Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






LVIII. Возлияния богам 13 page





Каждый художник хочет, чтобы в него верили, однако он не сердится на тех, в ком не находит отклика. Бог не настолько благоразумен. Он так неистово требует, чтобы в него верили, будто без вашей веры не будет убежден в собственном существовании. Он обещает награды тем, кто в него верует, а тем, кто не верует, грозит страшными карами. Я лично не могу поверить в Бога, который на меня сердится за то, что я в него не верю. Я не могу поверить в Бога, у которого нет ни чувства юмора, ни здравого смысла. Еще очень давно Плутарх выразил все это в коротких словах. Он писал: «Пусть лучше обо мне говорят, что Плутарха нет и никогда не было, нежели утверждают, что Плутарх человек непоследовательный, непостоянный, вспыльчивый, способный мстить по малейшему поводу и обижаться по пустякам».

Но хотя люди приписывают Богу недостатки, которых сами стыдились бы, это еще не доказывает, что Бога нет. Это доказывает только, что религии, принятые людьми,— всего лишь просеки, теряющиеся в непроходимой чаще, и ни одна из них не ведет к сердцу великой тайны. В пользу существования Бога приводилось много доказательств, и я позволю себе вкратце их перечислить. Одно из них гласит, что у человека есть представление о каком-то совершенном существе; а поскольку совершенство включает существование, значит, совершенное существо существует. Согласно другому доказательству, все сущее имеет причину, а поскольку вселенная существует, значит, она имеет причину, и эта причина — Творец. Третье — доказательство от намерения, которое Кант считал самым ясным, самым старым и самым удобным для человеческого разума,— нижеследующим образом сформулировано одним из участников знаменитых «диалогов» Юма: «Порядок и устройство природы, любопытное сочетание конечных причин, простое действие и назначение каждой части и органа — все это ясным языком свидетельствует о разумной причине, или Создателе». Но Кант убедительно показал, что это доказательство так же легко опровергнуть, как и оба предыдущих. Вместо них он предлагает свое собственное, которое сводится к следующему: без Бога нет уверенности в том, что чувство долга, подразумевающее свободное и реальное «я», не есть иллюзия; а значит, с моральной точки зрения верить в Бога необходимо. Считается, что этот аргумент говорит скорее о врожденной добросовестности Канта, чем о тонкости его ума. То доказательство, которое мне самому кажется наиболее убедительным, сейчас не в фаворе. Оно известно как доказательство e consensu gentium[40]. Оно гласит, что какая-то вера в Бога была присуща людям во все времена, а трудно предположить, чтобы вера, которая родилась и росла вместе с человечеством, которую принимали умнейшие из людей — мудрецы Востока, философы Древней Греции, великие схоласты,— не имела оснований в действительности. Многие считают ее инстинктивной, а можно предположить (только предположить, ибо это отнюдь не доказано), что инстинкт существует лишь тогда, когда есть возможность его удовлетворения. Опыт показал, что распространенность того или иного верования, как бы долго его ни придерживались, еще не доказывает его истинности. И выходит, что ни одно из доказательств существования Бога не выдерживает критики. Но если нельзя доказать, что Бог есть, это еще не доказывает, что его нет. Остается в силе чувство благоговейного страха, чувство беспомощности человека и его стремление достичь гармонии между собой и вселенной. А именно эти чувства, скорее чем поклонение силам природы или культ предков, магия или этика, лежат в основе религии. Нет оснований полагать, что все желаемое существует, но жестоко было бы отрицать за человеком право верить в то, чего он не может доказать. Пусть человек верит сколько угодно, лишь бы он знал, что вера его бездоказательна. Тот, кто по природе своей ищет утешения и любви, которая поддерживала бы его и подбодряла,— тот, думается мне, не требует доказательств и не нуждается в них. Ему достаточно интуиции.

Мистика — вне доказуемого, да и не требует ничего, кроме глубокой убежденности. Она не зависит от религий, потому что находит себе пищу во всех религиях, и она — дело настолько личное, что может удовлетворить любого. Она дает нам ощущение, что мир, в котором мы живем, лишь часть вселенной духа и только поэтому что-то значит; ощущение живого Бога, который утешает нас и поддерживает. Мистики рассказывали о своих переживаниях так часто и в таких сходных выражениях, что не верить им трудно. Мне и самому довелось однажды пережить минуты, которые можно описать лишь теми словами, какими мистики описывают свои прозрения. Я сидел в одной из заброшенных мечетей близ Каира и вдруг впал в экстаз, как Игнатий Лойола, когда он сидел на берегу реки в Манресе. Меня всего поглотило ощущение огромности и величия вселенной и пронизывающее чувство полной растворенности в ней. Я почти могу сказать, что ощутил присутствие Бога. Такое ощущение, разумеется, не редкость, и мистики подчеркивают, что оно имеет значение, только если действие его ясно видно по результатам. Мне кажется, что оно вызывается причинами не только религиозного порядка. Даже святые допускали, что оно может возникать у художников; и любовь, как мы знаем, может вызвать состояние до того с ним сходное, что мистики, чтобы описать свои блаженные видения, порою выражаются языком влюбленных. Мне оно представляется не более загадочным, чем то состояние, еще не объясненное психологами, когда мы явственно чувствуем, что все в данную минуту нами переживаемое уже когда-то было. Экстаз мистика реален, но только для него самого. Мистик и скептик согласны в том, что все усилия нашего интеллекта упираются в великую тайну.

Чувствуя эту тайну, подавленный огромностью вселенной и неудовлетворенный тем, что говорят мне философы, я иногда возвращался назад, дальше Магомета, Иисуса и Будды, дальше эллинских богов, Иеговы и Ваала, к Брахме древних «Упанишад». Этот дух, если можно его назвать духом, саморожденный и независимый от всякого иного существования, хотя все сущее существует в нем, единственный источник жизни во всем живущем, по крайности наделен величием, которое импонирует воображению. Однако я слишком давно имею дело со словами, чтобы не относиться к ним с недоверием, и, приглядываясь к тем словам, которые я только что написал, не могу не видеть, что значение их зыбко. В религии, как нигде, полезна только объективная истина. Единственным полезным Богом было бы существо личное, высшее и доброе, чье существование так же бесспорно, как то, что дважды два — четыре. Я не могу проникнуть в тайну. Я остаюсь агностиком, а практически агностицизм выражается в том, что человек живет так, словно Бога нет.

 

LXX

 

Вера в Бога не обязательна для веры в бессмертие, но разъединить их трудно. Даже если принять туманную теорию, что сознание человека, расставшись с телом, растворяется в некоем общем сознании, этому общему сознанию можно отказать в имени Бога лишь в том случае, если считать, что оно не имеет ни реальности, ни ценности. Практически же, как мы знаем, оба эти понятия связаны так неразрывно, что загробная жизнь всегда рассматривалась как самый крупный козырь Бога в его отношениях с человечеством. Милосердный Бог может с радостью наградить ею праведника, Бог мести — злорадно покарать ею нечестивца. Доказательства бессмертия просты, но, если не принять за предпосылку существование Бога, они не то чтобы бессмысленны, а малоубедительны. Все же я их перечислю. Одно из этих доказательств строится на идее незавершенности жизни: человек стремится к полному самовыражению, но в силу обстоятельств и собственных его недостатков у него всегда остается чувство неудовлетворенности, и будущая жизнь должна избавить его от этого ощущения. Так, Гете, столько успевший сделать, до конца чувствовал, что многое осталось недоделанным. Сходно с этим и доказательство от желаемого: если мы можем представить себе бессмертие и желаем его, разве это не значит, что оно существует. Нашу жажду бессмертия можно понять, только если допустить возможность ее утоления. Еще одно доказательство исходит из того негодования, смятения и боли, какое вызывают в человеке несправедливость и неравенство, царящие в мире. Злодеи живут припеваючи. И справедливость требует, чтобы была другая жизнь, в которой виноватые будут наказаны, а невинные награждены. Зло можно принять только при условии, что за могилой оно будет уравновешено добром; и самому Богу бессмертие необходимо, чтобы оправдать свое поведение в глазах человека. Затем имеется доказательство идеалистов: сознание не может быть погашено смертью, ибо уничтожение сознания непостижимо, поскольку лишь сознание может постичь уничтожение сознания; далее говорится, что ценности существуют только в сознании и есть высшее сознание, в котором все они полностью осуществляются. Если Бог есть любовь, люди для него — ценность, и невозможно поверить, чтобы то, что ценно для Бога, могло погибнуть. Но с этого пункта рассуждение ведется менее уверенно. Опыт, в особенности же опыт философа, учит, что очень многие люди — не бог весть какое сокровище. Бессмертие — слишком грандиозное понятие, чтобы связывать с ним судьбу простых смертных. Они так ничтожны, что не заслуживают ни вечных мук, ни вечного блаженства. И вот некоторые философы высказывают предположение, что те, кому доступно духовное совершенствование, будут жить после смерти до тех пор, пока не достигнут той степени совершенства, на какую они способны, а затем со вздохом облегчения канут в небытие; те же, кому это недоступно, будут милостиво уничтожены, как только испустят последний вздох. Но когда задумываешься о том, за какие же качества избранные будут удостоены такой отсрочки, приходишь к неутешительному выводу, что этими качествами мало кто обладает, кроме философов. Интересно, однако, как же будут философы проводить время, после того как их добродетель получит достойную награду? Ведь надо полагать, что все вопросы, которыми они занимались во время своего пребывания на земле, уже будут вполне удовлетворительно разрешены. Остается лишь предположить, что они будут брать уроки фортепианной игры у Бетховена или учиться писать акварелью под руководством Микеланджело. Они скоро убедятся, что сии великие мужи — изрядно гневливые педагоги, разве что они сильно изменились после смерти.

Чтобы проверить силу доказательства, на основании которого вы принимаете ту или иную теорию, полезно спросить себя, удовольствовались бы вы одинаково вескими доводами, решаясь на сколько-нибудь серьезный практический шаг. Например, купили бы вы дом вслепую, не поручив юристу выяснить право на владение, а слесарю — проверить канализацию? Доказательства бессмертия, достаточно слабые порознь, не выигрывают и в своей совокупности. Они заманчивы, как газетное объявление о продаже дома, но, на мой взгляд, не более убедительны. Я отказываюсь понять, как сознание может жить, когда его физическая основа уничтожена; я слишком уверен во взаимосвязи между моим телом и моим сознанием, чтобы поверить, что, даже если бы мое сознание продолжало жить отдельно от тела, это в каком-либо смысле означало бы бессмертие всего меня. Даже если б можно было убедить себя, что сознание человека продолжает жить в каком-то общем сознании, это было бы слабым утешением; успокоиться на мысли, что ты продолжаешь жить в той духовной среде, которую сам произвел,— значит обманывать себя пустыми словами. Единственное бессмертие, которое чего-нибудь стоило бы,— это бессмертие всего индивидуума в целом.

 

LXXI

 

Отвергнув, таким образом, существование Бога и возможность жизни после смерти, как гипотезы слишком сомнительные, чтобы ими руководствоваться, нужно решать, в чем же смысл и назначение жизни. Если со смертью все кончается, если нечего надеяться на загробные блага и бояться загробного зла, я должен спросить себя, зачем я здесь и как мне в таком случае себя вести. На один из этих вопросов ответить легко, но ответ так неприятен, что большинство людей предпочитает от него уклоняться. Ни цели, ни смысла в жизни нет. На короткое время мы становимся обитателями крошечной планеты, вращающейся вокруг небольшой звезды, которая, в свою очередь, входит в одну из несчетных галактик. Может быть, только на одной этой планете есть жизнь, а может быть, и другие планеты в других точках вселенной имели возможность создать среду, благоприятную для той субстанции, из которой, как предполагается, постепенно, с течением долгого, долгого времени создавались мы, люди. И если астрономы говорят правду, всякая жизнь на Земле когда-нибудь прекратится, и в конце концов вселенная придет в состояние последнего равновесия, когда уже ничто больше не будет случаться. За много эонов до этого исчезнет человек. Так не все ли равно тогда будет, что когда-то он существовал? Он останется главой в истории вселенной, такой же неинтересной, как та глава, где рассказано о жизни диковинных чудовищ, населявших первобытную землю.

Вот я и должен спросить себя, как все это касается меня лично и как мне ко всему этому относиться, если я хочу наилучшим образом использовать свою жизнь и извлечь из нее возможно больше. И тут говорю не я, тут говорит глубоко заложенное во мне, как и во всяком человеке, упрямое стремление существовать; говорит эгоизм, унаследованный всеми нами от той изначальной энергии, которая в незапамятном прошлом дала первый толчок и пустила машину в ход; говорит потребность самоутверждения, которая есть во всем живом и благодаря которой оно остается живым. Это — самая сущность человека. Удовлетворение ее и есть то самоудовлетворение, о котором Спиноза сказал, что это — высшее, на что мы можем надеяться, ибо «никто не стремится сохранять свое существование ради какой-то посторонней цели». Мы можем предположить, что сознание, когда оно впервые затеплилось в человеке, было орудием, позволяющим ему установить отношения со своей средой, и что на протяжении долгих веков оно не развивалось больше, чем это было необходимо человеку для решения насущных практических задач. Но с течением времени сознание, видимо, переросло эти непосредственные его нужды, и, когда возникло воображение, человек раздвинул рамки своей среды, так что она уже стала включать невидимое глазу. Нам известно, какие ответы он в то время давал на волновавшие его вопросы. Энергия, бушевавшая в нем, была так велика, что он не мог даже допустить сомнения в собственной значительности; его эгоизм был до того всеобъемлющ, что он не мог представить себе возможность полного своего исчезновения. Многих эти ответы удовлетворяют и по сей день. Они придают жизни какой-то смысл и успокаивают человеческое тщеславие.

Люди в большинстве своем мало думают. Они, не рассуждая, принимают свое присутствие в мире; слепые рабы той силы, которая ими движет, они мечутся во все стороны, стремясь удовлетворить свои естественные побуждения, а когда сила иссякает — гаснут, как пламя свечи. Они живут чисто инстинктивно. Возможно, в этом проявляется высшая мудрость. Но как быть, если ваше сознание развилось настолько, что некоторые вопросы не дают вам покоя, а старым ответам на них вы не верите? Как вы сами ответите на них? На один из этих вопросов двое из умнейших людей, когда-либо живших на земле, дали свои собственные ответы. Вдумавшись в них, понимаешь, что значат они примерно одно и то же, и значат не так уж много. Аристотель сказал, что цель человеческой деятельности — поступать правильно, а Гете — что секрет жизни в том, чтобы жить. Гете, как я понимаю, имел в виду, что наилучшим образом использовать свою жизнь — значит добиваться самовыражения; он не очень-то почтительно относился к тем, чьей жизнью управляют мимолетные прихоти и несдерживаемые инстинкты. Но трудность самовыражения, то есть доведения до высшей степени совершенства всех заложенных в тебе способностей, с тем чтобы получить от жизни все удовольствие, всю красоту, интерес и эмоции, какие она может дать,— эта трудность заключается в том, что твою деятельность все время ограничивают претензии других людей; и моралисты, заинтригованные этой теорией, но страшащиеся ее последствий, пролили немало чернил, пытаясь доказать, что наиболее полно человек выражает себя в самопожертвовании и отказе от своих интересов. Этого Гете, во всяком случае, не имел в виду, и это представляется мне неверным. Мало кто станет отрицать, что самопожертвование доставляет большую радость, и поскольку оно открывает новое поле деятельности и дает человеку возможность развить еще одну сторону своего «я», постольку оно ценно для самовыражения; но если стремиться к самовыражению только в той мере, в какой оно не мешает попыткам других людей достичь той же цели, далеко не уйдешь. Цель эта требует некоторой жестокости и поглощенности собой, которая оскорбительна для других и потому часто сама себя сводит на нет. Хорошо известно, что многих людей, сталкивавшихся с Гете, возмущало его холодное себялюбие.

 

LXXII

 

В том, что я не пожелал слепо идти по стопам людей, которые много меня умнее, можно усмотреть самомнение. Но, как мы ни походим друг на друга, все же двух совершенно одинаковых людей не существует (свидетельство тому — отпечатки пальцев), и я не вижу причин, почему бы мне было по мере сил не постараться выбрать собственный путь. Я пытался составить себе программу жизни. Это, вероятно, можно расценить как самовыражение, сдобренное изрядной долей иронии,— все, на что я был в то время способен. Но тут есть один вопрос, который я обошел, когда касался этого предмета в начале книги; да и теперь, когда избежать его уже нельзя, я невольно перед ним робею. Я сознаю, что в некоторых своих рассуждениях принимал свободу воли как данность; я говорил так, будто в моей власти осуществлять мои замыслы и направлять мои поступки, как мне вздумается. А в других случаях я говорил так, словно принимаю детерминизм. Такие шатания были бы недопустимы, если бы я писал философский труд. Я на это не претендую. И можно ли ожидать, чтобы я, дилетант, разрешил вопрос, о котором до сих пор спорят философы?

Казалось бы, разумнее всего не ломать себе голову над этим предметом, но беда в том, что писателя он касается особенно близко: читатель требует от автора строжайшего детерминизма. Выше я уже указывал, как неохотно публика принимает импульсивные поступки в пьесе. Но что такое импульс? Это просто побуждение к действию, причины которого действующий не знает: он аналогичен интуиции — суждению, которое мы выносим, не зная его причины. Но хотя всякий импульс имеет причину, публика его не приемлет, потому что причина не очевидна. Те, кто смотрит пьесу или читает книгу, непременно желают знать причину всякого поступка и не поверят в нее, если она недостаточно убедительна. Каждый персонаж должен действовать сообразно своему характеру; другими словами, он должен делать то, чего на основании своих знаний о нем ждет от него публика. Писатель должен всякий раз идти на уловки, чтобы убедить публику принять совпадения и случайности, какие в жизни она глотает ничтоже сумняшеся. Читатели и зрители — все до единого детерминисты, и плохо придется писателю, который вздумает шутить этим их предрассудком.

С другой стороны, оглядываясь на собственную жизнь, я не могу не заметить, как много важного для меня было в ней вызвано обстоятельствами, в которых трудно усмотреть что-либо, кроме чистой случайности. Детерминизм утверждает, что выбор следует линии наименьшего сопротивления или наиболее сильного побуждения. Мне кажется, что я не всегда следовал линии наименьшего сопротивления, а если я следовал наиболее сильному побуждению, то побуждением этим было представление о самом себе, которое я сам постепенно выработал. Как ни избита метафора с шахматами, здесь она как нельзя более уместна. Фигуры были даны, и я должен был считаться с тем, как ходит каждая из них; я должен был также считаться с ходами своих противников; но при этом мне кажется, что, со своей стороны, я мог, очевидно в согласии со своими симпатиями и антипатиями и с идеалом, который я перед собой видел, делать тот или иной ход по своей воле. Мне кажется, что время от времени мне удавалось делать усилие не вполне предопределенное.

Если это иллюзия, то иллюзия не бесполезная. Теперь я знаю, что часто делал неправильные ходы, но так или иначе все они вели к цели. Лучше было бы, если бы я не совершил так много ошибок, но я о них не жалею и не хотел бы сейчас их исправить.

Мне представляется вполне разумной мысль, что все на свете, вместе взятое, определяет каждый наш поступок, мнение или желание; но был ли тот или иной поступок неизбежен с начала времен — это можно сказать, только если решить сперва, возможны ли события — то, что д-р Броуд называет каузальными предпосылками,— не целиком предопределенные. Юм еще давно доказал, что между причиной и следствием нет внутренней связи, которую можно было бы воспринять сознанием; а в последнее время индетерминисты, указав на ряд явлений, для которых нельзя найти причины, взяли под сомнение универсальность законов, на которых до сих пор основывалась наука. Похоже, что опять нужно принимать в расчет случайность. Но если не бесспорно, что мы связаны законом причинности, тогда, возможно, свобода воли — не иллюзия? Епископы и настоятели ухватились за эту новую теорию, точно это был хвост дьявола, за который они надеялись снова вытащить самого дьявола на свет Божий. И было великое ликование если не в небесных чертогах, то хотя бы в епископских дворцах. Пожалуй, Te Deum[41]запели слишком рано. Не мешает помнить, что два виднейших ученых нашего времени относятся к принципу Гейзенберга скептически. Планк высказал мнение, что дальнейшие исследования устранят кажущуюся аномалию, а Эйнштейн назвал философские идеи, основанные на этом принципе, «литературой»; боюсь, что это лишь вежливый вариант слова «чушь». Сами физики говорят нам, что при тех темпах, какими их наука шагает вперед, за достижениями ее можно уследить, только если внимательно читать всю периодику. Конечно же, опрометчиво строить теорию на принципах, подсказанных столь быстро развивающейся наукой. Сам Шредингер сказал, что никакое окончательное и исчерпывающее суждение по этому вопросу сейчас невозможно. Обыкновенному человеку позволительно оставаться в роли буриданова осла, но, пожалуй, ему все же стоит чаще поворачивать голову в сторону детерминизма.

 

LXXIII

 

Сила жизни — великая сила. Радость, которую она дает, искупает все страдания и невзгоды, выпадающие на долю человека. Только благодаря ей и стоит жить, потому что она действует изнутри и ярким своим пламенем освещает каждую минуту нашего существования, так что даже невыносимое кажется нам выносимым. Пессимизм в большой мере вызывается тем, что мы приписываем другим такие чувства, какие сами испытывали бы на их месте. Этим (наряду со многими другими причинами) объясняется, почему литература так фальшива. Писатель строит мир для всех из своего собственного, личного мира и наделяет своих персонажей впечатлительностью, способностью размышлять и богатством эмоций, присущими ему самому. У большинства людей почти нет воображения, и они не страдают от того, что для человека с воображением было бы нестерпимо. Так, например, скученность, в какой живут бедняки, ужасает нас, ценящих свою обособленность; но самих бедняков она не ужасает; они не любят оставаться одни; жить с другими кажется им безопасней и спокойней. Общаясь с ними, нельзя не заметить, как мало они завидуют богатым. Дело в том, что им просто не нужно многое из того, что другим кажется необходимым. Для богатых это большая удача. Ибо только слепой может не увидеть, что жизнь пролетариата в больших городах — сплошная нужда и неурядица. Трудно примириться с тем, что у людей нет работы; что самая работа так уныла; что они, а с ними их жены и дети, живут впроголодь и впереди их не ждет ничего, кроме нищеты. Если помочь этому может только революция, тогда пусть будет революция, и поскорее. Зная, как жестоко люди даже сейчас обращаются друг с другом в странах, которые мы привыкли называть цивилизованными, опрометчиво было бы утверждать, что они изменились к лучшему. И однако, позволительно думать, что в общем жить на свете стало лучше, чем было в прошлом, известном нам из истории, и что участь значительного большинства людей, как она ни плоха, все же не так ужасна, как была тогда; и можно надеяться, что с ростом знаний, с отказом от многих жестоких суеверий и переживших себя условностей, с расцветом милосердия многие из зол, от которых страдают люди, исчезнут. Но многие останутся. Мы — игрушки в руках природы. Землетрясения будут по-прежнему разрушать города, засухи — губить урожай и наводнения — сметать плотины и дамбы, старательно возведенные человеком. Войны — плод человеческого безрассудства — будут, увы, по-прежнему опустошать землю. По-прежнему будут рождаться люди, не приспособленные к жизни, и жизнь будет для них бременем. Пока одни сильны, а другие слабы, слабых будут оттеснять с дороги. Пока на людях проклятием лежит дух стяжательства, то есть, вероятно, пока они существуют, они будут отнимать все, что смогут, у тех, кто бессилен этому противиться. Пока жив инстинкт самоутверждения, они будут удовлетворять его за счет счастья других людей. Короче говоря, пока человек остается человеком, он должен быть готов принять все невзгоды, какие он в силах снести.

Зло не поддается объяснению. Его нужно принять как неотъемлемую часть существования вселенной. Закрывать на него глаза было бы ребячеством; сетовать на него — бессмысленно. Спиноза назвал сострадание недостойным мужчины; это звучит резко в устах человека с такой нежной и чистой душой. Вероятно, он имел в виду, что горячо переживать то, чего не можешь изменить,— значит впустую растрачивать чувства.

Я не пессимист. Прежде всего, это было бы глупо — ведь я из тех, кому повезло в жизни. Я часто дивлюсь своей удаче. Я отлично сознаю, что у многих, более достойных, жизнь сложилась не так счастливо, как у меня. Двух-трех случайностей было бы достаточно, чтобы все изменить и оставить меня ни с чем, как остались ни с чем многие, у которых были таланты не меньше, а то и больше моих и такие же возможности. Если кому из них попадутся на глаза эти страницы, я очень прошу их верить, что свои успехи приписываю не собственным заслугам (я не настолько самонадеян), а стечению самых неожиданных обстоятельств, которое не берусь объяснить. При всех моих дефектах, физических и духовных, я всегда любил жить. Я не хотел бы повторить свою жизнь сначала. Это было бы скучно. И все, что я выстрадал, мне не хотелось бы пережить снова. К числу врожденных своих недостатков я отношу то, что больше страдал от невзгод своей жизни, чем радовался ее удовольствиям. Но без своих физических изъянов, с более крепким телом и более острым умом, я бы охотно еще раз пустился в жизненный путь. Судя по всему, ближайшее будущее сулит нам много интересного. Сейчас у молодежи, вступающей в жизнь, больше преимуществ, чем было у моего поколения. Ее не связывает столько условностей, и она научилась ценить молодость. В наше время мир, в который мы вступали, был миром пожилых людей, а молодость считалась чем-то, что нужно как можно скорее отбыть, чтобы достичь зрелого возраста. Нынешняя молодежь, по крайней мере в том кругу общества, к которому я принадлежу, на мой взгляд, лучше подготовлена к жизни. Теперь детям дают много полезных знаний, которые мы, как умели, приобретали своими силами. Отношения между полами стали более нормальными. Девушки научились быть товарищами для молодых людей. Одна из трудностей, с которыми столкнулось мое поколение — поколение, подраставшее в пору женской эмансипации,— состояла в следующем: женщина перестала быть хозяйкой и матерью, жившей отдельно от мужчины, своими интересами и делами, и пыталась принимать участие в деятельности мужчин, не имея к тому никаких данных; она требовала той же заботы о себе, какой привыкла пользоваться, пока соглашалась считать себя ниже мужчины, а вместе с тем настаивала на своем праве, своем только что завоеванном праве заниматься мужскими делами, в которых понимала ровно столько, чтобы мешаться всем на дороге. Она уже не была хозяйкой и еще не научилась быть славным малым. А в наши дни ничто так не радует глаз стареющего джентльмена, как дельная и уверенная молодая девушка, которая может управлять конторой и отлично играет в теннис, в меру интересуется общественными делами, умеет ценить искусство и, крепко стоя на собственных ногах, смотрит на жизнь спокойно, проницательно и терпимо.

Боже меня упаси рядиться в одежды пророка, но для меня очевидно, что молодежь, выходящая сейчас на сцену, должна быть готова к экономическим сдвигам, которые в корне изменят всю цивилизацию. Она не будет знать той легкой, беззаботной жизни, о которой многие, кто был во цвете лет перед войной, вспоминают так же, как пережившие Французскую революцию вспоминали Ancien Régime[42]. Им будет неведома la douceur de vivre[43]. Мы живем накануне великих революций. Я не сомневаюсь, что пролетариат, все яснее осознавая свои права, в конце концов захватит власть в одной стране за другой, и я не перестаю дивиться, почему нынешние правящие классы, чем упорствовать в напрасной борьбе с этой неодолимой силой, не используют всякую возможность подготовить массы к выполнению предстоящих им задач, так чтобы, когда нынешних правителей отстранят от дел, их постигла бы менее жестокая участь, чем в России. Дизраэли еще давным-давно указал им, как нужно поступить. Что касается меня, то, скажу откровенно, я надеюсь, что на мой век хватит нынешнего положения вещей. Но мы живем в эпоху быстрых перемен, и возможно, что я еще увижу западные страны под властью коммунизма. Один мой знакомый, русский эмигрант, рассказывал мне, что, когда он потерял свое поместье и все свое состояние, им овладело отчаяние; но через две недели он снова обрел ясность духа и с тех пор ни разу и не вспоминал о том, чего лишился. Я думаю, что не настолько привязан к своей собственности, чтобы долго грустить о потере ее. Если то, что произошло в России, повторится у нас, я постараюсь приспособиться, а уж если жизнь покажется мне совсем невыносимой, у меня, я думаю, хватит мужества уйти со сцены, на которой я больше не мог бы играть свою роль так, как мне нравится. Мне непонятно, почему многих людей мысль о самоубийстве приводит в ужас. Говорить, что это трусость,— нелепо. Если человек сам уходит из жизни, когда в жизни его не ждет ничего, кроме боли и горя, я могу только одобрить его поступок. Разве не сказал Плиний, что возможность умереть когда захочешь — лучшее, что Бог дал человеку в его полной страданиями жизни? Оставив в стороне тех, кто считает самоубийство греховным, потому что оно нарушает Божеский закон, я думаю, что причину негодования, которое оно так часто вызывает, нужно искать в том, что самоубийца бросает вызов силе жизни и, действуя наперекор самому сильному из человеческих инстинктов, ставит под сомнение способность этого инстинкта оградить человека от смерти.

Date: 2016-08-30; view: 181; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию