Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Перевод А. Худадовой 4 page





Прощайте, друг мои! Больше не могу говорить с вами. Вы ведь знаете, к каким предосторожностям я прибегаю в нашей переписке. Однако это еще не все: батюшка привез с собой старинного своего друга, почтенного иностранца, давным-давно, во время войны спасшего ему жизнь. Судите же сами, как мы стараемся ему угодить. Завтра он уезжает, и мы спешим напоследок развлечь нашего благодетеля и выказать ему горячую признательность. Меня зовут, пора кончать. Еще раз прощайте!

 

ПИСЬМО XXIII

К Юлии

 

За какую-нибудь неделю я обошел край, для изучения которого понадобились бы годы. Но, не говоря уж о том, что я спасался от снега, мне хотелось опередить почтальона: надеюсь, он доставит от вас письмо. В ожидании я взялся за послание к вам — если понадобится, напишу еще одно в ответ на ваше.

Сейчас я вовсе не намерен обстоятельно описывать свое путешествие и наблюдения; отчет уже составлен, и я рассчитываю передать его вам из рук в руки. Переписку надобно посвящать тому, что ближе касается нас с вами. Я поведаю лишь о своем душевном состоянии: следует отчитаться относительно того, что принадлежит вам.

В путь я отправился удрученный своим горем, но утешенный вашей радостью; все это навевало на меня какую-то смутную тоску — а она полна очарования для чувствительного сердца. Медленно взбирался я пешком по довольно крутым тропинкам в сопровождении местного жителя, который был нанят мною в проводники, но за время наших странствий выказал себя скорее моим другом, нежели просто наемником. Мне хотелось помечтать, но отвлекали самые неожиданные картины. То обвалившиеся исполинские скалы нависали над головой. То шумные водопады, низвергаясь с высоты, обдавали тучею брызг. То путь мой пролегал вдоль неугомонного потока, и я не решался измерить взглядом его бездонную глубину. Случалось, я пробирался сквозь дремучие чащи. Случалось, из темного ущелья я вдруг выходил на прелестный луг, радовавший взоры. Удивительное смешение дикой природы с природой возделанной свидетельствовало о трудах человека там, куда, казалось бы, ему никогда не проникнуть. Рядом с пещерой лепятся домики; начнешь собирать ежевику — и видишь плети виноградных лоз: на оползнях раскинулись виноградники. Среди скал — деревья, усыпанные превосходными плодами, над пропастью — возделанные поля.

Но не только труд внес в эти удивительные края столько причудливых контрастов; такое разнообразие видишь порою в одном и том же месте, что кажется, будто самой природе любезны эти противоречия. На восточных склонах — вешние цветы, на южных — осенние плоды, на северных — льды и снега. В едином мгновении соединяются разные времена года; в одном и том же уголке страны — разные климаты; на одном и том же клочке земли — разная почва. Так, здесь, по воле природы, порождения долин и гор изумляют невиданными сочетаниями. А ко всему этому добавьте картины, вызванные обманом зрения: вообразите различно освещенные вершины гор, игру света и тени, переливы красок на утренней и вечерней заре — и вы отчасти представите себе ту непрерывную смену ландшафтов, которые манили мой восхищенный взор и как будто показаны были на театре, ибо глаз охватывает сразу перспективу отвесных горных хребтов, тогда как убегающая вдаль перспектива равнин, где одни предмет заслоняет собою другой, открывается взору постепенно.

В первый же день я этой прелести разнообразия приписал тот покой, который вновь обрела моя душа. Я восхищался могуществом природы, умиротворяющей самые неистовые страсти, и презирал философию за то, что она но может оказать на человеческую душу то влияние, какое оказывает череда неодушевленных предметов. Душевное спокойствие не оставляло меня всю ночь, а на следующий день еще возросло — и тут я понял, что этому была еще какая-то другая причина, покамест мне не попятная. В тот день я блуждал по отлогим уступам, а затем, пройдя по извилистым тропинкам, взобрался на самый высокий гребень из тех, что были окрест. Блуждая среди облаков, я выбрался на светлую вершину, откуда в летнюю пору видно, как внизу зарождаются грозы и бури, — таким вершинам напрасно уподобляют душу мудреца, ибо столь высокого величия души не найти нигде, разве что в краю, откуда взят этот символ.

Тогда-то мне стало ясно, что чистый горный воздух — истинная причина перемены в моем душевном состоянии, причина возврата моего давно утраченного спокойствия. В самом деле, на горных высотах, где воздух чист и прозрачен, все испытывают одно и то же чувство, хотя и не всегда могут объяснить его, — здесь дышится привольнее; тело становится как бы легче, мысль яснее; страсти не так жгучи, желания спокойнее. Размышления принимают значительный и возвышенный характер, под стать величественному пейзажу, и порождают блаженную умиротворенность, свободную от всего злого, всего чувственного. Как будто, поднимаясь над человеческим жильем, оставляешь все низменные побуждения; душа, приближаясь к эфирным высотам, заимствует у них долю незапятнанной чистоты. Делаешься серьезным, но не печальным; спокойным, но не равнодушным; радуешься, что существуешь и мыслишь; все слишком пылкие желания притупляются, теряют мучительную остроту, и в сердце остается лишь легкое и приятное волнение, — вот как благодатный климат обращает на счастье человека те страсти, которые обычно лишь терзают его. Право, любое сильное волнение, любая хандра улетучится, если поживешь в здешних местах; и я поражаюсь, отчего подобные омовения горным воздухом, столь целительные и благотворные, не прописываются как всесильное лекарство против телесных и душевных недугов:

 

Qui non palazzi, non teatro o loggia,

Ma’n lor vece un’abete, un faggio, un pino

Trá l’erba verde e’l bel monte vicino

Levan di terra al Ciel nostr’intelletto.[31]

 

Вообразите всю совокупность впечатлений, которые я только что описал, и вы отчасти поймете, как прелестны эти края. Постарайтесь представить себе, как поразительны разнообразие, величие и красота беспрерывно сменяющихся картин, как приятно, когда вокруг все для тебя ново — причудливые птицы, диковинные, невиданные растения, когда созерцаешь иную природу и переносишься в совсем новый мир. Этому неописуемому богатству ландшафтов еще большее очарование придает кристальная прозрачность воздуха: краски тут ярче, очертания резче, все как бы приближается к тебе, расстояния кажутся меньше, чем на равнинах, где плотный воздух обволакивает землю; глазам нежданно открывается такое множество подробностей на горизонте, что дивишься, как он их в себе умещает. Словом, в горном ландшафте есть что-то волшебное, сверхъестественное, восхищающее ум и чувства; забываешь обо всем, не помнишь себя, не сознаешь, где находишься.

В дни странствий я, вероятно, все время как зачарованный любовался бы природой, не будь у меня еще большей отрады — в общении с местными жителями. В моем описании вы найдете очерк их нравов, простого уклада жизни, уравновешенного характера и того блаженного покоя, который делает их счастливыми, — не оттого, что они наслаждаются радостями, а оттого, что избавлены от страданий. Но невозможно описать их бескорыстное человеколюбие и гостеприимство по отношению к чужеземцам, которых к ним приводит случай или же любопытство. Поразительное доказательство тому получил я сам, сторонний человек, появившийся здесь в сопровождении одного лишь проводника. Как-то под вечер я вошел в какую-то деревушку, и жители так настойчиво стали зазывать меня в свои дома, что я попал в затруднение. Победитель же в этом состязании так обрадовался, что я сперва приписал его рвение стяжательству. И как я был удивлен, когда, проведя целый день у него в доме и считая себя постояльцем, я не мог его заставить взять деньги, и он был даже оскорблен моей попыткой; так случалось повсюду. Итак, заботам о наживе я приписал всеобщее сердечное радушие. Они до того бескорыстны, что за все путешествие я не истратил ни патагона[32]. И правда, на что тратить деньги в стране, где хозяева не принимают вознаграждения за свои расходы, а челядь за услуги и где нищих нет и в помине! Однако деньги немалая редкость в Верхнем Вале, но оттого-то люди там и живут в довольстве: край изобилует всякой снедью, а вывоза нет; нет и внутри страны никакой роскоши, и трудолюбивые земледельцы — горцы — не утрачивают вкуса к работе. Как только у них заведутся деньги, они обеднеют — это неминуемо. Но они столь мудры, что понимают это и запрещают разрабатывать золотую руду, попадающуюся в горах кантона.

Вначале меня весьма удивило отличие здешних обычаев от обычаев Нижнего Вале, где по дороге в Италию у путешественников довольно грубо вымогают деньги. И мне трудно было постичь, как сочетаются столь разительно противоречивые черты у одного и того же народа. Объяснил мне это местный житель.

— Чужестранцы, проезжающие по долине, — сказал он, — это или купцы, или же люди, ведущие всякие прибыльные дела. И они по справедливости часть своих доходов оставляют стране, мы относимся к ним так же, как они ко всем другим. А в наши края ничто не привлекает дельцов-чужеземцев, и мы уверены, что здесь путешествуют не ради корыстной цели, поэтому и мы оказываем бескорыстный прием. Чужеземцы — наши гости, они любезно навещают нас, и мы принимаем их по-дружески. В конце концов, — добавил он с усмешкой, — гостеприимство нам обходится не дорого, и вряд ли кто-нибудь захочет на нем нажиться.

— О, разумеется, — отвечал я. — Что делать среди людей, живущих во имя жизни, а не ради наживы или почестей? Счастливые люди, достойные своего удела! Я полагаю, что надобно хоть несколько походить на вас, дабы хорошо себя чувствовать в вашем кругу.

Гостеприимство не стесняло ни их самих, ни меня, и это всего приятнее. Жизнь в доме шла своим чередом, будто меня не было, а я мог вести себя так, словно живу один. Им не свойственно суетное стремление оказывать иностранцу почести и тем самым напоминать ему о присутствии хозяина, то есть подчеркивать, что ты от него зависишь. Я не выказывал никаких желании, и они полагали, что мне по душе заведенный ими порядок, но стоило бы мне вымолвить слово, и я мог бы жить по-своему, не вызвав ни недовольства, ни удивления. За все время я услышал от них одну-единственную любезность: узнав, что я швейцарец, они сказали, что мы братья, и просили располагаться у них, как дома. А потом и не думали вмешиваться в мои дела, не представляя себе, что я могу усомниться в искренности их гостеприимства или почувствовать угрызения совести за то, что им пользуюсь. Так же обходятся они и друг с другом; дети, вступившие в сознательный возраст, держатся наравне с отцами, батраки садятся за стол вместе с хозяевами — свобода царит в домах и в республике, и семья является прообразом государства.

Одно стесняло мою свободу — невероятно долгие трапезы. Разумеется, я был волен не садиться за стол, но если садишься, изволь проводить за ним полдня и много пить. Можно ли представить себе, чтобы мужчина, и притом швейцарец, не любил выпить! Признаюсь, хорошее вино — превосходная штука, и я не против возлияний, если только к ним не принуждают. Я всегда примечал, что трезвенники — лицемеры: воздержность за столом частенько связана с притворством и двоедушием. Человек искренний не боится откровенной беседы и сердечных излияний — спутников легкого опьянения; но надобно вовремя остановиться и не позволять себе излишества. А мне это никак не удавалось в компании с такими рьяными винопийцами, как жители Вале, где к тому же и местные вина очень крепки, а на столах не увидишь воды. Ведь нелепо было бы разыгрывать трезвенника и обижать добрых людей. И я из благодарности к ним пил допьяна, и так как невозможно было за их гостеприимство платить деньгами, то расплачивался за это своим разумом.

Не меньше стеснял меня и другой обычай: мне было неловко, когда жена и дочки хозяина прислуживали мне, стоя за моим стулом, — так заведено даже в домах должностных лиц. Учтивый француз поспешил бы исправить эту несуразицу, тем более что у уроженок Вале, даже у батрачек, такая наружность, что становится не по себе, когда они прислуживают. Можете мне поверить, они хороши собой, раз я почитаю их красавицами: ведь мои глаза привыкли любоваться вами и взыскательны к красоте.

Однако я уважаю обычаи страны, в которой живу, больше, чем обычаи, подсказанные вежливостью, и принимал их услуги молча, с важностью, как Дон-Кихот в замке герцогини.[33]Порой я улыбался, сопоставляя окладистые бороды и грубые лица своих сотрапезников с белоснежными и румяными лицами молоденьких красавиц, до того робких, что они так и вспыхивали при каждом обращенном к ним слове, — и хорошели еще больше. Но меня коробило от необъятной полноты их бюстов — лишь ослепительной белизной своей напоминающих совершенство образца, с коим я дерзал их сравнивать, — дивного образца, скрытого от взоров, который своими очертаниями, как я украдкою подметил, повторяет очертания той знаменитой чаши, моделью для коей служила прекраснейшая на свете грудь.[34]

Не удивляйтесь, что я так много знаю о том, что вы тщательно скрываете от взоров, знаю вопреки всем вашим стараниям, — порою одно из наших чувств помогает познать другое, невзирая на самую ревностную бдительность, и самое строгое платье не скроет тайных прелестей: увидишь их в скромнейшем вырезе, — и словно прикоснешься к ним. Дерзкий, жадный взор безнаказанно проникает под цветы, приколотые к платью, скользит под бархатом и газом, и ты словно осязаешь упругие и твердые перси, коих никогда не посмел бы коснуться.

 

Parte appar delle mamme acerbe e crude,

Parte altrui ne ricopre invida vesta;

Invida, ma s’agli occhi il varco chiude,

L’amoroso pensier giá non arresta.[35]

 

Я обратил внимание также на изрядный недостаток в одежде уроженок Вале; сзади корсаж у них так короток, что кажется, будто они горбаты; это да небольшие черные наколки и другие части костюма, не лишенные, впрочем, изящества и простоты, придают им нечто своеобразное. Я привезу вам такой костюм — право, он будет вам к лицу. Он сшит по мерке самой стройной девушки в этом краю.

А что было с вами, моя Юлия, пока я, восторгаясь, странствовал по здешним местам, столь мало известным, но достойным внимания? Ужели ваш друг мог забыть вас? Забыть Юлию! Да скорее я забуду самого себя! Могу ли я хоть на мгновение отрешиться от вас, ведь я только и живу вами! Никогда я не замечал яснее, что невольно представляю себе наше общее существование то в одном, то в другом месте, в зависимости от состояния своей души. Стоит мне затосковать, и она ищет прибежище близ вас и утешение в местах, где находитесь вы, — так было, когда я разлучился с вами. Стоит мне испытать радость, и уже не хочется радоваться в одиночестве, и я призываю вас к себе. Так было в дни моих странствий, когда я упивался разнообразными впечатлениями и всюду водил вас с собою. Я не ступал без вас ни шагу. Любуясь ландшафтами, я спешил их показать вам. Деревья укрывали вас своей сенью, на траве вы отдыхали. Подчас, сидя рядом, мы вместе любовались видами; подчас, у ваших ног, я любовался красотой, еще более достойной восхищения чувствительного человека. Бывало, встретится мне препятствие на пути, и я вижу, как вы с легкостью через него перескакиваете, словно молоденькая косуля вслед за матерью; надобно было перейти через поток — и я осмеливался прижать к груди сладостную ношу; и переходил через поток не спеша, с упоением, сожалея, что уже показалась тропа, к которой я пробирался. Все напоминало мне вас в мирных этих краях — и волнующие душу красоты природы, и первозданная чистота воздуха, и простота нравов здешних жителей, и их спокойное, надежное благоразумие, и милая стыдливость девушек, их невинная прелесть, — все, что приятно поражало мои глаза и сердце, все рисовало воображению ту, которую они всюду искали.

«О Юлия моя! — твердил я с нежностью. — Отчего я не могу проводить дни вместе с тобой в этих никому не ведомых краях, радоваться своему счастью, а не подчиняться людскому мнению? Отчего не могу отдать всю свою душу тебе одной и, в свою очередь, заменить для тебя весь мир! Милая моя, обожаемая, тогда бы тебе воздались все почести, коих ты достойна. Радости любви! Вот когда сердца наши наслаждались бы вами вечно. В долгом и сладостном упоении мы не замечали бы, как течет время, но когда годы усмирили бы наконец жар юной страсти, привычка думать и чувствовать вместе подарила бы нам взамен такую же нежную дружбу; исчезла бы страсть, но все благородные чувства, вскормленные в молодости вместе с любовью, заполнили бы зияющую пустоту; среди здешнего счастливого народа и по его примеру мы выполняли бы долг человеколюбия, души наши слились бы для благого дела, и мы почили бы, насладившись жизнью».

Пришла почта. Кончаю и бегу за вашим письмом. Только бы выдержало сердце до этого мгновенья. Увы! Сейчас я был так счастлив в мечтах. Счастье улетает вместе с ними. Что же сулит мне действительность?

 

ПИСЬМО XXIV

К Юлии

 

Отвечаю немедля на ту часть вашего письма, где вы упоминаете об оплате, — слава богу, мне не было нужды долго размышлять. Вот, Юлия, что я думаю по этому поводу.

В том, что называется честью, я различаю честь, подсказанную общественным мнением, и честь, порожденную уважением к самому себе. Первая состоит из пустых предрассудков, еще более зыбких, чем морская волна; вторая зиждется на бессмертных началах нравственности. Светская честь может быть выгодной для положения в обществе, но она отнюдь не проникает в душу и не оказывает никакого влияния на истинное счастье. Подлинная честь, напротив, составляет сущность счастья, ибо только в ней обретаешь неиссякаемое чувство самоудовлетворения, а ведь только оно одно может сделать счастливым существо мыслящее. Применим же, Юлия, эти принципы к затронутому вами вопросу, и мы его легко разрешим.

Предположим, я выдаю себя за философа и подобно безумцу из басни[36]за деньги наставляю людей в мудрости; в глазах света — это низкое занятие, и, готов признаться, в нем есть что-то нелепое. Однако ж человек должен как-то добывать себе пропитание, и так как проще всего добывать его собственным трудом, то отнесем презрение к труду в разряд опаснейших предрассудков. Не будем столь глупы и не станем жертвовать счастьем из-за неразумного мнения. Вы не станете меньше уважать меня, а я не буду более достоин жалости, если стану зарабатывать на жизнь при помощи дарований, которые развивал в себе.

Но при этом, милая Юлия, нам следует взвесить и иные обстоятельства. Оставим заботы о внешнем и заглянем внутрь себя. Кем же в действительности я буду в глазах вашего отца, получая от него плату за уроки, продавая ему часть своего времени, то есть часть самого себя? Наемником, слугою на жалованье, чем-то вроде лакея, порукой же для его доверия и для сохранности его достояния будет моя показная верность — такая же, как у самого последнего из его слуг.

Но что для отца дороже единственной дочери, даже будь она иной, чем Юлия? Как поступит человек, который будет продавать отцу свои услуги? Заставит замолчать свои чувства? Ах, да ты сама знаешь, возможно ли это! Или же он, отдавшись без оглядки сердечному влечению, нанесет самый страшный удар тому, кому обязался верно служить. В таком случае учитель — лишь вероломный негодяй, попирающий священные права[37], предатель, обольститель, втершийся в дом; законы по справедливости приговаривают ему подобных к смертной казни. Надеюсь, что та, кому я пишу, поймет меня: не смерти я страшусь, а заслуженного позора и презрения к самому себе.

Помните, когда вам на глаза попались письма Элоизы и Абеляра, я выразил свое мнение об этой книге и о поведении богослова? Элоизу я всегда жалел, ее сердце было создано для любви. Абеляра же я всегда считал негодяем, достойным своей участи: ему столь же чужда была любовь, сколь и добродетель. Я осудил его, — так неужто я стану подражать ему? Горе тому, кто проповедует мораль, не воплощая ее в жизнь. Кто столь ослеплен страстью, скоро понесет наказание от нее же, утратив вкус к чувствам, ради которых принес в жертву честь. Стоит любви проститься с честью, и она лишается самой большой своей прелести; дабы чувствовать всю цену любви, сердцу надобно восхищаться ею и возвышать нас самих, возвышая предмет нашего чувства. Лишите ее идеи совершенства, и вы ее лишите способности восторгаться; лишите уважения, и от любви ничего не останется. Да может ли женщина чтить человека, обесчестившего себя? Да может ли он сам боготворить ту, которая решилась отдаться гнусному соблазнителю? Итак, вскоре они станут презирать друг друга; любовь для них превратится в постыдную связь. Они утратят честь, но не обретут блаженства.

Иначе бывает, моя Юлия, со сверстниками, когда они горят одной страстью, соединены взаимной привязанностью, не ограниченной другого рода отношениями, когда они свободны в своем выборе и никто не вправе запретить им обменяться обетами любви. Суровейшие законы приговорят их лишь к одной каре — к любви. Единственное наказание за то, что они полюбили друг друга, — это обязательство любить вечно; если и есть на свете такие злосчастные края, где узы невинной любви бывают разорваны по воле изверга, он, разумеется, и несет возмездие за это, ибо стеснение свободы порождает преступления.

Вот мои доводы, мудрая, добродетельная Юлия; это лишь здравое толкование тех доводов, которые вы приводили с таким жаром и красноречием в одном из своих писем; но довольно об этом, вы и без того видите, как я их усвоил. Вспомните, я не упорствовал, отказываясь от ваших даров, и несмотря на все свое отвращение, — отзвук предрассудков, — молча их принял; и правда, истинная честь не подсказала мне никаких причин для отказа. Но сейчас я не могу не внять голосу долга, разума, самой любви. И если надо выбирать между честью и вами, мое сердце готово даже потерять вас. О Юлия, его любовь слишком велика, чтобы сберечь вас такою ценой.

 

ПИСЬМО XXV

От Юлии

 

Милый друг, отчет о ваших странствиях очарователен; я бы влюбилась в его автора, если бы мы даже не были знакомы! Но я должка пожурить вас за одно место, и вы догадываетесь за какое, хотя я невольно смеялась над вашей хитростью, — вы скрылись за Тассо, как за каменной стеной. Ужели вы не понимаете, что писать для публики или к своей возлюбленной — вещи разные? Любовь так пуглива, так чутка, — она требует к себе больше уважения, чем диктует благопристойность. Да разве вы не знали, что этот стиль не в моем духе? Или вы старались досадить мне? Но, пожалуй, я слишком долго задерживаюсь на предмете, не стоящем внимания. К тому же я так озабочена вашим вторым письмом, что не могу подробно отвечать на первое. Итак, друг мой, отложим Вале до другого раза, а пока ограничимся нашими делами, — они доставят нам немало хлопот.

Я предугадывала, какое вы примете решение. Мы столь хорошо знаем друг друга, — так неужто надо объясняться по поводу самых простых истин! Если когда-либо добродетель нас оставит, поверьте мне, произойдет это не от недостатка мужества или жертв с нашей стороны[38]. При внезапном нападении сразу начинаешь сопротивляться; и я надеюсь, что мы победим, как только неприятель вынудит нас взяться за оружие. Страшнее те опасности, что подстерегают нас во время сна или на лоне отрадного покоя. Но всего опасней — нестерпимый гнет долгих страданий: душе легче противиться острому горю, нежели длительной печали. Вот, друг мой, какое тяжелое сражение нам придется отныне вести. Не героических порывов требует от нас долг, а героической стойкости перед беспрерывными страданиями.

Я слишком хорошо предвидела все это. Пора безмятежного счастья промелькнула как молния. Настала пора невзгод, и кто скажет, когда она минует! Все тревожит меня и приводит в уныние; душой владеет смертельная тоска. Казалось бы, и нет повода к слезам, а непрошеные слезы катятся из глаз. Будущее не пугает меня неизбежными бедами; но я лелеяла надежду, а она с каждым днем все увядает. Увы! К чему поливать листву, когда дерево подрублено под корень?

Я чувствую, милый друг, что не вынесу тяжкой разлуки! Жить без тебя я не в силах, — вот что страшит меня всего больше. Сотни раз на день я брожу по тем местам, где мы бывали вместе, но тебя там не вижу. Я жду тебя в урочный час, но время идет, а тебя нет. Все вокруг напоминает о тебе, словно твердит, что я тебя потеряла. Тебе не понять эту ужасную пытку. Только сердце говорит тебе о том, что я далеко. Ах, знал бы ты, что разлука гораздо мучительнее для того, кто остается, ты бы понял, что твое положение лучше моего.

Если б я могла пожаловаться, поведать о своих страданиях, излить душу, мне стало бы легче. Но я должна подавлять каждый свой вздох — и лишь иногда я вздыхаю украдкой, припав к груди сестрицы. Надобно сдерживать слезы, надобно улыбаться, хоть я и чувствую, что умираю.

 

Sentirsi, oh Dei, morir;

E non poter mai dir:

Morir mi sento![39]

 

И что хуже всего, огорчения эти углубляют тяжкое мое горе, и чем больше печалят меня воспоминания о тебе, тем приятнее вызывать их в своей душе. Скажи мне, друг мой, любимый друг, понимаешь ли ты, какую нежность пробуждает в сердце тоска и какую силу придает любви печаль?

Много всего мне хотелось поведать вам, но, не говоря о том, что лучше повременить, пока я не буду с точностью знать, где вы сейчас находитесь, я просто не могу продолжать письмо — в таком смятении моя душа. До свиданья, друг мой! Кончаю письмо, но знайте — не кончаю думать о вас.

 

ЗАПИСКА

 

Посылаю с незнакомым лодочником эту записку по обычному адресу, дабы сообщить, что я решил обосноваться на противоположном берегу, в Мейери[40]: буду тешить себя хоть видом тех мест, приблизиться к которым не смею.

 

ПИСЬМО XXVI

К Юлии

 

Как изменилось мое положение за несколько дней! Я ближе к вам, но какая горечь примешивается к радости! Печальные размышления осаждают меня! Я предвижу столько опасных препятствий! О Юлия! что за роковой дар неба — чувствительная душа! Того, кто обладает этим даром, ждут на земле одни лишь скорби и печали. Он — жалкая игрушка погоды и времен года; солнце или туман, хмурое или ясное небо управляют его судьбою, и по воле ветров он либо доволен, либо удручен. Он — жертва предрассудков, и бессмысленные правила возводят непреодолимую преграду для справедливых стремлений его сердца. Люди покарают его за независимость взглядов, за то, что судит он обо всем по совести, пренебрегает условностями. Таким образом, он сам навлечет на себя несчастия, забывая о благоразумии и поддаваясь божественной прелести всего, что благородно и прекрасно, меж тем как тяжкие цепи необходимости привязывают его ко всему низменному. Он будет искать высшего блаженства, забыв, что он человек; его сердце и разум будут находиться в непрестанной борьбе, а желания, не знающие границ, уготовят ему лишь вечную неудовлетворенность.

Вот в какое тягостное положение ввергли меня судьба, угнетающая меня, и чувства, меня возвышающие, и твой отец, презирающий меня, и ты сама — радость и мучение моей жизни. Не будь тебя, о моя роковая любовь, мне никогда не довелось бы ощутить, как нестерпимо противоречие между возвышенным духом и низким общественным положением. Ведь я бы и жил спокойно, и умер бы довольным, даже не задумавшись над тем, какое же общественное положение я занимал на этом свете. Но видеть тебя — и не иметь права обладать тобой, обожествлять тебя — и быть самому только человеком! Быть любимым — и не иметь права на счастье! Жить в одном краю с тобой — и не иметь права жить вместе! О Юлия, я не могу от тебя отказаться! О судьба моя, в которой я не властен, какую ужасную внутреннюю борьбу ты разожгла во мне, а ведь мне никогда не преодолеть ни своих желаний, ни своего бессилия!

Какое странное и непостижимое явление — с тех пор как я поселился поблизости от вас, голова моя полна одних лишь сумрачных мыслей. Быть может, само место навевает тоску. Унылое, мрачное место; зато оно лучше всего подходит к моему душевному состоянию, да я, пожалуй, и не снес бы жизни в местах менее мрачных. Голые утесы тянутся чередой по берегу и окружают мое убежище, такое неуютное в зимнее время. Ах, моя Юлия! К чему мне иные места, к чему иное время года, если мне суждено отказаться от вас!

Какое-то неистовое волнение гонит меня с места на место. Я все куда-то спешу, без устали лазаю по горам, взбираюсь на скалы, быстрым шагом хожу по окрестностям. Но суровый ландшафт повсюду лишь вторит моей безысходной тоске. Уже нигде не видно зелени, трава пожелтела и поблекла, листья с деревьев облетели, под порывами ветра с востока и студеным северным ветром растут сугробы снега и горы льда; вся природа мертва вокруг меня, как мертва надежда в глубине моего сердца.

Здесь, на берегу, среди скал, я нашел уединенный уголок — небольшую площадку, откуда открывается вид на весь благословенный городок, в котором вы живете. Судите сами, с какой жадностью взоры мои устремляются к милым сердцу пределам. В первый день я долго старался отыскать ваш дом; но он терялся вдали, все усилия мои были тщетны — воображение вводило в обман мои усталые глаза. Я побежал к священнику, попросил зрительную трубу и с ее помощью увидел — а вернее, уверил себя, будто вижу, — ваш дом. И с той поры я провожу целые дни в укромном уголке, созерцая благословенные стены, за которыми скрывается источник моей жизни. Невзирая на непогоду, я отправляюсь туда поутру и возвращаюсь лишь к ночи. Костер из сухих листьев и валежника да быстрая ходьба оберегают меня от лютой стужи. Я так пристрастился к дикому уголку, что приношу сюда чернильницу и бумагу, и вот сейчас пишу вам письмо на камне, отколотом глыбою льда от соседней скалы.

Date: 2016-07-22; view: 211; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию