Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






И. Верцман философско-лирический роман XVIII века





Жан-Жак Руссо

Юлия, или Новая Элоиза

 

 

.0 — OCR: ogmios; Conv., форматирование текста и сносок, BookCheck: час

«Юлия, или Новая Элоиза»: Художественная литература; Москва; 1968

Аннотация

 

Книга Руссо — манифест свободы чувства; подлинный манифест, в котором записаны золотые слова: «Пусть же люди занимают положение по достоинству, а союз сердец пусть будет по выбору, — вот каков он, истинный общественный порядок. Те же, кто устанавливает его по происхождению или по богатству, подлинные нарушители порядка, их-то и нужно осуждать или же наказывать».

Перевод с французского Н. Немчиновой и А. Худадовой под редакцией В. Дынник и Л. Пинского.

Перевод стихов В. Дынник.

Вступительная статья И. Верцмана.

Примечания Е. Лысенко.

Иллюстрации Юбера Гравело.

 

ЖАН-ЖАК РУССО

ЮЛИЯ, или НОВАЯ ЭЛОИЗА

 

Перевод с французского.

 

 

И. Верцман ФИЛОСОФСКО-ЛИРИЧЕСКИЙ РОМАН XVIII ВЕКА

 

К «Новой Элоизе» автором написаны два предисловия — одно короткое, в полторы страницы, другое длинное, в виде диалога между автором и предполагаемым критиком. Короткое предисловие ошеломляет нас заявлением: «Большим городам надобны зрелища, развращенным народам — романы… Отчего не живу я в том веке, когда мне надлежало бы предать их огню!»

Странная декларация! Зачем же было сочинять еще один роман, усугубив этим моральное растление народов? Парадокс в устах всякого, но не Жан-Жака Руссо. С его сложным, во многом противоречивым мировоззрением следует ознакомиться хотя бы в общих чертах.

Свою негладкую, нелегкую, временами мучительную жизнь он описал пером гениального художника в автобиографической книге «Исповедь», проливающей свет и на многие загадочные места лежащего перед читателем произведения. Из этой книги мы узнаем: родившись в 1712 году в семье часового мастера, Руссо свое детство и юность провел в Женеве; в граверной мастерской он впервые осознал, как плохо быть «жалким подмастерьем из квартала бедняков Сен-Жерве». Мастерскую покинул, испытал горькое чувство унижения, когда голод вынудил его надеть ливрею лакея. В доме приютившей его женщины — г-жи де Варанс он получил возможность читать хорошие книги. Здесь он пробыл более десяти лет, затем направился в 1711 году в Париж и вскоре обратил на себя внимание деятелей Просвещения, среди которых были известные всей Европе Вольтер, Монтескье, Гольбах, а также Дидро и д’Аламбер — издатели знаменитой «Энциклопедии», куда и Руссо вскоре начал писать статьи о музыке. Однако с просветителями он разошелся во взглядах на общество в целом и духовную жизнь отдельного человека.

Трактат Руссо «О влиянии искусств и наук на нравы» (1750), как и его трактат «О происхождении неравенства среди людей» (1754) адресованы были не только двум господствующим сословиям, но и образованной верхушке третьего, а смысл этого обращения приблизительно таков: если вы, господа, верите в универсальную, спасительную для всего рода человеческого мощь прогресса, то почему торговля, промышленность, науки, искусства служат утопающим в роскоши тунеядцам, а труженики — подавляющее большинство каждой нации — лишены необходимых средств к существованию? Рассказывая, как возникло и углубилось неравенство между людьми, а с ним и гнет, деспотизм, рабство, Руссо идеализирует элементарнейшие формы жизни и труда, вплоть до эры дикости, не ведавшей никаких соблазнов цивилизации. Просветители, которые тоже придумывали для своих философских новелл неправдоподобно здравомыслящих дикарей, не соглашались, однако, с Руссо, когда он из стремления возвеличить беднейшие слои третьего сословия прославлял невежество. Но суждения-крайности иногда будоражат ум сильнее, чем строго взвешенные; парадоксальные выводы Руссо, казалось бы начисто зачеркнувшего ценности культуры, волновали общественную мысль того времени, да и более позднего тоже.

В сфере политики мысль Руссо особенно решительна. Сравнивая Швейцарию с Францией, он чаще восхвалял, чем порицал строй и нравы первой, — буржуазная республика для него всегда лучше феодальной монархии, хотя и в родном городе он видит неравенство состояний и прав, антагонизм богатых и бедных. Наблюдая в 1737 году гражданскую войну между правительством и народом, он «был охвачен первым порывом патриотизма, какой возбудила [в нем] восставшая с оружием в руках Женева» («Исповедь», кн. 5). Уже в юности фантазия его рисовала себе благородное зрелище свободы, «картину равенства, единения, кротких нравов», однако «заблужденьем» считает он, что «видел все это на своей родине». Республиканец Руссо — вполне сложившийся демократ, отвергающий возможность уговорами, доводами логики побудить власть имущих — будь то монарх и дворянство, или Совет двухсот и Малый совет буржуазного патрициата — отказаться хотя бы от толики своих привилегий. По отношению к власть имущим Руссо бескомпромиссен, тогда как просветители заплатили дань иллюзии «просвещенного абсолютизма». В трактате «Об общественном договоре» (1761) Руссо исходит из некоей «общей воли» гражданского общества, из принципа гармонии интересов, о классовой борьбе только догадываясь; республику будущего он представляет себе как царство равенства и умеренных, согласованных друг с другом потребностей. Хотя практически это оказалось неосуществимым, трактат Руссо, сформулировавшего идею народного суверенитета и право народа свергать тиранов, является одной из вершин политической мысли буржуазной демократии, во всяком случае — самым революционным сочинением того времени.

Но это не весь Руссо. Когда во Франции и Швейцарии против его идей, которые были объявлены угрожающими основам порядка, выступили парламенты, епископы, кальвинистская консистория, а бывшие соратники-энциклопедисты — от них Руссо, впрочем, сам отрекся — приписывали ему несносный характер чудака-мизантропа, он задумался над «страшной призрачностью человеческих отношений», от которых он все чаще бежит к «творцу милой природы». Не той природы, что служит полем действия дикаря или Робинзона, а той, что окружает нас, как только мы покидаем шумные улицы города; не к тому малоприветливому богу, которого изображают пастыри всех церквей, а к Другу-утешителю, которого только отчуждают от нас посредники в лице священнослужителей. Собственная душевная жизнь изумляет Жан-Жака, с одной стороны, таинственной мощью, с другой стороны — беззащитностью перед грубой, на каждом шагу оскорбляющей действительностью. Поборник душевной простоты, нравственного целомудрия, Руссо всегда человеколюбив, общителен, а в «Исповеди» и в «Прогулках одинокого мечтателя» производит впечатление то впадающего в меланхолию, то слитком гордого собой индивидуалиста. На деле же, говоря о своих успехах, о достигнутой славе и откровенно выставляя напоказ свои прегрешения и ошибки, Руссо дает нам знать, что искупаются они не столько его неповторимой самобытностью, которая выше унаследованной знатности, сколько великой социальной и моральной правдой, которую он выстрадал и которую несет теперь людям, всему человечеству.

Предлагая нам своего рода антиэстетику, враждебную всем без исключения искусствам, Руссо по праву клеймит собственное художественное произведение. Недоумение вызывает, зачем следовало над ним трудиться; всплывает и другой вопрос, гораздо более широкий: вклад Руссо в дело «моральной порчи» человечества отнюдь не сводится к одной лишь «Новой Элоизе». Что ж, Руссо не безоружен против такого упрека и отводит его со стороны предполагаемого критика с условным именем N во втором предисловии к своему роману: «Перечитайте «Письмо о зрелищах» и перечитайте этот сборник, — говорит критик. — Будьте последовательны или откажитесь от своих взглядов…» Имеется в виду тот факт, что, несмотря на «Письмо к д’Аламберу» (1758), где театр объявлен вреднейшим, самым безнравственным учреждением, Руссо сочинял веселые пьесы, либретто и музыку к операм, — его музыкальная комедия «Деревенский колдун» (1752) ставилась при дворе, и восхищался ею сам король. Можно было бы напомнить мосье N еще другие «грехи» Руссо: монодраму «Пигмалион» (1770), поэмы, стихи, романсы, аллегорическую сказку.

На словах — одно, на деле другое? Нет, и Руссо предлагает нам снова продумать «Письмо о зрелищах», а также предисловие к комедии «Нарцисс» — там он разъяснил свою точку зрения. Мы ее знаем и по трактатам Руссо, и по некоторым его письмам к друзьям: в далекую эру дикости, когда люди обитали в лесах, не было ни искусств, ни законов, ни управлений, и жилось тогда привольно, просто, хорошо. Теперь, в условиях цивилизации, они нужны народам, как старикам — костыли, обратно колесо истории не повернуть. Так пусть все они служат добродетели, такое вполне возможно при сознании гражданской ответственности. Вот и «Новую Элоизу» — вернемся к первому предисловию — невинным девушкам предлагать рискованно, а женщин, «сохранивших хотя бы стремление к порядочности», роман этот наставит на путь истины.

 

Полное название книги: «Юлия, или Новая Элоиза» с подзаголовком: «Письма двух любовников, живущих в маленьком городке у подножия Альп». И еще кое-что сказано на титульном листе: «Собраны и изданы Ж.-Ж. Руссо».

Очевидно, любовные отношения Юлии и Сен-Пре повторяют историю средневекового богослова Абеляра и его ученицы Элоизы — их переписка в XVIII веке была широко известна. Но имя Абеляра Руссо не внес в название своего романа — вероятно потому, что тот отличался себялюбием и когда лишился, изувеченный, возможности быть мужем Элоизы, заточил ее — против ее воли — в монастырь, тогда как Сен-Пре, потеряв надежду обладать Юлией, склоняется перед всеми ее решениями. Жалея Элоизу, Сен-Пре утверждает, что «ее сердце было создано для любви, Абеляру же… столь же чужда была любовь, как и добродетель» (п. XXIV, ч. 1). Надо полагать, таково мнение и Руссо. В примечании к VII письму 6-й части романа Руссо говорит по адресу Сен-Пре: «Наш влюбленный философ, подражавший поведению Абеляра, вздумал позаимствовать также и его учение. Их взгляды на молитву во многом схожи» (речь идет о том, вправе ли человек просить бога совершить для него чудо). Сходство лишь в этом, и Руссо своего Сен-Пре не величает «Новый Абеляр», как в 1778 году назовет своего героя Ретиф де ля Бретон. За исключением цитированных двух-трех писем аналогия Абеляр — Элоиза, Сен-Пре — Юлия автором больше не приводится: уж очень мало общего имеет трагическая ситуация, в которой очутились действительно существовавшие любовники XII столетия, с печальной драмой вымышленных любовников, происходившей будто бы в 30-х годах XVIII века.

Выть может, роман Руссо — вариант темы ричардсоновской «Клариссы Гарлоу», изданной в 1748 году? Автор «Новой Элоизы» немалым обязан английскому писателю — его психологическим открытиям в области эпистолярного жанра, и особенно тому, что он внес в художественную прозу высокий этический пафос. Однако у Ричардсона на уровень трагедии поднято совращение нравственной девушки из буржуазного класса циником-аристократом, играющим своими жертвами; у Руссо скромный учитель-разночинец, из среды бедных мещан, влюбляется в дочь барона, которую превозносит до небес, и трагедия в том, что неразумный строй общества лишает счастья обоих. Там преимущественно моральная проблема, здесь на первом плане — социальная, ибо Ричардсону достаточно исправить свое общество, Руссо хотел бы в корне изменить свое.

Еще один важный момент: за письмами ричардсоновских романов стоит писатель, не знающий, кажется, что такое улыбка, шутка; автор серьезный и даже сверхсерьезный; при этом вы с первых строк уже понимаете, к судьбам каких своих персонажей он неравнодушен. Когда же Руссо демонстрирует свою «непричастность» к наивному содержанию и чересчур взволнованному языку якобы найденных им писем, наигранно деловым тоном сообщая нам, что такое-то вошло в текст книги «до получения предыдущего», или совсем «пропало», или является «ненужным повторением», он старается подчеркнуть, что чрезмерная полнота чувств кларанских любовников ему смешна: они «…говорят вздор и несут чепуху, — бедняги совсем потеряли голову». Подстрочные замечании «от издателя» фиксируют милую ложь, самообман влюбленных, ловит их на противоречиях. Очевидно, у автора нет ничего общего с героями романа — отсюда его трезвый юмор. Но как бы тут не попасть впросак. Несмотря на легко обнаруживаемую горячую симпатию Ричардсона к определенным его героям, как художник слова он более независим, а потому и пластичен, эпически объективен. Между тем Руссо в «Исповеди» признается, что свою «Новую Элоизу» творил «в самом пламенном экстазе», и неожиданно мы узнаем, что этот роман — сублимация его интимных отношений с г-жой д’Удето: «…среди многих любовных восторгов я сочинил для последних частей «Юлии» несколько писем, насыщенных тем упоением, в котором их написал» (кн. 3). Камуфляж с опубликованием «найденных» писем не может скрыть от читателя явные перевоплощения Руссо в своих героев — его близость к ним не как эпика, а как лирика, ибо герои эти в романе становятся «мембранами» его умонастроений и «рупорами» его идей.

Касаясь заимствований и влияния Ричардсона на Руссо, нельзя забывать и о других литературных источниках, его вдохновивших. В одном новейшем исследовании доказывается, что все содержание «Новой Элоизы» навеяно не только природой, бытом, правами Швейцарии XVIII столетия, но и духовной ее атмосферой[1]. Вряд ли; в основном идейная почва романа — Франция с ее жизнью и культурой, не говоря уже о ее политической мысли, философии, эстетике: без Расина и Мари Лафайет, Дидро и Прево не было бы «Новой Элоизы».

С именем Руссо принято связывать «культ природы». Как известно, природа для Руссо и лоно всех вещей, вселенская родительница человека, давшая ему могучий инстинкт свободы, цельность характера, нравственное чувство, доброту, великодушие — все то, что исчезает или фальсифицируется в цивилизованном обществе; и необъятный простор земли, горы, реки, моря, любуясь которыми он забывает о своем «я» с его преходящими радостями, печалями, обидами. Всегда ли Руссо такой наедине с мировым целым? Порывы к самоутверждению охватывают его не только среди людей; любуясь природой, он часто вспоминает о своей способности изменять, преображать все видимое: «Трудно самой природе превзойти богатство моего воображения». Руссо имеет в виду и «прекрасные химеры», и то, что его «упрямой голове» мало «украшать действительность», его голова «желает творить». Творить! Другими словами, создавать что-то непохожее на конкретные явления и формы жизни. «Если бы меня, — провозглашает Руссо, — заключили в Бастилию, я создал бы там картину свободы».

Да, он умеет сделать мечту жизненной. Ведь «картина свободы» — реальное стремление, вызванное реальной несвободой, и в определенных условиях оно становится призывом к борьбе, программой действия. В высказываниях Руссо с небывалой до него энергией подчеркнуты субъективный момент умственной деятельности, активность ее, допускающая самые далекие полеты мысли и фантазии. Всего этого просветители еще не знали, и недаром в литературе их реализм, чуждый всему, что за пределами прямого наблюдения и типического правдоподобия, «созерцателен», если разрешить себе аналогию с характером их материализма в философии.

Уже начиная с XIX века очевиден стал рационализм просветительства, которое, не сумев понять человека во всех сторонах его жизни и деятельности, считалось только с уровнем его сознания. Так как Руссо в своих философских трактатах придает решающее значение неосознанным желаниям, потребностям, а в художественных произведениях — чувствам, страстям, подчеркивая главным образом эмоциональную активность человека, то «Новую Элоизу» относят к особому направлению в европейской литературе — так называемому «сентиментализму». Термин однозвучен слову сентиментальность, но второе встречается и в просветительской литературе, которая вводит в сферу изображения домашнее, жанровое, трогательное, не переставая быть рационалистичной. «Новая Элоиза» представляет совсем другой комплекс идей и образов, нечто более сложное и высокое. Внешне формальные признаки этого романа таковы: героям трудно, почти невозможно отдать себе отчет в происходящем, в их полумыслях, полуфразах и многословных излияниях меньше всего логики; неясные очертания фигур, событии, общего хода действия, — следовательно, и картины в целом, зато красок, светотеней — переизбыток. В «Новой Элоизе», верно заметил Дидро, колорит имеет перевес над рисунком. Описывая в 4-й книге своей «Исповеди» швейцарский городок Веве, Руссо обронил мысль: «Не создала ли природа эту живописную местность специально для какой-нибудь Юлии, какой-нибудь Клары, какого-нибудь Сен-Пре…?»

Классика признает в картине прежде всего линию, четкий контур, ясный рассудок. Благодаря Руссо в арсенале могучих средств художественной прозы закрепилось живописное начало, а с ним и лиризм и музыкальность — предвестья романтической эстетики.

 

Перед нами Юлия. Ее мягкость, деликатность, чуткость — черты belle âme — «прекрасной души», по выражению, принятому в XVIII веке. В следующем столетии отметят ахиллесову пяту «прекраснодушия» — страх окунуться в житейские конфликты, запятнать белое одеяние невинности; Руссо пока что находит в этом психологическом феномене «нечто безгранично сладостное и трогательное». Итак, ничего не желала бы Юлия, кроме тихого, спокойного существования. Увы, ей уготована иная судьба. Как Юлия ни рассудительна, сколько бы ни было в ней благоразумия, она не может «укротить свои страсти», до глубины существа своего потрясена она любовью, какая возможна лишь раз в жизни. Эти драматичные события можно передать следующим образом: невероятной силы чувство, над которым властна только природа, столкнулось с бесчеловечным законом; закон этот установлен извращенным порядком общества: родовитой девушке нельзя стать женой разночинца. Если родители против такого брака, он невозможен, и самовольно заключить его — поступок дерзкий, нарушение всех принятых правил. То, что вскоре произошло, в свете этих правил еще более недопустимо: однажды, когда отсутствовала ее верная подруга Клара, Юлия стала любовницей Сен-Пре… Крушение устоев морали, скажет приверженец семейных традиций дворянского сословия. Ничего подобного. В романе Руссо это выглядит как победа нравственности, одержанная самой природой, а раз ею, то ничего не может быть чище и выше.

Книга Руссо — манифест свободы чувства; подлинный манифест, в котором записаны золотые слова: «Пусть же люди занимают положение по достоинству, а союз сердец пусть будет по выбору, — вот каков он, истинный общественный порядок. Те же, кто устанавливает его но происхождению или по богатству, подлинные нарушители порядка, их-то и нужно осуждать или же наказывать» (п. II, ч. 2). И вот взбунтовавшаяся против родительской деспотии Юлия. Мятеж, поднятый девушкой, воспитанной в духе строгого послушания, когда она впервые осмелилась пойти наперекор отцу, сказав ему, что он волен распоряжаться ее жизнью, только не сердцем, и что никакие силы не изменят ее решение. Какой твердый характер открылся вдруг в нежной, хрупкой Юлии — никому не совладать с нею!

Если Юлия уступила, то не испугавшись гнева деспотичного отца, а из жалости к нему. Упрямо защищая свою дворянскую «честь», барон д’Этанж добился своего, отдав дочь пятидесятилетнему Вольмару, спасшему его однажды от смерти. Юлия покорилась. Затем… Затем начала убеждать себя, что, расставшись с Сен-Пре, она навсегда закрыла себе путь греха и порока — ведь чувственная любовь мимолетна, и, если всегда искать ее, не ограничишься одной любовной связью, а брак с пожилым супругом вернул ее к истинной добродетели, так как фундамент семьи — долг, а не влечение. Стало быть, удел женского существования — дом, дети; для души — вопросы благочестия, друзья, чтение нравственных книг. Все это внушила себе сама Юлия, поэтому не приходится сомневаться, что ее истины кажутся ей непреложными. Между тем… Когда несколько лет спустя вернувшийся из дальних путешествий Сен-Пре и замужняя Юлия во время прогулки в Мейерн видят ее имя, высеченное его рукой на скалах и деревьях, не только он не в силах погасить в себе пламя проснувшейся любви, — ей это тоже очень, очень нелегко.

И все же Юлия устояла. Когда над сословным ложноморальным предрассудком — до замужества Юлии — одержала верх могучая страсть, с нею была сама природа. Теперь эта страсть толкает ее к безнравственному. Снова мораль, но теперь подлинная: измены, адюльтеры — порождение цивилизации, супружеская верность — в согласии с природой. Но Юлия и на этом не ставит точку, ее требования к себе и каждому человеку гораздо более всеобъемлющи и суровы. Вот некоторые из ее поучительных сентенций: «Безмятежность обретаешь только в мудрости», а мудрость в том, что «нельзя потакать чувственным страстям». Еще неожиданней, что автор романа, однажды шутливо ласково обозвавший Юлию богомолкой, вторит ей подстрочным примечанием: «…не лучше ль научить нас их преодолевать». Их, то есть страсти… Круто же повернулись взгляды Руссо на человеческую натуру, если такой ценой добывает он «безмятежность духа», он, сказавший в книге «Эмиль»: «Я знаю, что человек без страстей — химера».

К чему приведет этот поворот, увидим дальше. Пока на время оставим Юлию и начнем знакомиться с ее, увы, неудачливым возлюбленным. В Сен-Пре горячности, пыла куда больше, чем дисциплины рассудка… Это он целовал ступени лестницы, которой касались ноги Юлии. Это он мчался к заболевшей оспой Юлии, чтобы заразиться у ее постели и умереть одновременно с ней. Это он, не умеющий держать в руке шпагу, чуть не вызвал на дуэль знакомого Юлии, будто бы оскорбившего ее, впоследствии своего же друга. По подобными эксцессами чувства мы вовсе не исчерпали характеристику Сен-Пре. Поглощенный любовью, он далеко не индифферентен к большому социальному миру. Предтеча романтического скитальца — l’âme vagabonde, Сен-Пре уезжает в кругосветное путешествие, — быть может, в другом полушарии найдет он «душевный покой, которого не обрел в этом» (письмо XXVI к подруге Юлии — Кларе, ч. 3). Побывав в Южной Америке, Мексике, Перу, Бразилии, Африке, Сен-Пре увидел там несчастных обитателей, жалкие остатки некогда могучих народов, чьи земли опустошают, грабят «цивилизованные», алчные к золоту и драгоценностям европейцы. Вот о чем Сен-Пре сообщает той же Кларе (п. III, ч. 4), и главное в этом рассказе — не столько впечатления от экзотических стран, сколько моральное возмущение. А ведь цель путешествий Сен-Пре — эгоистичная: забыть свое сердечное горе, не больше.

Это очень характерно для Сен-Пре. Когда задолго до этого он ездил В Париж, он и там искал не развлечений. Циклу парижских писем следует уделить больше внимания. Пока Сен-Пре в Кларане, он одержим только Юлией, теперь он говорит о кларанском периоде: «Сильные страсти превращают человека в сущее дитя» (п. XVI, ч. 2). В столице Франции нашего Сен-Пре как будто подменили: если Юлия снабдила его деньгами, то Руссо — сложившимся опытом зрелого мыслителя. И такого «интеллигента», к тому же литератора, судя но намеку Сен-Пре в письме XXXIV к Юлии (ч. 1 романа), направил в «столицу самого знаменитого в мире народа» тот самый Руссо, который чаще всего восхваляет «людей простых, словно только что вышедших из рук природы». Свою образованность, эрудицию Сен-Пре выявляет, когда касается художественной литературы и сценического искусства. Часто цитирует Сен-Пре поэтов итальянского Возрождения — Петрарку, Тассо. Понимает он всю тонкость мысли и чувства, воплощенную в драмах Расина. Однако от Сен-Пре не скрыты и отрицательные стороны достижений классицизма. Форма, стиль! Никогда еще не приносилось в угоду им такое количество художественных жертв: в академической опере гибнет мелодия — голос сердца заглушается ученым грохотом оркестра, в драматических спектаклях величаво-неподвижная поза и строго логичная речь вытесняют действие, индивидуальное начало, первичное, непосредственное чувство — на том основании, что ими обусловлена хаотичность выражения. И вот на сцене древние греки и римляне, одетые по моде придворных; мифологические или исторические фигуры, столь никого не волнующие, что актер для публики — такой-то актер, а не персонаж трагедии. Все живое отброшено ради мертвой условности, из художественного выхолощено все жизненное. В своих письмах Сен-Пре выше всех других драматургов ставит Мольера: пусть, исправляя придворных, он их пороки выставил соблазном для городских жителей, зато он правдиво «вывел французов прошлого века, так что они увидели себя воочию»… «дерзнул нарисовать мещан и ремесленников наряду с маркизами», тогда как нынешние сочинители «сочли бы для себя унизительным знать, как протекает жизнь в лавке или в мастерской» (п. XVII, ч. 2).

Словно предвидя в далеком будущем эру художественной анархии, бесформенности, бесстильности, Сен-Пре отдает должное творчеству французских писателей XVII века. Но, учитывая сухость их рационализма, он хотел бы отбросить всякие нормы, догмы, кодексы — все, что порабощает чувство. Его замечательный разбор портрета Юлии в XXV письме части 2-й содержит требование не помпезности, не надуманной красивости, а психологической правды, воспроизведения индивидуального облика, сквозь который «просвечивает душа». Когда же у Сен-Пре возникает потребность в природном ландшафте, он совсем не думает об аллеях с подстриженными деревьями, — чарует его английский парк или сад «Элизиум» Вольмаров с темными гротами, беседками из живой листвы, извилистыми дорожками, чащами, скрывающими линию горизонта. Сен-Пре на седьмом небе, когда видит «прелестные луга» и «возделанные поля» — мирные идиллические пейзажи, но еще больше восхищают его грандиозные панорамы с нависшими над головой скалами, высокими горами над безднами, бурными потоками, каменистыми подъемами и спусками, гигантскими кедрами. Тут уж дело не в сдержанной форме, не в упорядоченном стиле, тут могучие раскованные стихии самой природы — природы дикой, вольной, «романтической».

Как и следовало думать, интерес Сен-Пре к Парижу шире одной эстетической проблематики — посланцу Руссо не терпится изучить великосветское общество. Что «философ стоит от него слишком далеко, светский же человек слишком близко», Сен-Пре вскоре замечает. «Философом» в XVIII веке называли любого сторонника передовых идей, желавшего скорых или медленных преобразований, реформ, писавшего книги, литературные произведения, нередко статьи в «Энциклопедию». Для недовольства «философами» у Сен-Пре гораздо больше оснований, чем то, что они судят о свете, недостаточно его зная; главной причиной этого недовольства займемся ниже. Пока нас интересует, как решает Сен-Пре свою задачу — с короткой дистанции познать мир светских людей. И вот Сен-Пре бывает в салонах, соблюдает этикет учтивости, церемонности, с каждым говорит, как с ровней; что касается жеманства, лицемерия, то молча разоблачает их для себя с помощью «внутреннего образа добродетели». Этой не лишенной хитрости тактикой Сен-Пре обнаружил за любезностью тона — фальшь и бездушие, едко заметив: все здесь не прочь поболтать о возвышенных интересах, но будь в разглагольствованиях на эту тему хоть капля искренности, кто был бы менее привязан к собственности? На фоне вопиющих к небу контрастов «пышной роскоши и отчаянной нищеты» вельможа — владелец кареты — надменно взирает на пешеходов; простолюдины для него — «жители совсем другого мира». Имена богатых и титулованных у всех на устах, они «знаменитости», а кто из них заслуживает почтения? «Кучка наглецов — с ними не стоило бы и считаться, если бы не зло, которое они творят».

После этих резких слов, которыми выражена плебейская ненависть Сен-Пре к вышестоящим, удивительно, что дворянка Юлия советует ему не ограничивать свои наблюдения дворцами и отелями, подняться на чердаки и спуститься в подвалы, где живут честные труженики — этот «самый уважаемый класс людей». К сожалению, Сен-Пре не послушался Юлии, и в этом повинен также автор романа. Его Сен-Пре, который ближе стоит к народу, чем Юлия, притом не только происхождением, но и взглядами, ищет выход в патриархальном укладе. Такой уклад Сен-Пре находит в Верхнем Вале среди горцев, с их безденежным натуральным хозяйством, и в имении Вольмаров, где сглажен антагонизм хлебороба и землевладельца, ибо хозяева поместья отечески заботливы к своим крестьянам. Так как аристократический Париж — реальность, а поместье Вольмаров — поэтический вымысел, идиллия, утопия, Сен-Пре разделяет критический взгляд автора романа в первом случае; во втором случае — заблуждение его.

Вернемся теперь к разногласиям Сен-Пре и «философов». Тут дело уже не в поверхностном знании «света», а в чем-то более существенном: хотя «философ» мыслит чаще всего материалистически и в спорах с церковью защищает земные потребности человека, стихийного проявления страстей он боится. Боится и со стороны народных масс, которым дает советы осторожности в борьбе против власти, и со стороны отдельной личности, рекомендуя ей контроль рассудка над своим поведением.

Итак, «философа» Сен-Пре (кстати, сам философствующая личность) недолюбливает за то, что тому давно хотелось бы выработать для всех людей одну и ту же систему правил поведения, хотя один индивид редко бывает похож на другого. Эти правила, остроумно шутит Сен-Пре, как бы «издали угрожают страстям». Раз система — значит, динамизм страстей игнорируется. Но ведь человека понять до конца нельзя, потому что его ум и сердце, воля и характер вступают в неразрешимые конфликты, при этом сердце оказывается «умнее» ума, а характер действует «правильнее» правил.

Самого себя Сен-Пре, во многом похожий на своего создателя, ощущает сотканным из противоречий: то он медлителен, то в ущерб инстинкту самосохранения — порывист; то робок, то настойчив; мужествен, но боится, например, «опасной службы» на корабле, а порой исходит слезами, как женщина; весьма общительный, он тянется к людям, и слишком часто предпочитает одиночество в объятиях природы, «умиротворяющей самые неистовые страсти». Он патетичен, иногда саркастичен, резок, готов на жертвы. Так что же — «правильный» человек Сен-Пре или «неправильный»? К нему хотелось бы применить то, что сказал Руссо об одном из своих друзей: если бы он не имел противоречий и недостатков, то, быть может, нравился бы менее, так как, «чтобы быть интересным, он должен иметь нечто такое, что приходится ему прощать».

 

Однако по части этической проблематики, в романе доминирующей, тон задает не Сен-Пре; решает здесь Юлия, и на стороне ее — автор. Поэтому романтический бунт чувства постепенно уступает место спокойной дисциплине разума, сила которого в логике, и этот разум все больше походит на тот, от имени которого выступали философы Просвещения.

Поскольку отличительный признак «сентиментализма» — предпочтение эмоциональных, чувствительных, импульсивных натур людям, склонным к злой иронии, язвительной насмешке, рассудочному анализу, «Новая Элоиза» — роман антипросветительский. «XVIII век, — цитирую я В. Г. Белинского, — создал себе свой роман, в котором выразил себя в особенной, только одному ему свойственной форме: философские повести Вольтера и юмористические рассказы Свифта и Стерна — вот истинный роман XVIII века. «Новая Элоиза» Руссо выразила собою другую сторону этого века отрицания и сомнения — сторону сердца, и потому она казалась больше пророчеством будущего, чем выражением настоящего, и многие из людей того времени (в том числе и Карамзин) видели в «Новой Элоизе» только одну сентиментальность, которою одной и восхищались»[2]. «Казалась пророчеством», «многие видели… одну сентиментальность» — эти оговорки являются прозрачным намеком: «Новая Элоиза» не лишена и критического начала, свойственного просветителям с их апологией разума.

Со второй половины романа психология «философа», которому в Париже не доверял Сен-Пре, так сказать, реабилитируется. И вот антипод Сен-Пре — Вольмар. Когда вступают в игру чувства, Сен-Пре для Вольмара — значительно превосходящий соперник, зато в Вольмаре больше самообладания, у него «от природы душа спокойная, а сердце холодное», он «лишен страстей, мешающих следовать велениям разума». Если и есть у Вольмара какая-либо страсть, «то лишь страсть к наблюдениям» (п. XII, ч. 4). Слова Вольмара: «Сам я не люблю играть роли, люблю только смотреть, как играют другие», удивительно совпадают и по смыслу и фразеологически с посмертно изданной книгой Дидро «Парадокс об актере», где общество делится на людей активных, охваченных какой-нибудь страстью, и людей рационально мыслящих, стоящих вне действия, наблюдателей; уподобив жизнь театру, первых можно отнести к актерам, вторых — к зрителям. Так и Вольмар — «зритель». К тому же он немногословен, во всем любит порядок, на главном месте у него расчет, мысль, ум; в отличие от Юлии, он атеист. Сколько стараний приложил Сен-Пре, чтобы доказать нам: философский склад ума отличается недобротой, холодом, а вот перед нами гуманный философ.

А чем не «философ» Юлия — она, столь склонная к рассуждениям на всевозможные темы: о нравах в древних республиках и об изнанке светской жизни, о богословских вопросах и о дуэли. Как она поучала в дни оны своего Сен-Пре! Благочестивая, она никогда не брала катехизиса в руки и при смерти не желает молиться богу, отказываясь принять священнике. Перед кончиной она беседовала с друзьями о воспитании детей, излагала пастору свое понимание деизма, советовала врачу лечить без лекарств — и ни разу не вспомнила бога, оставаясь при этом верующей, в духе «Исповеди савойского викария» из книги об Эмиле.

Не забудем также Эдуарда Бомстона — о нем написан замечательный по драматизму рассказ, вплетенный к ткань романа, рассказ, в котором особенно потрясает «падшая» девушка Лаура. Глубокое сочувствие Юлии к этой девушке гораздо более оправданно, чем безжалостное отношение к ней Сен-Пре, неожиданно превратившегося из свободолюбивого бунтаря в раба так называемого «общественного мнения» и своим вмешательством заставившего бедняжку Лауру постричься в монахини. Вернемся, однако, к «философу» как типу человека. Так вот. Бомстон знает, что «голос чувства» нельзя принимать за «голос разума», что впечатление от предмета — это еще не оценка его, что «кто ничего не чувствует, ничему не научится», но в отношения между человеком и внешним миром нельзя проникнуть без того, чтобы прежде всего изучить отношения, существующие во внешнем мире; «недостаточно знать страсти человеческие, если не можешь разбираться в предметах страстей, а эту вторую половину изысканий производить можно лишь в спокойствии и в размышлениях» (п. I, ч. 5). Эдуард Бомстон умеет укрощать свой темперамент, стоицизм — его «кредо». И как раз он, хотя и лорд, убежденно, вдохновенно проецирует в будущее «гармонию мыслящих существ» — светлый мир без тирании, суеверий, сословных предрассудков. Жаль только, что в тексте романа Бомстон — персонаж второго плана; он, как и Клара при Юлии, друг и наперсник Сен-Пре, не больше.

Правда, Руссо и тут не удержался от тона «издателя», подтрунивающего над не им созданным персонажем: Эдуард, говорит он, «лучше всего философствует, когда делает глупости, и никогда так хорошо не рассуждает, как в тех речах, когда сам не знает, что говорит». Все та же маска легкого юмора на лице автора романа по отношению к одному из любимых своих героев. Если же вдуматься в ход мысли романа, то Руссо явно вернул разуму его престиж.

Вернул престиж разуму, но прежде всего морали, которая интересы общества ставит выше интересов индивида. В идеальной республике «Договора» действует железный закон равенства — в противном случае погоня за богатством отдельных буржуа нанесет ущерб сплоченности граждан; закон этот так суров, что требует нивелировки даже талантов, о чем Руссо давно писал в статье «Политическая экономия» для «Энциклопедии». Не менее сурово в романе «Новая Элоиза» обязанности личности по отношению к другим людям подавляют присущее ей же стремление к счастью. И если Руссо радикальнее просветителей в вопросах политических, в этическом плане он менее снисходителен к проявлениям даже оправданного эгоизма — эгоизма влюбленного. Ни один материалист XVIII века не восхвалял так бурно свободу чувства, как Руссо, и ни один моралист того времени не сковал так свободу чувства всякими долженствованиями, как Руссо. Оказывается, правильно поступила Юлия, сделавшись женой нелюбимого человека. И для Сен-Пре полезно, что страсти его наконец остыли. Пора одуматься и Эдуарду Бомстону, сделавшему двух любящих его женщин несчастными… Руссо не только обуздал своих героев. Черная тень катастрофы легла на их судьбы: жизнь Юлии оборвала простуда после того, как она бросилась в озеро спасать свое тонущее дитя, и потому лишился жены Вольмар. Еще до этого овдовела Клара. Единственный луч света: на руинах разбитого счастья воздвигнуто царство гражданских обязанностей. Радуйтесь: Сен-Пре будет учителем сирот Вольмаров, Эдуард — членом английского парламента, и оба решили навсегда остаться холостяками.

Мрачноватая развязка. И все-таки в подтексте другая тема — оптимистическая: каким хотел бы Руссо видеть человека? Только мыслящим существом? Нет — и деятельным тоже. Следовательно, и гармоничным. В книге об Эмиле написано: «Разум многим обязан страстям, а страсти — разуму». Не страсти хотел бы «преодолеть» Руссо, а созерцательность просветительского мировоззрения. Пусть активность своих героев Руссо не сумел представить живыми картинами: о делах Вольмара в Петербурге мы узнаем из лаконичного сообщения Юлии; о кругосветном путешествии Сен-Пре — не на много более подробная информация — в письме к Кларе. Все же знаменательно, что Вольмар (кстати, не русский ли он?) был участником какой-то заговорщической, вероятно, революционной группы, едва избежал ссылки в Сибирь и потерял состояние. Все-таки, хотя Сен-Пре интеллектуально общается лишь с людьми высших классов, от народа практически обособлен, его возмущение тем, что он наблюдает в обоих полушариях земли и во Франции, таит в себе стимул к борьбе не только печатным словом.

Соединить желанные ому черты в одном образе Руссо не хотел, для такого художественного эксперимента он недостаточно романтик. В «Новой Элоизе» эти черты рассредоточены: Юлия необычайно отзывчива, гуманна; Сен-Пре импульсивен, пылок, богат разнообразными вибрациями чувств; Эдуард Бомстон темпераментный и волевой; Вольмар сдержан, дальновиден, внутренне собран. Между строк романа выплывает облик «героя времени», героя предреволюционной Франции, и не только этой страны: он пока еще слабее своих чаяний и дум, недоволен собой, зато упорно решает какие-то проблемы — этические, политические, художественные, — томится, счастливым быть не может, а что сулит ему будущее, не знает. Идеал человека, каким смутно представляет его себе Руссо, тем не менее обрисован, и потому «Новая Элоиза» — не только философско-лирический, но и в точном смысле слова идейный роман.

 

Если пытаться свести к единому знаменателю мнения о «Новой Элоизе» современников Руссо, это оказывается невозможным. Во втором предисловии, как мы уже знаем, фигурирует критик консервативного вкуса, привыкший к литературным персонажам с изысканными манерами, светским модницам, вельможам, военным, а тут какие-то безрассудные провинциалы, «будто из другого мира они». Господина N шокируют герои столь наивные, мечтательные, знакомые лишь с патриархальными нравами глухих местечек и деревень, понятия не имеющие о блеске французской столицы. Сен-Пре — влюбленный безумец, какой-то Селадон из галантного романа французского писателя XVII века д’Юрфе. Угрюмая Юлия и чересчур снисходительная Клара — две болтуньи, томные влюбленные Астреи того же романа. Эдуард Бомстон — донкихот. А как смешон Вольмар, усердствующий в том, чтобы ввести в свой дом недавнего любовника жены! И как непоследователен Руссо: требуя строжайшей цензуры к искусству, показывающему страстные чувства, он рисует сцену в роще, где происходят достаточно интимные встречи любовников.

Острословы Парижа, возражает «собеседнику» Руссо, презирают добродетели всех видов, а мечтатели из городка Кларан сохранили чистоту и силу нравственного чувства. Старомодный провинциализм — источник достоинств более высоких в измерениях подлинной человечности. В романе «Новая Элоиза», говорит еще Руссо языком реалиста, «нет ничего неожиданного, никаких театральных эффектов»; среди персонажей романа «нет никаких совершенных людей». Вместо «хорошего общества», где даже «легкость состоит из множества правил», а воспитанность — в том, чтобы «ловить все модные новшества», — самобытные личности, и таких — большинство… «Разве вы не знаете, — обращается Руссо к «собеседнику», — насколько люди отличны друг от друга, насколько противоположны их характеры, насколько нравы и предрассудки меняются в зависимости от времени, места и возраста? Кто же дерзнет установить точные границы естественности и скажет: вот до сего предела человек может дойти, а дальше нет?»

В лице г-на N выступает образованный дворянин с присущей ему эстетикой застывших нормативов. Тем не менее взгляд его на «безрассудства» героев «Новой Элоизы» мог быть одобрен в среде энциклопедистов. Так и было в действительности: за исключением д’Аламбера, они встретят роман Руссо без особого восторга. Печатный орган просветителей дал «Новой Элоизе» в общем положительную оценку, упрекнув только Руссо в нарушениях правдоподобия и «странной картине человеческого сердца». Резче высказался Вольтер, очевидно имея в виду малопривлекательные образы парижан и обаятельные образы швейцарцев: «Наполовину галантный, наполовину моральный роман, но в нем нет ни истинной галантности, ни истинной морали, ни вкуса, ни одного достоинства, кроме клеветы на нашу нацию».

Тем не менее уже в XVIII веке «Новая Элоиза» завоевала читателей всех стран Европы и выдержала более 60-ти изданий. Руссо получил тысячи писем. Проявила интерес к роману и аристократическая публика, интерес даже более сочувственный, чем тогдашняя буржуазная, особенно в Швейцарии. В Англии симпатии к Руссо выразили Голдсмит, Юнг, Каупер, Бернс; в Германии — Гердер и Лессинг, Гете и Шиллер, поэты «бури и натиска», навеки считавшие себя обязанными автору «Новой Элоизы» за раскрепощение внутреннего чувства. Повсюду этот роман способствовал созданию атмосферы героической, самоотверженной борьбы против крепостнического в абсолютистского режима. На ораторов и писателей периода французской революции Руссо оказал влияние не только как автор трактатов, но и как автор популярнейшего романа.

Не случайно в самый разгар великих событий — французская монархия низложена, запутанная борьба партий — появилась книга с программным названием: «О Ж.-Ж. Руссо, одном из главных писателей, подготовивших революцию». Автор этой книги — Мерсье разъяснял французам 1791 года: «Никогда еще художник слова не показывал, что в равной степени могут волновать столь отдаленные друг от друга, прямо противоположные сферы — красноречие страстной любви и теоретические сложности политики — «Новая Элоиза» и «Общественный договор» написаны одной и той же рукой»[3]. В романе Руссо «ярко изображена любовь, чтобы оправдать заблуждения этой страсти», продолжал Мерсье. В отличие от ричардсоновской Клариссы, Юлия не без слабостей, но какой отец будет краснеть, если его провинившаяся дочь вернется на стезю добродетели?.. Попутно разоблачен принцип дворянской чести — этот варварский предрассудок наследственной аристократии, по мнению которой, все, кто к ней не принадлежит, являются «сбродом, ничтожествами, канальями»… Недаром слова Юлии: «Жена угольщика более достойна уважения, нежели любовница принца» — вызвали ярость г-жи де Помпадур. Наконец, и прежде всего: сколько душевного благородства в Сен-Пре, готовом на все жертвы ради избранницы своего сердца! Восхваляя Сен-Пре, Мерсье обошел вопрос, почему в революционной Франции больше интересуются «заблуждениями» любовной страсти Сен-Пре, больше «жертвами», которые он принес «добродетели», чем самой любовью его и ее трагическим исходом.

В XIX веке Руссо освещали как предтечу Байрона, с его «мировой скорбью», и Шелли, имея в виду пантеизм английского поэта и его веру в человечество. От Сен-Пре тянутся нити к образам Шатобриана, Сенанкура, Мюссе, русского романтика В. Ф. Одоевского, вспомнившего «особенных» людей Руссо в рассказе «Странный человек». Неизданный при жизни Бальзака роман в письмах «Степи, или Философские заблуждения» (1818–1819) повторяет многие темы «Новой Элоизы», создатель «Человеческой комедии» воспринял оттуда критическое отношение к блеску титулов и притягательной силе богатства, ко всей цивилизации с ее классовыми антагонизмами. Чернышевский вложил в уста героини романа «Что делать?» мысль о том, что в «Новой Элоизе» впервые родилась женщина с чувством достоинства. Впрочем, по мнению Чернышевского, этот роман устарел. Л. Н. Толстой, напротив, сказал: «Руссо не стареет», и два месяца прожил в Кларане — «в том самом местечке, где жила Юлия Руссо». О самом романе великий русский писатель сказал: «Эта прекрасная книга заставляет думать».

Многие тревоги Руссо о судьбах человечества созвучны нашему времени, но из книг и статей некоторых буржуазных критиков мы узнаем, что он якобы весь растворился в «полутонах» собственной душевной жизни или «пещерах своего духа», где царит кромешная тьма, что, по его убеждению, человек обречен на страдания, на полное одиночество, непонимание окружающих, и миг счастья — единственное для него утешение. Исчезает Руссо-демократ, идеолог «четвертого сословия» внутри третьего — тружеников города и деревни; остается эксцентричный нелюдим с «разорванным сознанием», вечными терзаниями, драматическими спорами с самим собой, неверием в исторические перспективы и в силу разума… Жалкий, слабый человек, и как раз поэтому «человек XX века»!

Ничего подобного не найти в марксистской науке о творчестве Руссо. С уважением подчеркнул Маркс «тот простой моральный такт», который предохранял Руссо от всякого — «хотя бы только кажущегося компромисса с существующей властью»[4]. Возражая английской буржуазной газете «Таймс», клеймившей «гибельную софистику, которую Жан-Жак завещал человечеству», Ленин в июне 1905 года писал: «В эпоху демократической революции пугать якобинизмом могут только безнадежные реакционеры или безнадежные филистеры»[5]. Что Руссо не был противником разума, мы уже убедились по «Новой Элоизе». Объяснение взглядов Руссо содержится в глубокой мысли Ленина: «Когда народные массы сами, со всей своей девственной примитивностью, простой, грубоватой решительностью, начинают творить историю, воплощать в жизнь прямо и немедленно «принципы и теории» — тогда буржуа чувствует страх и вопит, что «разум отступает на задний план»…[6]Именно этот «массовый разум», на первых порах еще стихийный, угадал Руссо, когда вложил в уста Сен-Пре динамическую формулу: «Холодный рассудок не создает ничего замечательного». На первых порах стихийный, ибо в своем натиске народ не сразу обретает ясное сознание цели. Именно поэтому Руссо колеблется от апологии примитивных форм жизни к развитой гражданственности в республике будущего.

Современные буржуазные критики доказывают пессимизм Руссо грустными раздумьями Сен-Пре о «стране химер», как единственной, где стоило бы жить, или последними словами Вольмара: «Приходите разделить со мною горе мое», или печальными словами Клары, когда хоронят ее подругу: «В гробнице есть еще место… Недолго придется ей ждать». Напоминаем, однако, что двойник Руссо — Сен-Пре возмущен «непреодолимой преградой для справедливых стремлений его сердца», что мозг его сверлит одна и та же мысль: не будь Юлии, ему «никогда не довелось бы ощутить, как нестерпимо противоречие между возвышенным духом и низким общественным положением» (п. XXVI, ч. 1). Вот эта мысль — одна из искр, зажигающих пламя революции, и не только той, что произошла в XVIII веке, ибо угнетаемых, заслуживших право на достойную человека жизнь, на земном шаре еще немало.

Один из шедевров мировой литературы, роман «Новая Элоиза» выступил за границы своего века и помогает человечеству сегодня бороться за всеобщую справедливость.

 

И. Верцман

 

Date: 2016-07-22; view: 262; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию