Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Приятельское письмо Ленину от Аркадия Аверченко
Николай Гумилев считал, что «словом разрушали города». Советская власть всегда боялась печатного слова, особенно того, что приходило из-за рубежа, и особенно принадлежавшего бывшим соотечественникам. Впрочем, всегда ли — боялась? В 1921 году Ленин получил изданную в Париже книгу Аркадия Аверченко «Дюжина ножей в спину революции». «До кипения дошедшая ненависть», — заметил он об этой книжке на страницах «Правды». Но рядом — «поразительный талант», «знание дела и искренность». Дорогой Владимир Ильич! Здравствуй, голубчик! Ну как поживаешь? Все ли у тебя в добром здоровье? Кстати, ты, захлопотавшись около государственных дел, вероятно, забыл меня?.. А я тебя помню. Я тот самый твой коллега по журналистике Аверченко, который, если ты помнишь, топтался внизу, около дома Кшесинской, в то время, как ты стоял на балконе и кричал во все горло: «Надо додушить буржуазию! Грабь награбленное!» Я тот самый Аверченко, на которого, помнишь, тебе жаловался Луначарский, что я, дескать, в своем «Сатириконе» издеваюсь и смеюсь над вами. Ты тогда же приказал Урицкому закрыть навсегда мой журнал, а меня доставить на Гороховую. Прости, голубчик, что я за два дня до этой предполагаемой доставки на Гороховую уехал из Петербурга, даже не простившись с тобой. Захлопотался. Ты тогда же отдал приказ задержать меня на ст. Зерново, но я совсем забыл тебе сказать перед отъездом, что поеду через Унечу. Не ожидал ты этого? Кстати, спасибо тебе. На Унече твои коммунисты приняли меня замечательно. Правда, комендант Унечи — знаменитая курсистка товарищ Хайкина сначала хотела меня расстрелять. — За что? — спросил я. — За то, что вы в своих фельетонах так ругали большевиков. Я ударил себя в грудь и вскричал обиженно: — А вы читали мои самые последние фельетоны? — Нет, не читала. — Вот то-то и оно! Так нечего и говорить! А что «нечего и говорить», я, признаться, и сам не знаю, потому что в последних фельетонах — ты прости, голубчик, за резкость — я просто писал, что большевики — жулики, убийцы и маровихеры… Очевидно, тов. Хайкина не поняла меня, а я ее не разубеждал. Ну вот, братец ты мой, — так я и жил. Выезжая из Унечи, я потребовал себе конвой, потому что надо было переезжать нейтральную зону, но это была самая странная зона, которую мне только приходилось видеть в жизни. Потому что по одну сторону нейтральной зоны грабили только большевики, по другую только немцы, а в нейтральной зоне грабили и большевики, и немцы, и украинцы, и все вообще, кому не лень. Бог ее знает, почему она называлась нейтральной, эта зона. Большое тебе спасибо, голубчик Володя, за конвой — если эту твою Хайкину еще не убили, награди ее орденом Красного Знамени за мой счет. Много, много, дружище Вольдемар, за эти три года воды утекло. Я на тебя не сержусь, но ты гонял меня по всей России, как соленого зайца, из Киева в Харьков, из Харькова — в Ростов, потом Екатеринодар, Новороссийск, Севастополь, Мелитополь, опять Севастополь. Это письмо я пишу тебе из Константинополя, куда прибыл по своим личным делам. Впрочем, что же это я о себе да о себе. Поговорим и о тебе. Ты за это время сделался большим человеком. Эка куда хватил неограниченный властитель всея России. Даже отсюда вижу твои плутоватые глазенки, даже отсюда слышу твое возражение: — Не я властитель, а ЦИК. Ну это, Володя, даже не по-приятельски. Брось ломаться — я ведь знаю, что тебе стоит только цикнуть и весь твой ЦИК полезет под стол и сделает все, что ты хочешь. А ловко ты, шельмец, устроился — уверяю тебя, что даже при царе Государственная дума была в тысячу раз самостоятельнее и независимее. Согнул ты «рабоче-крестьянскую», можно сказать, в бараний рог. Как настроение? Ты знаешь, я часто думаю о тебе и должен сказать, что за последнее время совершенно перестал понимать тебя. На кой черт тебе вся эта музыка? В то время когда ты кричал до хрипоты с балкона — тебе, отчасти, и кушать хотелось, отчасти, и мир, по молодости лет, собирался перестроить. А теперь? Наелся ты досыта, а мира все равно не перестроил. Доходят до меня слухи, что живется у вас там в России, перестроенной по твоему плану, — препротивно. Никто у тебя не работает, все голодают, мрут, а ты, Володя, слышал я, так запутался, что у тебя и частная собственность начинает всплывать, и свободная торговля, и концессии. Стоит огород городить, действительно? Впрочем, дело даже не в том, а я боюсь, что ты просто скучаешь. Я сам, знаешь ли, не прочь повластвовать, но власть хороша, когда кругом довольство, сияющие рожи и этакие хорошенькие бабеночки, вроде мадам Монтеспан при Людовике. А какой ты, к черту, Людовик, прости за откровенность! Окружил себя всякой дрянью, вроде башкир, китайцев — и нос боишься высунуть из Кремля. Это, брат, не власть. Даже Николай II частенько раньше показывался перед народом, и ему кричали «ура», а тебе что кричат? — Жулики вы, — кричат тебе и Троцкому. — Чтобы вы подохли, коммунисты. Ну что хорошего? Я еще понимаю, если бы ты рожден был королем — ну, тогда ничего не поделаешь, профессия обязывает. Тогда сиди на башне — и сочиняй законы для подданных. А ведь ты — я знаю тебя по Швейцарии, — ты без кафе, без «бока», без табачного дыма, плавающего под потолком, — жить не мог. Небось хочется иногда снова посидеть в биргалле, поорать о политике, затянуться хорошим кнастером — да где уж там! И из Кремля нельзя выйти, да и пивные ты все, неведомо на кой дьявол, позакрывал декретом № 215523. Неуютно ты, брат, живешь, по-собачьему. Русский ты столбовой дворянин, а с башкирами все якшаешься, с китайцами. И друга себе нашел — Троцкого — совсем он тебе не пара. Я, конечно, Володя, не хочу сплетничать, но знаю, что он тебя подбивает на всякие глупости, а ты слушаешь. Если хочешь иметь мой дружеский совет — выгони Троцкого, распусти этот идиотский ЦИК и издай свой последний декрет к русскому народу, что вот, дескать, ты ошибся, за что и приносишь извинения, что ты думал насадить социализм и коммунизм, но что для этой отсталой России «не по носу табак», так что ты приказываешь народу вернуться к старому, буржуазно-капиталистическому строю жизни, а сам уезжаешь отдыхать на курорт. Просто и мило! Ей-богу, плюнь ты на это дело, ведь сам видишь, что получилось, — дрянь, грязь и безобразие. Не нужно ли деньжат? Лир пять-десять могу сколотить, вышлю. Хочешь — приезжай ко мне, у меня отдохнешь, подлечишься, а там мы с тобой вместе какую-нибудь другую штуковину придумаем — поумней твоего марксизма. Ну прощай, брат, кланяйся там! Поцелуй Троцкого, если не противно. Где летом на даче? Неужели в Кремле?
С коммунистическим приветом Аркадий Аверченко. Р. S. Если вздумаешь черкнуть два слова, пиши: Париж, Елисейский дворец, Мильерану — для Аверченко.
Чудеса в решете
Американец
В этом месте река делала излучину, так что получалось нечто вроде полуострова. Выйдя из лесной чащи и увидев вдали блестевшие на солнце куски реки, разорванной силуэтами древесных стволов, Стрекачев перебросил ружье на другое плечо и отер платком пот со лба. Тут-то он и наткнулся на корявого мужичонку, который, сидя на пне сваленного дерева, весь ушел в чтение какого-то обрывка газеты. Мужичонка, заслышав шаги, отложил в сторону газету, вздел на лоб громадные очки и, стащив с головы неопределенной формы и вида шляпчонку, поклонился Стрекачеву: — Драсти. — Здравствуй, братец. Заблудился я, кажется. — А вы откуда будете? — На даче я. В Овсянкине. Оттуда. — Верстов восемь будет отселева… Он пытливо взглянул на усталого охотника и спросил: — Ничего вам не потребуется? — А что? — Да, может, что угодно вашей милости, так есть. — Да ты кто такой? — Арендатель, — солидно отвечал мужичонка, переступив с ноги на ногу. — Эту землю арендуешь? — Так точно. — Что ж, хлеб тут сеешь, что ли? — Где уж тут хлеб, ваша милость! И в заводе хлебов не было. Всякой дрянью поросло — ни тебе дерев а настоящие, ни тебе луга настоящие. Бурелом все, валежник, сухостой. — Да что ж ты тут… грибы собираешь, ягоды? — Нету тут настоящего гриба. И ягоды тоже, к слову сказать, черт-ма. — Вот чудак, — удивился Стрекачев. — Зачем же ты тогда эту землю арендуешь? — А это как сказать, ваше благородие, всяка земля человеку на потребу дана, и ежели произрастание не происходит, то, как говорится, человек не мытьем, так катаньем должен хлеб свой соблюдать. Эту невразумительную фразу мужичонка произнес очень внушительно и даже разгладил корявой рукой крайне скудную бороду, напоминавшую своим видом унылое «арендованное» место: ни тебе волосу, ни тебе гладкого места — один бурелом да сухостой. — Так с чего ж ты живешь? — Дачниками кормлюсь. — Работаешь на них, что ли? Хитрый смеющийся взгляд мужичонки обшарил лицо охотника, и ухмыльнулся мужичонка лукаво, но добродушно. — Зачем мне на них работать! Они на меня работают. — Врешь ты все, дядя, — недовольно пробормотал охотник Стрекачев, вскидывая на плечо ружье и собираясь уходить. — Нам врать нельзя, — возразил мужичонка. — Зачем врать! За это тоже не похвалят. Баб обожаете? — Что? — Некоторые из нашего полу до удивления баб любят. — Ну? — Так вот я, можно сказать, по этой бабьей части. — Кого?!! — А это мы вам сейчас скажем — кого… Мужичонка вынул из-за пазухи серебряные часы, открыл их и, приблизив к глазам, погрузился в задумчивость… Долго что-то соображал. — Шестаковская барыня, должно, больны нынче, потому пять ден как не показываются, значит, что же сейчас выходит? Так что, я думаю, время сейчас Маслобоевым — дачницам и Огрызкиным; у Маслобоевых-то вам кроме губернанки профиту никакого, потому сама худа, как палка, а дочки опять же такая мелкота, что и внимания не стоющие. А вот Огрызкиной госпожой довольны останетесь. Дама в самой красоте, и костюмчик я им через горничную Агашу подсунул такой, что отдай все да и мало. Раньше-то у нее что-то такое надевывалось, что и не разберешь: не то армячок со сборочкой, не то как в пальте оно выходило. А ежели без обтяжки — мои господа очень даже как обижаются. Не антиресно, вишь. А мне что?.. Да моя бы воля, так я безо всего, как говорится. Убудет их, что ли? Верно я говорю? — Черт тебя разберет, что ты говоришь, — рассердился охотник. — Действительно, — согласился мужичонка. — Вам непонятно, как вы с дальних дач, а наши окромчеделовские меня ни в жисть не забывают. «Еремей, нет ли чего новенького? Еремей, не освежился ли лепретуарчик. Да я на эту, может, хочу глянуть, а на ту не хочу, да куда делась та, да что делает эта?» Одним словом, первый у них я человек. — У кого? — А у дачников. — Вот у тех, что за рекой? — Зачем у тех? Те ежели бы узнали — такую бы мятку мне задали, что до зеленых веников не забудешь. А я опять же говорю об окромчеделовских. Тут за этим бугром их штук сто, дач-то. Вот и кормлюсь от них. — Да чем же ты кормишься, шут гороховый?! Мужичонка почесал затылок. — Экой ты непонятный! Как да что… Посадишь барина в яму — ну, значит, и живи в свое удовольствие. Смотря, конешно, за что и платят. За Огрызкинскую барыню я, брат, меньше целкового никак не возьму; Шесетеренкины девицы тоже — на всякий скус потрафют, — рупь с четвертаком грех взять за этакую видимость али нет? Дрягина госпожа, Семененко, Косогорова, Лякина… Мало ли. — Ты что же, значит, — сообразил Стрекачев, — купальщиц на своей земле показываешь? — Во-во. Их, значит, тот берег, а мой, значит, этот. Им убытку никакого, а мне хлеб. — Вот каналья, — рассмеялся Стрекачев. — Как же ты дошел до этого? — Да ведь это, господин, кому какие мозги от бога дадены… Иду я о прошлом годе к реке рыбку поудить — гляжу, что за оказия! Под одним кустом дачник белеется, под другим кустом дачник белеется. И у всякого бинокль из глаз торчит. Сдурели они, думаю, что ли? Тогда-то я еще о биноклях и не слыхивал. Ну подхожу, значит, к реке поближе… Эге-ге, вижу. Тут тебе и блюнетки, и блондинки, и толстые, и тонкие, и старые, и малые. Вот оно что! Ну, как, значит, я во всю фигуру на берегу объявился — они и подняли визг: «Убирайся, такой-сякой, вон, как смеешь!..» И-и расстрекотались! С той поры я, значит, умом и вошел в соображение. — Значит, ты специально для этого и землю заарендовал? — Специяльно. Шестьдесят рублей в лето отвалил. Ловко? Да биноклей четыре штуки выправил, да кустов насажал, да ям нарыл — прямо удобство во какое. Сидишь эт-то в прохладе, в яме на скамеечке, слева пива бутылка (от себя держу: не желаете ли? Четвертак всего разговору), слева, значит, пива бутылка, справа папиросы… — живи не хочу! Охотник Стрекачев постучал ружьем о свесившуюся ветку дерева и, как будто вскользь, спросил: — А хорошо видно? — Да уж ежели с биноклем, прямо вот — рукой достанешь! И кто только это бинокли выдумал, — памятник бы ему!.. Может, полюбопытствуете? — Ну ты скажешь тоже, — ухмыльнулся конфузливо охотник. — А вдруг увидят оттуда? — Никак это невозможно! Потому так уж у меня пристроено. Будто куст; а за кустом яма, а в яме скамеечка. Чего ж, господин… попробуйте. Всего разговору (он приложил руку щитком и воззрился острым взглядом на противоположный берег, где желтела купальня)… всего и разговору на рупь шестьдесят! — Это еще что за расчет?! — Расчеты простые, ваше благородие: Огрызкинская госпожа теперь купается — дамы замечательные, сами извольте взглянуть — рупь, потом Дрягина с дочкой, на пятиалтынный разговору, ну и за губернанку Лавровскую дешевле двух двугривенных положить никак не возможно. Хучь они и губернанки, а благородным ни в чем не уступят. Костюмишко такой, что все равно его бы и не было… — А ну-ка… ты… тово… — Вот сюда, ваше благородие, пожалуйте, здесь две ступенечки вниз… Головку тут наклоните, чтоб оттелева не приметили. Вот-с так. А теперь можете располагаться… Пивка не прикажете ли холодненького? Сей минутой бинокль протру, запотел что-то… Извольте взглянуть. Смеркалось… Усталый, проголодавшийся, выполз Стрекачев из своего убежища и, отыскав ружье, спросил корявого мужичонку, сладко дремавшего на поваленном дереве: — Сколько с меня? — Шесть рублей двадцать, ваше благородие, да за пиво полтинничек. — Шесть рублей двадцать?! Это за что же такое столько? Наверно, жульничаешь. — Помилуйте-с… Огрызкинскую госпожу положим рупь, да губернанка в полтинник у нас завсегда идет, да Дрягина — я уж мелюзги и не считаю, — да Синяковы трое с бабушкой, да… — Ну ладно, ладно… Пошел высчитывать всякую чепуху!.. Получай! — Счастливо оставаться! Благодарим покорниче!.. И подмигнув очень интимно, корявый мужичонка шепнул: — А в третьем и пятом номере у меня с обеда наши окромчеделовские сидят. Уж и темно совсем, а их никак не выкуришь. Веселые люди, дай им бог здоровья. Счастливо оставаться!
|