сяк, а он сидит и молчит, сидит и молчит – все в пол смотрит, а потом как бухнется ей в ноги и давай прощения просить. После того случая ни разу даже пальцем не тронул. Корзень его десятником сделать собирался, так Добродея только и сказала: «Не годен». Корзень и переспрашивать не стал.

Да… сильна старуха была! – Настена немного помолчала, что‑то вспоминая. – Свадьбы устраивала… или расстраивала. Бывало, родители взъерепенятся, а она только клюкой пристукнет и… Было, правда, один раз: пошли родители Добродее поперек – не благословили молодых, так девка с горя утопилась, а парень с охочими людьми на цареградскую службу подался. Там и сгинул. Против Добродеевых слов идти все равно что против судьбы. Не потому, что она судьбами людскими правила, а потому, что вперед заглянуть могла… вернее сказать… – Настена прервалась, затрудняясь с подбором слов, потом продолжила: – Чувствовала она: вот с этим человеком так надо поступить, а с тем – эдак. Вот и с теми влюбленными… Ну все против них было! Она – холопка, он – новик, родич десятника. Она – сирота, у него родни толпа. На нее никто и не смотрит, а ему родители невесту чуть ли не из десятка девок выбирали. Однако ж поняла Добродея, что не жить им друг без друга. Так и вышло.

Не ругалась, почти никогда голос не повышала, однако наказать могла так, что хоть в петлю лезь. Вот представь себе, что тебя все ратнинцы как бы видеть перестали – на слова твои не отзываются, мимо тебя проходят, как мимо пустого места, подружки не узнают, разговоры при твоем появлении прекращаются… А и всего‑то – Добродея мимо прошла и не поздоровалась. Целое село вокруг тебя, а ты одна‑одинешенька. День, неделю, месяц… Месяц, правда, мало кто выдерживал – выли под воротами Добродеи, в ногах валялись, бывало, и руки на себя накладывали, если прощения не добивались. А Добродее не покаяние нужно было, а понимание. Так, бывало, и спрашивала: «Поняла, что сотворила?» И надо было объяснить свою глупость. Если правильно объясняли – Добродея прощала и совет давала: как беду исправить, а если не могла объяснить, то молча отворачивалась, и все по‑прежнему оставалось.

Бывало, конечно, и наоборот. Обозлятся бабы на кого‑то, начинают цепляться к каждой мелочи, злословить, шпынять без причины, пакостить по мелочи, до рукоприкладства иной раз доходит. Добродея только скажет: «Будет, уймитесь!», и все – как отрезало, и не приведи кому ослушаться!

И со мной… Как бабка померла, я одна осталась… Молодая совсем, робела сильно, а какое лечение, если лекарка сама со страху трясется? Так Добродея месяца три вместе со мной к недужным ходила. Сядет где‑нибудь в уголке, руки на клюке сложит, подбородком на руки обопрется и вроде бы как дремлет, но стоит только кому меня молодостью да неопытностью попрекнуть, она только кашлянет негромко, и все сомнения куда‑то деваются. Так и приучила ратнинцев мне доверять, а у меня и робость пропала, даже сама не заметила как.

Вот это, доченька, и есть полный третий шаг в истинно женскую ипостась. И необязательно для этого до седых волос дожить или матерью всех ратнинцев стать, как Добродея и предшественницы ее. Просто однажды наступит тот час, когда слово твое станет весомым для всех – баб, мужей, стариков. Весомым, а то и непреложным, не только в силу ума и опыта твоего, не только из‑за уважения и признания тебя хранительницей великого дела тысячелетнего продолжения рода людского, но и потому, что ты будешь знать: когда это слово сказать, а когда промолчать. И все будут уверены в том, что слово твое верно, что за ним – извечная женская мудрость и правда.

– Что ж, Добродея была как бы женским сотником или старостой?

– Ну вот: распинаешься перед тобой, а у тебя в одно ухо влетает, в другое вылетает. – Настена досадливо скривила губы. – Рано я, видать, разговор этот с тобой завела.

– Да нет же, мама! – Юлька хоть и не видела в темноте материной мимики, но все поняла по голосу и зачастила: – Ничего не рано! Понимаю я все, только просто спросить хочу: как это так – ты сначала говорила, что наш мир – мужской мир, а потом вышло, что нет. И как матерями всех ратнинцев становятся? Сотника‑то ратники выбирают, старосту тоже…

– Ладно, ладно, затараторила… – Настена слегка прижала палец к Юлькиным губам, заставляя ее умолкнуть. – Раз уж не рано тебе это знать, ведунья великая, слушай дальше. Каким бы мужским миром наш мир ни был, для всякого мужа есть мать и есть все остальные женщины. Какой бы мать строгой, неласковой, даже злой ни была, все равно это мать – самый близкий и самый родной человек в мире, который тебе зла никогда не пожелает, всегда поймет, простит, пожалеет. Всегда у нее сердце за тебя болеть будет, и всегда ты для нее ребенком останешься, даже если у тебя свои внуки по дому бегают. И есть женщины… ЖЕНЩИНЫ, которым дано светлыми богами ощущать любовь и заботу не только к близким, но и ко всем или почти ко всем, кто рядом с ними обретается. Такие женщины и становятся Добродеями. Добродея ведь не имя, а прозвание… и призвание. Никто ее не выбирает, просто потихоньку, не сразу, так начинают ее величать другие женщины, до тех же высот любви и понимания поднявшиеся, уважение у ратнинцев заслужившие, а вслед за ними и все остальные.

Настена замолчала, словно раздумывая: все ли, что требовалось, сказано и правильно ли поняла ее дочка? Все‑таки неполные тринадцать лет, хотя по остроте ума и пусть особому жизненному опыту Юлька опережала сверстниц года на два‑три. Все равно ребенок, в котором, впрочем, уже угадываются черты будущей женщины, не столько по внешности, сколько по повадке и вовсе не детским интересам. И женщина эта будет – Настена чувствовала – сильнее, жестче своей матери, решительнее и… беспощаднее к себе и к другим. В покойную прабабку – не столько лекарка, сколько ведунья, жрица Макоши, стоявшей когда‑то едва ли не выше остальных славянских богов, способной урезонить громыхалу Перуна и поспорить с самой Мореной. Добрая‑то Макошь добрая, даже всеблагая, но, когда надо, могла все – вообще все! Тот же Велес поглядывал на Макошь из своего подземного царства со смесью опаски и уважения. Давно это было, очень давно… Но и теперь в скотьих делах Макошь домашней скотиной повелевает в большей степени, чем Велес.

– Мам! – перебила Настенины размышления Юлька. – А кто ж теперь‑то у нас Добродея?

– Нету. – Настена вздохнула и развела руками. – Старухи все перемерли, Аграфена, жена Корзня, которую следующей Добродеей видели, еще раньше умерла, а Марфу, которая тоже могла бы, Михайловы отроки убили. Правильно, кстати, убили – если не смогла мужа от бунта удержать, то какая же из нее Добродея?

– А старостиха Беляна?

– Умна, хозяйственна, по возрасту самая старшая из ратнинских баб… но суетна, мелочна. Так‑то незаметно, но если вдруг что‑то неожиданное случается, и думать быстро надо, тут‑то все и вылезает. Аристарх ее иногда, как пугливую лошадь, окорачивает. Нет, не годится.

– А другие? Ты вот поминала: вдову Феодору, Любаву – жену десятника Фомы, Минькину мать…

– Феодора… не знаю. Чем‑то она светлых богов прогневила или… Христа. Чтобы так жизнь бабу била… просто так не бывает. Ты погляди: мужа и среднего сына в один день в бою убили, старший сын ратником не стал – с детства с клюкой шкандыбает, а в сырую погоду, так и на костылях, родители в моровое поветрие преставились, уже второй внук подряд до года не доживает. Нет, держится она хорошо, горю себя сломить не дозволяет – за то и уважают ее. Но я‑то вижу: зимняя вода у нее в глазах, и на кладбище чаще… чаще разумного ходит.

Любава могла бы, но… – Настена невесело усмехнулась. – Вишь, как выходит, Гуня: у каждой свое «но» имеется. За Фомой у Любавы уже второе замужество, и она на четыре года старше мужа. Сейчас‑то ничего – Фома заматерел, седые волосы в бороде проклюнулись, а раньше очень заметно было. И как‑то она очень уж в мужние дела вошла: вот повздорил Фома с Корзнем, и Любава на всех Лисовинов исподлобья смотрит. Порой до смешного доходит, мужа в краску перед другими вгоняет. Недавно принесла Лавру в кузню мужнину кольчугу – несколько колец попорченных на подоле заменить… Разве ж это дело, вместо мужа за оружием следить? Сыновья, уже женатые, чуть не в голос воют, так она их материнскими заботами извела. Невесток, как девчонок‑неумех… Привыкла старшей в семье быть, ничего не поделаешь, но если меры в чем‑то одном не знаешь, то не знаешь ее и во всем. Так‑то!

– А Минькина мать?

– Медвяна… э‑э, Анна‑то? Может! Молода пока, но лет через десять – пятнадцать сможет, вернее, смогла бы, но… Вот видишь, и здесь свое «но». За чужака она замуж выходит. Сама пришлая, хоть и сумела стать своей, и замуж за пришлого пойдет. Пойдет‑пойдет! – отреагировала Настена на легкое шевеление дочери. – Сама же рядом с ними живешь, все видишь.

– Ага, тетка Анна прямо расцвела вся, лет на десять помолодела, а дядька Алексей… он такой… он весь… как глянет… – Юлька явно затруднилась с подбором эпитетов.

– Умен, силен, яр… – Настена Юлькиных затруднений не испытывала, – жизнью битый, но не сломанный, ликом и статью истинно Перун в молодости!

– В какой молодости, мама? У него половина волос седая!

– Э‑э‑э, дочка, бывают седины, которые не старят, а красят…

– Ма‑а‑ма! Да ты никак сама в него…

– Дури‑то не болтай! – оборвала Юльку Настена и тут же устыдилась горячности, с которой прикрикнула на дочь. Сама по себе эта горячность говорила больше, чем слова, и не только Юльке, но и самой Настене. И уж совсем затосковала лекарка, когда поняла вдруг, что оправдывается: – Влюбилась не влюбилась, а… оценила… по достоинству. К тому ж лучше других умственное и телесное здоровье вижу… Да и не старуха я, в конце‑то концов, на год моложе Аньки!

– Ой, мамочка…

– Да не ойкай ты! Не бойся, глаза выцарапывать мы с Анькой друг дружке не будем, еще не хватало из‑за козла этого! Рудный воевода, руки по локоть в крови, семью не сберег, в бегах, как тать, обретается, у бабы под подолом от бед упрятался!..

Настену несло, и она не находила в себе ни сил, ни, что самое ужасное, желания остановиться, хотя со все большей отчетливостью понимала, что ругань выдает ее сильнее, чем только что высказанные в адрес Алексея комплименты. Выдает себе самой, потому что еще сегодня, еще полчаса назад, ей и в голову не пришло бы задуматься о том, как сильно зацепил ее беглый сотник переяславского князя Ярополка. И разговаривала‑то с ним только два раза (из них один – ругалась), и вереницу чужих смертей в его глазах угадывала, и… Спаси и помоги, Макошь Пресветлая, не рушь покой, ведь смирилась же с долей ведовской, утвердилась на стезе служения тебе, богиня пресветлая… За что ж меня так? Или это – награда? Наградить ведь можно и мукой – сладкой мукой, Макошь это умеет…

Настена, наконец, замолчала, закусив нижнюю губу, навалилась боком на стол и подперла горящую щеку ладонью. Вяло удивилась про себя: когда ж это в последний раз было, чтобы щеки так горели? Давно, даже и не вспомнить. Юлька довольно долго молча сопела, ерзала на лавке, потом, наконец, не выдержала:

– Мам, ты же ведунья, ты, если захочешь… он сам на карачках к тебе приползет и объедки у крыльца подбирать будет! Ну, хочешь, я как‑нибудь подстрою, что он на тетку Анну и смотреть не захочет? Можно же что‑то такое придумать…

Юлька еще что‑то говорила, строила совершенно фантастические планы… Настена ее не слушала, размышляя о том, что легко поучать других: «пределы дозволенного», «стену выстроишь», первый шаг, второй… А придет, откуда ни возьмись, вот такой Рудный воевода, будто моровое поветрие для тебя одной, и куда вся премудрость денется?

– Хватит! – прервала она Юлькины рассуждения. – Он сам кого хочешь на карачках ползать заставит. Не вздумай и правда вытворить чего‑нибудь, уже и без того наворотила, не знаешь, как и разгрести. Давай‑ка свет зажги да поешь. Там в печи репа с копченым салом запарена, не остыло еще, наверно.

Date: 2015-07-11; view: 226; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию