Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Образы прошлого и политика на Северном Кавказе





 

Как показал когда-то чешский ученый М. Грох, нацио­нальная идея вначале выковывается интеллектуалами (созда­ние версий истории, введение письменных языков и литера­туры), а затем проникает в массы (Hroch 1985. Р. 23). Вместе с тем в СССР не было четкой границы между выделенными Грохом фазами А («период научного интереса») и Б («пери­од патриотической агитации»), так как патриотическая иде­ология была неотъемлемой частью советской пропаганды. Если в центре выковывался советский патриотизм, то в рес­публиках к нему добавлялся местный патриотизм, не в по­следнюю очередь опиравшийся на курсы местной истории, преподававшиеся в республиканских школах. При этом представители этнических меньшинств выказывали гораздо боль­ше интереса к своей этнической истории и своим историчес­ким героям, чем доминирующее большинство. В сознании людей их личная биография не отделялась от истории свое­го народа. Эльза Гучинова вспоминает случай, когда на просьбу рассказать свою биографию калмыцкий подросток начал свое повествование с того момента, как калмыки по­явились в России [2]. То же самое ярко проявляется у местных интеллектуалов — историков, филологов, политологов и пр. О чем бы они ни писали в своих книгах, они никогда не упускают случая отметить необычайную древность своего народа, уходящую корнями в далекую первобытность.

Ш. Фицпатрик уже отмечала недоумение американских исследователей, интересовавшихся частной жизнью советских людей и неизменно отмечавших, что общественное начало сплошь и рядом оттесняло и подавляло в их сознании «ме­лочи личной жизни». Она объясняла это идеей коллективиз­ма, которую людям навязывала советская идеология (Фицпат­рик 2001. С. 263-264). У представителей нерусских народов такого рода коллективизм выражался, как мы видим, еще и в неизбывном стремлении связать свою личную биографию с историей своего народа, понимаемого как «коллективное тело», частицами которого и представлялись отдельные ин­дивиды. Причина заключалась в том, что этнические мень­шинства в гораздо большей мере ощущали угрозу своей иден­тичности и своему статусу (Tonkin 1992. Р. 130). И неважно, что люди далеко не всегда могли четко представить нарратив о предках; ведь, как мы видели, даже ученые иной раз кардинально расходились в своих взглядах на этногенез. Зато важно другое — то, что люди с жадностью поглощали лю­бую информацию, способную пролить свет на происхожде­ние своей этнической группы, считая се непременной час­тью своей личной биографии. Разумеется, все это помогало им сохранять этническую идентичность и отстаивать свои этнические ценности в следующую фазу «подъема массово­го националистического движения», приходившуюся на ко­нец 1980-х — начало 1990-х гг.

Известно, что советский федерализм основывался на по­нятии этнонаций. Такие этнонации были созданы на Север­ном Кавказе к началу 1930-х гг. из традиционных аграрных общин по модели, хорошо описанной Эрнестом Геллнером (Gcllncr 1983) [3]. Теперь им требовалось утвердить свое су­ществование апелляцией к длительному историческому про­шлому. Однако имевшиеся к этому времени фольклорные версии прошлого были привязаны к отдельным семейно-родственным группам и не отвечали задаче этнической ин­теграции. В 1920-х гг. (период этнизации) местные интеллек­туалы создавали идеализированные версии давнего прошлого своих собственных народов. Эта деятельность соответствовала политике административного переустройства, опиравшейся на этнический фактор. Однако скоро обнаружилось, что версии прошлого, создаваемые выходцами из соседних народов, на­ходились в непримиримом соперничестве. Они преувеличи­вали заслуги своего народа и преуменьшали достижения со­седей, создавали основу для территориальных споров, приписывали себе ценное прошлое соседей или, еще чаще, пытались приватизировать общее прошлое, создавали образ врага в лице соседних народов.

Ситуация резко изменилась во второй период в конце 1920-х — начале 1930-х гг. (период интернационализации). Тогда, с одной стороны, политизация этничности привела к росту этнической напряженности в разных регионах страны, а с другой, установка на всеобщую победу коммунизма тре­бовала сместить акцент на глобальные универсальные зако­номерности развития. В этих условиях изучение особых ис­торических путей, пройденных отдельными этническими группами, стало немыслимым, ибо это неизбежно трактова­лось как «буржуазный национализм». В то же время конст­руирование каких-либо крупных культурно-языковых общно­стей, прорезавших границы соседних государств, вызывали подозрение как якобы основа для ирредентизма и подрыва советского единства. Зато приветствовалось подчеркивание глубоких исторических связей между соседними советскими народами, что опиралось на гиперавтохтонистский подход, отстаивавшийся академиком Н. Я. Марром. Соответственно многие исследователи понимали этногенез как бесконечный процесс смешения между разными этническими группами, что якобы и вело к превращению одного народа в другой в ходе социоэкономических трансформаций. Именно тогда в лингвистике на смену концепции лингвистических семей пришла идея субстрата, перенесшая акцент с языкового род­ства на языковое взаимодействие. Любопытно, что, решая ту же задачу, евразийцы (Н. Трубецкой и Р. Якобсон) выдви­нули тогда столь же плодотворную идею языкового союза.

Третий период (период консолидации) ознаменовался сдви­гом от интернационализма вначале к «общесоветскому наци­онализму», а затем, наряду с ним, к этническим национализмам. В середине 1930-х гг. политико-административная структура Советского Союза сложилась окончательно и была закреплена новой конституцией. Понимая ценность нацио­нальной или этнической истории для укрепления идентично­сти, теперь власти стимулировали создание версий региональ­ного прошлого и требовали включения их в образовательные программы. Вместе с тем это требование было обременено непримиримыми противоречиями. Ведь, с одной стороны, заинтересованные в формировании интегрированного совет­ского народа власти нуждались в столь же хорошо интегри­рованной единой версии национальной истории. Однако, с другой стороны, признавая за республиками государственный статус, они соглашались с тем, что те также имели право на свои оригинальные версии истории. Но, так как республики были образованы по этническому признаку, основу таких версий составляло прошлое титульных народов; этническим меньшинствам уделялось мало внимания, а часто они вовсе игнорировались. Это касалось и общесоветской исторической схемы, в основу которой была положена история русского народа. Тем самым идея гражданской нации была подмене­на идеей этнонации. Этнонации и стали теперь субъектами новой советской истории. Однако формально идея интерна­ционализма сохранилась, ибо этнонации были объявлены равными и получили право на свое прошлое.

На деле этот «интернационализм», основанный на эс-сенциалистском отношении к этничности, был обременен серьезными противоречиями. В частности, он грозил «культурными войнами», ибо многие события истории восприни­мались разными народами по-разному, и то, что для русских связывалось с расширением и укреплением государства, дру­гие нередко воспринимали как экспансию, покорение и ко­лониальную политику.

Особый взгляд на прошлое оказывался ценностью, которой никто не хотел поступиться, что, соб­ственно, и характеризует культурные войны (Hunter 1991). Если первый и второй периоды проходили под знаком клас­совых ценностей и, приветствуя дружбу народов, государство поддерживало обличения в адрес колониальной политики Российской империи, то в третий и четвертый периоды идеологема «единства советского народа» заставила радикально пересмотреть такое отношение к прошлому. Теперь прошлое рассматривалось через призму «дружбы народов», которая заставляла народы «добровольно» присоединяться к России, и «колониальная политика» утратила свое центральное мес­то в научной риторике.

Новый «интернационализм» означал сложную иерархическую структуру, которую венчал русский народ и отдельные уровни которой ассоциировались с раз­личными политическими и социальными привилегиями. Некоторые современные авторы определяют социальные и культурные сдвиги второй половины 1930-х гг. понятием «неотрадиционализм» (Petronc 2000). Это допускало не только наделение отдельных этнических групп особыми правами, но и легитимизировало репрессии против тех этнических групп, которые признавались государством нелояльными. Отсюда проблема «наказанных народов», лишенных всяческих прав, включая и право на свою культуру и историю. Все это пока­зало, что отныне уже не классовый, а этнический фактор будет определять судьбы людей.

Конституция 1936 г. окончательно политизировала этни­ческий фактор, создав список официально признанных на­родов, получивших свои административно-территориальные автономии. Накануне войны всем им надлежало обрести свою собственную историю, и местные ученые занялись интенсив­ным сбором и систематизацией соответствующих историчес­ких документов. Однако для полного представления о сред­невековой истории таких документов явно не хватало, и ученые прибегали к помощи фольклора, лингвистики, архе­ологии и этнографии. Война не только отдалила решение поставленных задач, но кардинально изменила этнополитическую ситуацию на Северном Кавказе. Одним народам суждено было отправиться в многолетнее изгнание и на годы забыть о своем прошлом, а другим, чудом сохранившим свой политический статус, пришлось создавать искаженные вер­сии истории, полностью игнорировавшие своих «наказанных» соседей. Такие исторические конструкции жестко контроли­ровались местными и федеральными чиновниками и неред­ко покушались на прошлое депортированных народов. Между тем государственная политика депортации лишь еще раз под­черкнула первостепенную важность этнической принадлежности и тем самым способствовала консолидации как тех народов, которые остались на Родине, так и тех, кто отпра­вился в изгнание.

В этих условиях занятие теорией и выработка каких-либо новых концептуальных подходов или методов исследования стали опасным занятием. Ученые оказались ограниченными узкими рамками этнической истории. Мало того, даже напи­сание оригинальных текстов в этой области было далеко не безопасным делом, ибо политика властей часто менялась, что тут же влекло изменение взгляда на прошлое. Поэтому этот период необычайно богат судебными преследованиями про­тив ученых. Многие из них оказались в заключении, неко­торые там и погибли. Тем не менее в 1930-1940-х гг. было собрано много эмпирических материалов по этнической ис­тории, и в последнее сталинское десятилетие были подготов­лены фундаментальные труды и учебники по истории титуль­ных народов отдельных республик. Правда, такие труды тогда неоднократно подвергались резкой критике за несоответствие официальной догме.

В итоге к 1950-м гг. одни народы обрели свою историю, а другие остались обделенными. Эту несправедливость и стре­мились исправить ученые нового поколения в четвертый период (период сопротивления), начавшийся во второй поло­вине 1950-х гг. после возвращения депортированных народов на родину. В это время общественно-политический климат в стране был несравненно более либеральным, чем в годы сталинских репрессий. Ученых, разумеется, критиковали за ошибки и особо упрямых даже могли подвергать админист­ративным санкциям, однако с практикой массовых арестов и расстрелов было покончено. Это придало ученым смелость. Снова появились широкие сравнительные исследования, лингвисты вновь заговорили о языковых семьях и языковом родстве, археологи снова заинтересовались проблемой миграций. Появились солидные разработки, позволившие напи­сание учебников по региональной и этнической истории.

В целом преподавание региональной истории в школах началось в союзных республиках лишь с 1940-1950-х гг., а в автономиях с 1960-1970-х гг. после того, как были напи­саны коллективные обобщающие труды по местной истории. Ведь версии истории, созданные в 1920-1930-х гг., обсуждались лишь в очень узком кругу избранных. Правда, они достигали масс через местную прессу, как, например, статьи Кокиева, Скитского и др. Надо полагать, что в Северной Осетии при высоком образовательном уровне ее населения это могло начаться еще до войны. В остальных автономных республиках пропаганда местных историй в СМИ происхо­дила уже в 1960-1980-х гг.

Главной чертой четвертого периода было соперничество между «общесоветским национализмом», с одной стороны, и этническими национализмами, с другой. Это отражалось в соперничестве официальных и альтернативных версий прош­лого.

Становление местных бюрократических элит, а также местных школ историков, археологов, лингвистов и этногра­фов привело к новому витку мифологизации прошлого на­родов Северного Кавказа. Активные поиски своих древних предков и их славной истории были обусловлены неудовлетворенностью современным состоянием социальной, экономической и политической ситуации, неуверенностью в будущем. Рассматриваемое явление сопровождало нарастание несоот­ветствия между экономическим и демографическим потенци­алом отдельных республик и этнических групп, с одной стороны, и их политическим статусом, с другой. Кроме того, народы, пережившие депортацию, не были полностью реабилитированы и ощущали определенную дискриминацию. В этих условиях акцент на прошлом своего народа был вызван желанием получить, по крайней мерс, психологическую ком­пенсацию, опереться на воспоминания о славных деяниях далеких предков для того, чтобы успешнее преодолевать со­временные трудности. В то же время разные этногенетические схемы отражали и выражали претензии разных этничес­ких групп на одни и те же жизненно важные ресурсы, включая территорию.

Как показывают специалисты, этническая территория яв­ляется символом, оказывающим огромное эмоциональное воздействие. Во-первых, такая территория представляется естественным ландшафтно-климатическим ареалом; во-вто­рых, столь же естественными рисуются взаимосвязи между территорией и обитающей здесь группой, члены которой живут на ней испокон веков и, умирая, оставляют свой прах земле, как бы препоручая ей свои жизненные силы, с тем чтобы те были переданы следующим поколениям [4], — здесь прочитывается системная роль «могил предков», не только маркирующих родную территорию, но и придающих ей трансцендентальный смысл; в-трстьих, эмоциональное отношение к территории обитания выражается в таких терминах, как «дом», «родная земля», «родина», «земля-мать», «отчизна» и пр.; наконец, в-четвертых, связь с территорией подчеркива­ется мифами, историей, памятью, что и порождает чувство укорененности (Penrose 2002. Р. 280-282. См. также: Grosby 1995. Р. 148-151; Levy 2000. Р. 203-221). Например, для ингушей территория Пригородного района воспринимается и в рациональных, и в иррациональных терминах. Они никог­да не делают акцент на хозяйственном использовании этой территории, зато представляют эти земли наследием, полу­ченным от предков, где находятся могилы этих предков. Та­кое отношение к территории обитания особенно усиливает­ся чувством несправедливости, которое питается, во-первых, потерей своей автономии в 1934 г., а во-вторых, депортаци­ей. Оно рационализируется ссылками на исторические фак­ты долгого заселения этой территории своими предками до осетин и казаков. Сюда добавляется и мифологический об­раз, связанный с аланами. Иррациональными моментами служат духовная связь с предками и представление о Приго­родном районе как месте рождения воображаемой ингушс­кой нации.

В 1960-1980-е гг. этнография играла особую роль, созда­вая язык сопротивления всеобщей унификации, связанной с внедрением концепции «новой советской общности». Фактически именно в недрах этнографии, подчеркивавшей зна­чение традиционной этнической культуры, создавались идеологемы этнонационализма (Тишков 2005. С. 6). Большую роль в этом сыграла выдвинутая Ю. В. Бромлеем концеп­ция «этносоциального организма», вновь вернувшая к жиз­ни органический подход, популярный в XIX в. и подхваченный тогда многими адептами национализма. По сути, эта концепция создавала научное оправдание для республик, образованных по этническому принципу, и узаконивала привилегии их титульных народов. Основой версий этноге­неза окончательно стало представление о движении целост­ного «этнического организма» через века и тысячелетия. О каких бы сложностях этногенетического процесса ни гово­рили ученые, «предки» однозначно воспринимались людь­ми как полноправные члены их собственного «этноса», и делиться ими с какими-либо другими этническими группа­ми они не желали.

При этом ценность «предков» определялась их способно­стью легитимизировать права титульных народов на полноп­равное владение своими республиками. Что бы ни писали ученые о сложном соотношении языка, культуры и физичес­кого типа в формировании того или иного народа, местные идеологи тщательно оценивали эти показатели с точки зре­ния их пригодности для отстаивания этнополитических ин­тересов. Например, карачаевцы и балкарцы пытались узако­нить свое право на политический статус в своих республиках путем навязывания аланам тюркоязычия. Кроме того, в их построениях не только аланы, но и все другие ираноязычные кочевники степей оказывались тюркоязычными. Тем самым балкарцы и карачаевцы приобретали не только высокий символический статус в своих республиках, но и могли апелли­ровать к славной истории степных кочевников, богатой рат­ными подвигами и политическими достижениями. В свою очередь, ингуши и чеченцы стремились занять достойное место в аланской истории, открывавшей им путь к борьбе за плоскостные территории.

В указанных случаях в этногенетических построениях подчеркивалась чистая линия, соединявшая предков с потом­ками. Но имелась и другая модель, пытавшаяся эффективно интегрировать преимущества двух разных предковых линий. К ней прибегали осетины, с одной стороны, подчеркивавшие свое происхождение от местной кобанской культуры позднего бронзового века, а с другой, стремившиеся сохранить насле­дие скифов и сарматов, пришедших на Северный Кавказ из степной зоны. Первое давало им основания претендовать на статус коренного народа, а второе наделяло великим прошлым, воспоминания о котором донесли до нас античные и раннесредневековые авторы. Впрочем, аланское наследие представлялось осетинам много важнее. Ведь оно, во-первых, наделяло их древней государственной традицией, во-вторых, позволяло претендовать на обширные земли, включая При­городный район [5], наконец, в-третьих, обеспечивало мораль­ную опору.

Наконец, пятый период (период бури и натиска) начался в годы ослабления и распада СССР и формирования на его бывшей территории новых независимых государств. В этих условиях на всем постсоветском пространстве велся поиск новых идентичностей и происходил расцвет новых этногене­тических мифологий, призванных легитимизировать строи­тельство новых государств, оправдать политические и территориальные притязания и создать символическую основу борьбе за выживание отдельных этнических культур. Альтер­нативные версии прошлого получили популярность и стали опорой этнополитических движений. В них в еще большей степени стали акцентироваться претензии на более высокий политический статус и более широкие территориальные гра­ницы за счет соседних народов. Кое-где был подхвачен ста­рый германский геополитический термин «жизненное пространство», подразумевающий этническую чистку. Поэтому в новых этногенетических и этноисторических мифах находили отражение межэтнические напряженность и конфлик­ты. В 1990-х гг. осложнились взаимоотношения между кабар­динцами и балкарцами, карачаевцами и черкесами, осетинами и ингушами, ингушами и чеченцами. Этот период оказался богатым на межэтнические конфликты.

Как справедливо считают некоторые исследователи, при­чины этнических конфликтов следует искать в современной ситуации и недавнем прошлом, а не в какой-либо вековой вражде или долгой памяти о старых обидах (Hoeber Rudolph and Rudolph 1993; Snyder 2000. P. 191-194; Kaufman 2001). Ho такую память могут эффективно использовать современные политики для этнической мобилизации в своих корыстных целях. Это — то, что У. Бенджамин когда-то называл «историцизмом» (Benjamin 1969. Р. 262-263), и то, что служит ос­новой современного этнополитического мифа, призванного, по словам Эдельмана. выражать групповые интересы в иной фор­ме, скрывающей эти интересы (Edelman 1971. Р. 99).

Под влиянием недавних трагических событий в Боснии Фрэд Холлидей пишет, что «озабоченность, которую вызы­вает использование истории националистической идеологи­ей, связана не просто с искусственным созданием общности или исторической памяти, а с тем, что в современном мире это служит источником конфликта, ненависти и смерти» (Halliday 2000. Р. 169). Роль исторической памяти как ору­дия политической борьбы хорошо осознается националиста­ми. Вот почему в ходе этнических войн и этнических чис­ток огромное значение придается разрушению всего того, что связано с исторической памятью, — исторических памятни­ков, музеев, архивов. Так было на Балканах (Chapman 1994), в Абхазии (Шнирельман 2003) и, как мы видели выше, в Чечне. Эта тенденция наблюдается иной раз и в мирное вре­мя. Так, в Турции и в Азербайджане многие ученые и писа­тели десятилетиями пытались очистить местную историю от армянского присутствия (Foss 1992; Шнирельман 2003), а во второй половине 1940-х — 1950-е гг., как мы знаем, советс­кие ученые аналогичным образом очищали историю Север­ного Кавказа от каких-либо воспоминаний о депортирован­ных народах.

Чтобы понять, как именно используются в этом контек­сте знания о прошлом, необходимо проанализировать аргу­менты, выдвигающиеся конфликтующими сторонами. В этом отношении представляются важными, во-первых, характер самих аргументов (экономические, культурные, политические, виктимизация), во-вторых, их динамика во времени в связи с меняющейся ситуацией, в-третьих, прямая зависимость аргументации от этнической принадлежности участников дискуссии и их взаимоотношений. Надо также учитывать эмоциональный фактор, ибо, как показывают специальные исследования, общественное мнение ему весьма подвержено, и это влияет на то, насколько люди склонны поддерживать ту или иную политику. Здесь-то и обнаруживается огромная роль символов. Как пишет С. Кауфман, «выбор людей опре­деляется их реакцией на тот символ, который может вызы­вать наибольшие эмоции» (Kaufman 2001. Р. 28).

Для отстаивания права на территорию используются раз­ные аргументы, почерпнутые из истории. Ведь история с ее бесконечной динамикой предоставляет почти беспредельную свободу выбора, и спорящие стороны всегда могут найти там аргументы, пригодные для отстаивания своих позиций. Выше мы уже видели, как и осетины, и ингуши, и казаки делают акцент именно на тех периодах истории, когда их предки полноправно владели обширными плоскостными землями. К тому же приему прибегают и их соседи. Например, если для отстаивания своих территориальных претензий ингуши апел­лируют прежде всего к советскому периоду до 1944 г., когда Пригородный район на законных основаниях входил сперва в состав Ингушской АО, а затем — Чечено-Ингушской АССР, то чеченцы-аккинцы предпочитают ссылаться на досоветское время, когда Хасавюртовский округ с его чеченским населе­нием входил в состав Терской области — ведь Дагестану он был передан лишь в 1921 г. (Джамалдинов 1991). Если бал­карцы требуют восстановить границы по их положению на начало марта 1944 г., то кабардинцы прибегают к акту 1863 г., и тогда балкарцам не остается ничего другого, как ссылаться на сомнительный хуламский документ начала XVIII в. Следо­вательно, здесь также обнаруживается «тактика игры в настоль­ный теннис» (выражение А. Цуциева. См.: Цуциев 1998 а. С. 84-86), знакомая нам по осетино-ингушскому примеру.

Особенности аргументов зависят и от характера оппонента, с которым ведется спор, причем допускаются двойные стан­дарты и себе позволяются аргументы, непозволительные для противной стороны. Например, если в противостоянии ин­гушам осетинские лидеры делают акцент на гражданской общности и нередко заявляют о том, что осенью 1992 г. ин­гуши якобы напали не на осетинский народ, а бросили вы­зов всем гражданам Северной Осетии (см., напр.: Логинов 1993 б. С. 423-424. Об этом см.: Цымбурский 2001. С. 119-120), то, строя взаимоотношения с Южной Осетией, северо­осетинские лидеры и политические движения постоянно обращаются к этническому аргументу, подчеркивая близкое этническое родство, объединяющее всех осетин. В этой свя­зи мне трудно согласиться с мнением В. Цымбурского, счи­тающего, что этнический национализм не получил развития в Северной Осетии (Цымбурский 2001. С. 121), против чего ярко свидетельствует само принятие имени Алании как но­вого названия республики. Скорее в этом случае следует го­ворить о хрупком балансе между этническим и гражданским национализмами, который диктуется очень непростыми ус­ловиями двойного противостояния — с одной стороны, с ингушами, а с другой, с грузинами. Аналогичным образом двойные стандарты проявляются в аргументации, выдвигаюшейся грузинами в споре, с одной стороны, с абхазами, а с другой, с южными осетинами, — в первом случае они вы­ступают с гражданских позиций, представляя себя доминирующим большинством, а во втором — с этнических, высту­пая этническим меньшинством (Шнирельман 2003. С. 517).

Недавно японский политолог М. Мацуо сформулировал концепцию «гнездовых конфликтов», в которых участвуют три заинтересованные соподчиненные группы, что встреча­лось сплошь и рядом при советском «матрешечном» феде­рализме и перешло по наследству к ряду постсоветских го­сударств (Matsuo 1999). В таком случае группа, занимающая промежуточную позицию, стремится получить максимум власти, отделавшись от мелочной опеки центра, но в то же время сохраняя и даже упрочивая позицию «центра» по от­ношению к подчиненной группе. В свою очередь, последняя заинтересована в максимальном ослаблении власти над со­бой такого «центра» и из тактических соображений неред­ко ищет поддержки у высшей федеральной власти. В рассмат­риваемом регионе мы встречались с такими конфликтами в двух случаях: во-первых, федеральный центр, чеченское боль­шинство и ингушское меньшинство в Чечено-Ингушетии и, во-вторых, федеральный центр, кабардинское большинство и балкарское меньшинство в Кабардино-Балкарии. Поэто­му вовсе не случайно как ингуши, так и балкарцы всеми силами пытались подчеркивать свою лояльность федераль­ному центру.

Впрочем, двойные стандарты встречались и здесь. Напри­мер, показывая свою лояльность федеральному центру, ингуш­ские лидеры соглашались с идеей «добровольного вхождения» своего народа в состав России, но, желая заручиться поддержкой других северокавказских народов, начали в 1990-х гг., вопреки фактам, подчеркивать активное участие своих пред­ков в движении Шамиля.

Роль исторического дискурса признается настолько важ­ной в развитии конфликтогенных ситуаций, что международ­ные эксперты считают одним из важных шагов к снижению межэтнической напряженности отказ от этноцентристских исторических мифов и изъятие их из литературных произве­дений и школьных учебников (Watson 2000: Kaufman 2001. P. 43, 216-217).

 

 

Date: 2015-07-10; view: 440; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию