Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Фрагменты из сочинения «Нравственные письма к Луцилию» и комментарии





(Творческая работа по философии, основанная на критической статье С.А. Ошерова «Сенека: От Рима к миру».Составитель: Масленникова Е., мех.-маш. факультет, гр. 24062, 2005-06)

 

Итоговые труды Сенеки ("Изыскания о природе", "О благодеяниях" и "Нравственные письма к Луцилию") отличаются от предшествующих трактатов, прежде всего размерами - и это не случайность: ведь в них философ решает уже не одну проблему, с особой остротой поставленную перед ним жизнью, но стремится дать свод этических правил, - свод законов для рода человеческого. С этим намерением связано и то центральное место, которое занимает в них этика. Даже свои естественнонаучные исследования Сенека подчиняет моралистической задаче; о чем бы ни писал (о молнии и громе, о землетрясениях, о водах и ветрах), он желает одного: через знание избавить человека от страха смерти. "Коль скоро причина страха - незнанье, то не стоит ли нам познать, чтобы не бояться?".

В "Письмах к Луцилию" Сенека почти полностью ограничивается областью этики. Он отвергает изощренную диалектику и логику древней стои - все эти "греческие глупости": они не помогут человеку найти верный путь в жизни и подменяют решение ее вопросов мудрствованьем по их поводу (п. XXV и др.). Не увлекает Сенеку и материалистическая натурфилософия стоиков: он, правда, ее не отбрасывает, но если и излагает где-нибудь ее положения, то как затверженный урок, без внутреннего участия. Зато этика разработана Сенекой со скрупулезной полнотой. Наверное, все вопросы, трактованные им раньше, вошли в "Письма" в том или ином виде. (Я сама, прочитав лишь малую часть этого произведения, убедилась в этом: столь обширна область проблем, вопросов и задач, затронутая в письмах, и кажется, что Сенека разобрал и осветил все устройство мира. Читая, осознаешь, что он полностью прав, и соглашаешься со всеми приведенными доводами. Хотя, я прочитала далеко не все и, может быть, не все осознала и впоследствии не согласилась бы с великим философом и мыслителем, может быть…) В конечном итоге из мозаики писем слагается система стоической этики в истолковании Сенеки, логическая и стройная, вопреки кажущейся разорванности изложения. Вместе с тем система эта, подобно подлинным письмам, разомкнута, открыта в жизнь - Сенека заботливо и искусно стилизует это свойство. Он как бы и не собирается рассуждать, а только сообщает другу о себе: о своей болезни, об очередной поездке, встрече с тем или иным знакомым. Так главным примером в системе нравственных правил становится сам "отправитель писем", а это придает увещаньям убедительность пережитого опыта. Любая житейская мелочь становится отправной точкой для рассуждения, любой жизненный факт - от походов Александра Великого до непристойной сплетни о неведомом нам современнике - может служить примером. Жизненно конкретен и адресат посланий - заваленный делами прокуратор Сицилии, - и их отправитель, страдающий от городского шума, путешествующий из усадьбы в усадьбу, превозмогающий болезнь, вспоминающий молодость. (На самом деле, когда читатель понимает, что перед ним раскрыта жизнь реального человека, приведены примеры реально произошедших событий, когда осознаешь, что это было, это правда, а не вымысел или фантазия, действительно начинаешь не только верить автору, но и искать ответы на свои вопросы, решения своих проблем. Тот факт, что автор жил сотни лет назад ничуть не смущает: все человеческие ценности вечны, а значит вечно ценен и не заменим опыт мудреца…) Во-вторых, письма разомкнуты и формально. Редко какое из них посвящено одной теме. Чаще Сенека переходит от темы к теме, потом как бы спохватывается: "Вернемся к нашему предмету", - потом вновь отвлекается, искусно поддерживая напряженный интерес читателя. Письма остаются как бы фрагментарными, и это еще больше способствует впечатлению жизненной достоверности и дружеской доверительности высказыванья. (Кажется что просто разговаривает, ведет беседу. Сам ставит вопросы, которые предположительно могут возникнуть у читающего письмо, и отвечает на них. А вопросы возникают, причем именно те, что предположил Сенека). К тому же и каждая отдельная истина приобретает больший вес, чем она имела бы в логической цепи, и внимание читателя остается в постоянном напряжении. Вместе с тем текучее разнообразие жизни входит в письма как некий негативный фон для незыблемой нормы, т. е. философии, целительницы душ, "науки жизни", призванной судить ее и дать ей законы. И все же "Письма к Луцилию" - единое произведение не только по мысли, но и композиционно. Это целое начинается разомкнуто - "Так и поступай, мой Луцилий", - ответ на сообщение друга, звено в цепи долгой переписки. Мы не знаем, кончалось ли оно так же разомкнуто: конец "Писем к Луцилию" утрачен. Внутри же сборника сделано все, чтобы ощущение разомкнутости, бессистемности сохранилось. Однако в этой бессистемности есть система, и подчинена она последовательным этапам обращения Луцилия (понимай - всякого читателя- прим. Ошерова) в стоическую веру. Сборник писем к другу становится сводом стоической морали.

Прежде всего "Письма к Луцилию", - это программа нравственного самоусовершенствования, равно предназначенная для адресата и отправителя. Определяют ее основоположения стоической доктрины (п. XCV). Цель ее - "блаженная жизнь", то есть состояние полной независимости от внешних обстоятельств. Достигает "блаженной жизни" мудрец, он же - "vir bonus"; но традиционный римский нравственный идеал переосмысляется у Сенеки в стоическом духе. Vir bonus – уже не "доблестный муж", но скорее "человек добра". В "Письмах" досуг признается необходимым условием для нравственного совершенствования. И если для староримского "доблестного мужа" наградой непременно мыслилась слава, то сенековский "человек добра" пренебрегает ею как похвалой людей неразумных и ищет лишь признанья "равных" себе. Вообще же награда за добродетельный поступок - в нем самом, ибо такой поступок отвечает разумной природе человека, - в отличие от противоположных ей страстей. Для достижения добродетели нужно не ограничивать страсти, а совершенно искоренять их. Благодаря этому можно достичь полной независимости от мира, то есть бесстрастия.

Знание человеческой психологии, анализ поступков и побуждений, характерный для Сенеки-писателя, толкают его к знаменательным отступлениям от стоических верований. Так, с одной стороны, Сенека принимает положение о разумном характере добродетели: чтобы стать добродетельным, нужно понять, в чем благо. Но если для греческой этики со времен Сократа "познать добродетель" и значит "стать добродетельным", то Сенека понимает, что одного знания добра недостаточно. "В душах, даже далеко зашедших во зле, остается ощущение добра, и они не то что не ведают позора, но пренебрегают им" (п. XCVII) (Мне кажется, это действительно так, ведь любого человека, родившегося в социуме, с детства учат: «что такое хорошо и что такое плохо», а значит, любой преступник знает, что он, как минимум, поступает «плохо», но он все равно совершает свое деяние, ведомый своими пороками и недостатками). Следовательно, воля к добру должна быть активной, она не даруется природой, и потому ее роль возрастает: "Желание стать добродетельным - полпути к добродетели" (п. XXXIV). А направить нашу волю к добру должна еще одна нравственная инстанция, причастная скорее чувствам, чем разуму: это совесть, "бичующая злые дела" (п. XCVII), но не тождественная страху наказанья (Которая просто спит у порочных людей вообще и у преступников в частности: рассказав о «добре и зле», о ней, наверное, просто забыли). Отсюда ясно, что проповеднику добродетели нужно взывать не только к разуму, но и к совести, воздействовать не одною логикой, но волновать. Такие новшества не только меняли весь стиль философствования, но и заставляли заново решать проблемы, казалось бы, уже решенные. Прежде всего, момент воли, то есть ответственного выбора жизненного поведения, вступал в противоречие со стоическим фатализмом, учением о роке как о неразрывной и непреодолимой цепи причинно-следственных связей. Человеку, по мнению древних стоиков, остается только одна свобода: добровольно принять волю рока, для выбора места не остается.

Сенека смещает акцент, выдвигает вперед другое стоическое понимание рока - как воли миросозидающего логоса (божества). В отличие от человеческой воли, эта божественная воля может быть только благой (п. XCV): бог величайший благодетель, слуга своих слуг (п. XCV), он заботится о людях и воля его есть провидение. (А здесь, мне кажется, уже появляются некоторые нотки христианства: Бог, как великое и единое. Как истинный пример совершенства, к которому обязан стремиться каждый.)

Как часть божественной воли человек добра воспринимает и смерть (п. XXX и др.). В этом - лучшее лекарство против страха смерти, той из человеческих страстей, против которой Сенека в "Письмах к Луцилию" борется с наибольшим упорством. Смерть предустановлена мировым законом и потому не может быть безусловным злом. Но и жизнь сама по себе не есть безусловное благо: она ценна постольку, поскольку в ней есть нравственная основа.

Та же этическая шкала ценностей позволила Сенеке решить и вопрос о добровольной смерти. Когда-то Платон запретил человеку покидать пост, на который поставили его боги, а Зенон, сломавший ногу, увидел в этом волю призывавших его богов и ушел из жизни. Сенека стоит посредине между Платоном и Зеноном. Нельзя уходить из жизни под влиянием страсти (п. XXX). Разум и нравственное чувство должны подсказать, когда самоубийство являет собой наилучший выход. И критерием, который философ пытается найти, оказывается все та же этическая ценность жизни, определяемая возможностью исполнять свой нравственный долг. (Нельзя сейчас не сказать о преемственности поколений. Сейчас, впрочем, как и всегда, вопрос о добровольном уходе из жизни является очень спорным. Конечно, существует много доводов «за» и «против», сторонники и противники, а также бесконечное количество причин. И мне кажется прав Сенека, выбирая критерием целесообразности выбора этическую ценность жизни. Не стоит, я думаю всеми правдами и не правдами оживлять возможностями современной медицины «живой труп», мучающийся от боли и страданий, также как и запрещено бездумно, под влиянием минутного порыва совершать самоубийство.) Как бы ни угнетали тебя болезни и старость, ты не вправе уходить из жизни, пока твоя жизнь нужна близким, пока ты можешь выполнять долг перед ними и перед своею природой: "Я не покину старости, если она сохранит меня в целости - лучшую мою часть: а если она поколеблет ум, если будет отнимать его по частям, я выброшусь вон из трухлявого, готового рухнуть строения" (п. LVIII). Но вместе с тем, если не останется возможности исполнять свой долг человека, самоубийство не только допустимо, но и оправдано. А возможность эта исчезает тогда, когда человек оказывается под гнетом принуждения, лишается свободы. Поразительные примеры рабских самоубийств наглядно доказывают утвержденье, что "к свободе повсюду открыты дороги, короткие и легкие... Никто не может навязать нам жизнь, и мы в силах посрамить нужду" (п. XII) Принуждение, неотвратимость казни, рабство - вот те крайние явления в наблюдаемой философом жизни, которые даже смерть делают одною из обязанностей мудреца.

В вопросе о самоубийстве Сенека потому расходится с правоверным стоицизмом, что наравне с долгом человека перед собою ставит долг перед другими. При этом в расчет берутся даже такие незначительные для стоика вещи, как любовь, привязанность и прочие эмоции.

Чувство приязни к людям, согласно Сенеке, естественно и заложено в нас природой: "Все что ты видишь, в чем заключено и божественное и человеческое, - едино: мы только члены огромного тела. Природа, из одного и того же нас сотворившая и к одному предназначившая, родила нас братьями. Она вложила в нас взаимную любовь, сделала нас общительными, она установила, что правильно и справедливо, и по ее установлению несчастнее приносящий зло, чем претерпевающий, по ее велению должна быть протянута рука помощи" (п. XCV). Это - основа конституции стоического вселенского государства или той "большой республики" Сенеки, которой служит человек добра. В ней все равны, ибо всем досталась душа - частица божества, а высокой она может быть и у римского всадника, и у раба (п. XXXI). Не родословная, а величие души и делает человека благородным, "ибо она из любого состояния может подняться выше фортуны", которая одна только и делает человека всадником или рабом. (На мой вопрос: «А где он, Бог?», бабушка всегда мне отвечала, что он внутри, в душе человека. Действительно, какой бы веры ни был человек, какого ранга, Бог, а значит смысл жизни, цель жизни, взгляды, нравственные устои человека, внутри у него, в душе, в сердце, в разуме. Человека могут заставить совершить что-то против его Бога, но если в нем убить этого Бога, умрет и сам человек.) А если так, то нет нужды освобождать всех рабов: те из них, что благородны духом, сами возвысятся над рабством либо, если оно станет невыносимым, обретут свободу через смерть. Равенство в духе - вот что важнее для вселенского государства, чем конкретное социальное действие. (Вот здесь я не согласна с философом. Конечно, главное – свобода души, но несправедливы телесные страдания одних, наряду с блаженством и благополучием других.)

Но между безотрадной панорамой реальных человеческих отношений с их следствием - разобщающей моралью - и радужной теорией равенства в духе пропасть слишком велика, чтобы Сенека не ощущал ее. Философ, пытавшийся служить людям через службу государству, узнавший на этом пути и горечь компромисса, и боль от бесплодности усилий, не может, как бы ни был он разочарован в деятельности, не искать основ человеческого общежития менее умозрительных, чем равенство в духе. И он не только ищет, но и находит их. Это - милосердие и благодеяние. Первое есть обязанность, налагаемая на нас уже тем, что все мы люди: "Человек - предмет для другого человека священный" (п. XCV). Но того же требует и жизненная практика. Если мы хотим этой добродетели от правителя государства, то и сами должны обладать ею по отношению к стоящим ниже, прежде всего, к рабам (п. XLVII). И далее аргументация в письме точно та же, что в трактате "О милосердии": мягкость с рабами есть условие безопасности для владельца, позволь рабам говорить за столом, - и они будут молчать, когда твой обвинитель станет допрашивать их под пыткой.

Потерпев крах в государственной деятельности, разочаровавшись в возможности отвечающего нравственным нормам сообщества людей внутри государства, Сенека, тем не менее, не хочет замыкаться в высокомерном "бесстрастии" мудреца, закрывшего глаза на порочный мир либо благодетельствующего ему самим явлением своей добродетели. Из двух идеалов, предлагаемых стоей, его душе римлянина был ближе идеал человеческой общности, хотя бы в форме "вселенского града". Как римлянин, он пытался иногда обосновать необходимость такого сообщества прагматически - слабостью отдельного человека перед лицом природы. Как моралист, он искал таких нравственных основ общежития, которые были бы доступны всем согражданам по человечеству. Как человек своей эпохи, все больше забывавшей о городе-государстве, он не видел свой идеал осуществленным в прошлом (в отличие от Цицерона), не верил в его осуществление в римском государстве при наличном его состоянии, разделяя "всеобщее убеждение, что из этого положения нет выхода", что "основанная на военном господстве императорская власть является неотвратимой необходимостью". И опять-таки как человек своей эпохи он искал новых основ человеческого сообщества в "духе", пролагая путь к Августинову граду божию, к христианским писателям последующих веков.

 

«Нравственные письма к Луцилию» - последнее произведение Сенеки. Столь масштабное (по объему и по содержанию своему), оно как кладезь мудрости, жизненного опыта, ненавязчивое нравоучение, советы и догматы, адресованные ученику и другу, поэтому неофициальные, открытые и доступные (не в смысле легкомысленности, а в том, что они настолько жизненны, искренние, что любому читателю близки и понятны своей достоверностью и насущностью). Прочитать за один раз все – нереально: их нужно открывать постепенно, начиная с первого, как было у Луцилия, и «учиться философии жизни».

 

Фрагменты некоторых «писем к Луцилию»

Письмо XII

...

Поэтому Гераклит, получивший прозвище из-за темного смысла своих речей, говорит:

"Один день равен всякому другому". Каждый понимает это на свой лад. Один говорит, что дни равны по числу часов, и не лжет: ведь коль скоро день – это двадцать четыре часа, то все дни непременно равны между собой, так как к ночи прибавляется столько часов, на сколько убывает день. Другой говорит, что любой день равен всем прочим по сходству: в самом протяженном времени нет ничего такого, чего нельзя найти в одних сутках, то есть ничего, кроме дня и ночи, которые оно в череде обращений мира множит, но не изменяет, разве что делает день короче, ночь длиннее или наоборот.

Потому каждый день нужно проводить так, словно он замыкает строй, завершает число дней нашей жизни. Когда Пакувий, присвоивший Сирию, пировал и пьянствовал, справляя по самому себе поминки, его уносили от стола в спальню под рукоплескания его любовников, певших под музыку: βεβιωται, βεβιωται – он прожил жизнь (греч.). И каждый день он устраивал себе такой вынос.

Мы же то, что он делал от нечистой совести, должны делать с чистой душой и, отправляясь ко сну, говорить весело и радостно:

Прожита жизнь, и пройден весь путь, что судьбой мне отмерен.

А если бог подарит нам и завтрашний день, примем его с радостью. Счастливей всех тот, кто без тревоги ждет завтрашнего дня: он уверен, что принадлежит сам себе. Кто сказал "прожита жизнь", тот каждое утро просыпается с прибылью.

Но пора уже кончать письмо. Ты спросишь: "Неужели оно придет ко мне без подарка?" Не бойся: что-нибудь оно да принесет. Нет, как мог я так сказать? Не что-нибудь, а много! Ведь что лучше изречения, которое я ему вручаю для передачи тебе: "Жить в нужде плохо, но только нет нужды жить в нужде". А почему нет нужды? Потому что к свободе повсюду открыты дороги, короткие и легкие. Поблагодарим бога за то, что никто не может навязать нам жизнь и мы в силах посрамить нужду.

Ты возразишь мне: "Это слова Эпикура; на что тебе чужое?" – Что истинно, то мое. Я не устану потчевать тебя Эпикуром, и пусть знают все, кто слепо твердит его слова и ценит их не за то, что в них сказано, а за то, кем они сказаны: лучшее принадлежит всем.

Будь здоров.

Письмо XXV

...

А ты покажи себя мужественным и убавляй свою ношу, впрочем, ты так и делаешь. Ничто из того, что мы имеем, не необходимо. Вернемся к законам природы – и богатство для нас готово. Все, в чем мы нуждаемся, или стоит дешево, или ничего не стоит. Природа требует только хлеба и воды, а для этого никто не беден. "Кто ограничил ими свои желания, тот поспорит в блаженстве с самим Юпитером", – говорил Эпикур. И еще одно его изречение я внесу в это письмо:

"Делай все так, будто на тебя смотрит Эпикур". Без сомнения, полезно приставить к себе сторожа и иметь его рядом, чтобы на него ты оглядывался, видя в нем свидетеля всех твоих помыслов. Самое благотворное – жить словно под взглядом неразлучного с тобою человека добра, но с меня довольно и того, если ты, что бы ни делал, будешь делать так, будто на тебя смотрят. Одиночество для нас – самый злой советчик,

Когда ты преуспеешь настолько, что будешь стесняться самого себя, тогда можешь отпустить провожатого, а до тех пор пусть за тобой надзирает некто тобою чтимый, будь то Катон, либо Сципион, либо Лелий, – любой, в чьем присутствии даже совсем погибшие люди обуздывали свои пороки, – и так покуда сам не станешь тем человеком, на глазах у которого не отважишься грешить. А когда ты этого добьешься и начнешь хоть немного уважать самого себя, я позволю тебе поступать по совету того же Эпикура: "Тогда и уходи в себя, когда тебе приходится быть в толпе".

Нужно, чтобы ты был непохож на большинство людей. А пока ты не можешь безопасно замкнуться в себе, оглянись на того и на другого: для любого лучше быть с кем угодно, чем наедине с собою. "Тогда и уходи в себя, когда тебе приходится быть в толпе", – но только если ты человек добра, спокойный и воздержный; а не то уходи от самого себя к толпе, чтобы быть подальше от дурного человека.

Будь здоров.

Письмо XXX

...

Одинаковое безумие – бояться того, что не принесет страданий, и того, чего нельзя и почувствовать. Неужели кто-нибудь думает, что можно почувствовать ту, благодаря которой перестают чувствовать? "Поэтому, – заключает Басс, смерть стоит за пределами зла, а значит – и страха перед злом".

Я знаю, такие слова часто повторяли и должны повторять: но они не помогали мне, ни когда я их читал, ни когда слышал от людей, объявлявших нестрашным то, чего им самим еще не приходилось бояться. А его речь была для меня особенно убедительна, потому что говорил он о собственной близкой смерти.

А сколько смятения приносит приближающаяся смерть, лучше всех объяснят те, кто был с нею рядом, видел ее приход и встретил ее. К ним можно причислить Басса, который не хочет, чтобы мы оставались в заблуждении, и говорит, что бояться смерти так же глупо, как бояться старости. Ведь так же, как за молодостью идет старость, следом за старостью приходит смерть. Кто не хочет умирать, тот не хотел жить. Ибо жизнь дана нам под условием смерти и сама есть лишь путь к ней. Поэтому глупо ее бояться: ведь известного мы заранее ждем, а страшимся лишь неведомого.

Неизбежность же смерти равна для всех и непобедима. Можно ли пенять на свой удел, если он такой же, как у всех? Равенство есть начало справедливости. Значит, незачем защищать от обвинения природу, которая не пожелала, чтобы мы жили не по ее закону. А она созданное уничтожает, уничтоженное создает вновь.

Если же кого-нибудь старость кротко отправит прочь, не вырвав внезапно из жизни, но уведя из нее незаметно, разве тот, кому такое выпало на долю, не должен благодарить всех богов, отославших его, сытого, на покой, всякому человеку необходимый, а усталому – отрадный? Ты видишь, иные зовут смерть с большим пылом, чем обычно молят о продлении жизни. Однако я не знаю, от кого мы почерпнем больше мужества: от тех ли, кто ищет смерти, или от тех, кто весело и спокойно ждет ее, потому что первыми движет порой смятение чувств и внезапное негодование, а спокойствие вторых рождено непреложным суждением. Иногда человека гонит к смерти гнев; но весело встретит ее приход только тот, кто готовился к ней задолго.

...

Разве мало я наблюдал людей, добровольно обрывавших свою жизнь? Видеть-то я их видел, но для меня убедительнее пример тех, кто идет к смерти без ненависти к жизни, кто принимает, а не призывает кончину.

...

 

Письмо XXXI

...

Что же есть благо? Знание. Что есть зло? Незнание. Кто умен и искусен, тот, смотря по обстоятельствам, одно отвергнет, другое выберет. Однако он не боится того, что отвергает, и не восхищается тем, что выбирает, если только душа его высока и непобедима. Я запрещаю тебе унывать и сокрушаться. Мало не отказываться от труда: нужно искать его!

"Но что же такое, – спросишь ты, – труд пустой и ненужный?" – Тот, что вызван ничтожными причинами. Он тоже не есть зло, как и тот труд, что затрачен ради прекрасной цели; ведь дело в самой стойкости, а она есть свойство души, побуждающее одолевать трудности и тяготы и ободряющее нас: "Что ты мешкаешь? Мужчине пот не страшен!"

Но чтобы добродетель была совершенной, нужно еще вот что: пусть будет твоя жизнь равна себе, пусть ничто в ней не противоречит одно другому, а это невозможно без знания и без искусства, позволяющего познать божеское и человеческое. Таково высшее благо. Достигни его – и станешь не просителем, а ровней богам.

"Как же прийти к этому?" – спросишь ты. Не через Пенинский или Греческий хребет, не через пустыни Кандавии; не нужно будет объезжать ни Сирты, ни Сциллу с ХарибдойZ:\НА старте mydocx.ru\01\senek03\refer.htm - pXXXI-4, – хоть все это ты и проделал ради жалкой прокураторской должности. Нет, дорога безопасна, дорога приятна, и снарядила тебя сама природа. Она дала тебе все, чтобы ты стал наравне с богом, если не пренебрежешь данным.

Не деньги сделают тебя равным богу: у бога ничего нет; не сделает и претекста: бог наг; не сделает ни молва, ни уменье показать себя, ни имя, известное всему народу: бог никому неведом, многие думают о нем дурно – и безнаказанно; не сделает толпа рабов, таскающих твои носилки по всем дорогам в городе и на чужбине: величайший и могущественнейший бог сам всем движет. Не сделает тебя блаженным ни сила, ни красота: и то и другое уступает старости.

Нужно искать нечто такое, что не подпадает день ото дня все больше под власть, не знающую препятствийZ:\НА старте mydocx.ru\01\senek03\refer.htm - pXXXI-6. Что же это? Душа, но душа непреклонная, благородная, высокая. Можно ли назвать ее иначе как богом, нашедшим приют в теле человека? Такая душа может оказаться и у римского всадника, и у вольноотпущенника, и у раба. Что такое римский всадник, вольноотпущенник, раб? Все это – имена, порожденные честолюбием или несправедливостью. Из тесного угла можно вознестись к небу, – только воспрянь и дух свой Бога достойным яви!Z:\НА старте mydocx.ru\01\senek03\refer.htm - pXXXI-7

Чтобы явить его таким, не нужно ни золота, ни серебра: из них не изваять истинный образ бога. Вспомни: когда боги взирали на нас благосклонно, они были из глины.

Будь здоров.

Письмо XXXIV

Сенека приветствует Луцилия!

Я радуюсь и ликую, и, стряхнув с себя старость, распаляюсь, как юноша, когда по твоим делам и письмам понимаю, насколько ты превзошел самого себя (потому что толпу ты давно оставил позади). Если земледельца радует первый плод выращенного им дерева, если пастуху приятен прирост стада, если всякий смотрит на своего питомца так, словно считает его юность своею, – что, по-твоему, должны испытывать воспитавшие в другом природный дар, когда вдруг увидят созревшим то, что было нежным под их лепившими руками?

Я притязаю на тебя: ты – мое создание. Едва заметив твои задатки, я взялся за тебя, подбадривал, давал шпоры и не позволял идти медленно, то и дело подгонял тебя, да и сейчас занимаюсь тем же, однако подбадриваю бегущего и подбадривающего меня самого.

Ты спросишь, чего мне еще надобно. – Теперь-то и пойдет самое важное. Обычно говорят, что начало – это уже полдела; то же относится и к нашей душе: желание стать добродетельными – полпути к добродетели. Но знаешь, кого я назову добродетельным? Человека совершенного и независимого, которого никакая сила, никакая нужда не испортит.

Такого я и прозреваю в тебе, если ты будешь упорен в своих стараниях, если будешь поступать так, чтобы между твоими делами и словами не было не только противоречия, но и расхождения, если и то и другое будет одной чеканки. Твоя душа еще не на верном пути, если поступки твои не согласуются между собой.

Будь здоров.

Письмо XLVII

Сенека приветствует Луцилия!

Я с радостью узнаю от приезжающих из твоих мест, что ты обходишься со своими рабами, как с близкими. Так и подобает при твоем уме и образованности. Они рабы? Нет, люди. Они рабы? Нет, твои соседи по дому. Они рабы? Нет, твои смиренные друзья. Они рабы? Нет, твои товарищи по рабству, если ты вспомнишь, что и над тобой, и над ними одинакова власть фортуны.

Мне смешны те, кто гнушается сесть за стол с рабом – и почему? Только потому, что спесивая привычка окружила обедающего хозяина толпой стоящих рабов! Он ест больше, чем может, в непомерной жадности отягощает раздутый живот, до того отвыкший от своего дела, что ему труднее освободиться от еды, чем вместить ее.

А несчастным рабам нельзя раскрыть рот, даже чтобы сказать слово. Розга укрощает малейший шепот, даже случайно кашлянувший, чихнувший, икнувший не избавлен от порки: страданьем искупается малейшее нарушение тишины. Так и простаивают они целыми ночами, молча и не евши.

Из-за этого и говорят о хозяевах те, кому при хозяевах говорить запрещается. Зато другие, кому можно перемолвиться словом не только при хозяине, но и с ним самим, кому не затыкали рта, готовы бывали за хозяина подставить голову под меч, принять на себя близкую опасность. За столом они говорили, под пыткой молчали.

Часто повторяют бесстыдную пословицу: "Сколько рабов, столько врагов". Они нам не враги – мы сами делаем их врагами. Я не говорю о жестокости и бесчеловечности, – но мы и так обращаемся с ними не как с людьми, а как со скотами. Мы возлежим за столом, а из них один подтирает плевки, другой, согнувшись, собирает оброненные пьяными объедки, третий разрезает дорогую птицу и уверенными движениями умелых рук членит на доли то грудку, то гузку. Несчастен живущий только ради того, чтобы по правилам резать откормленную птицу, но тот, кто обучает этому ради собственного удовольствия, более жалок, чем обучающийся по необходимости.

...

Изволь-ка подумать: разве он, кого ты зовешь своим рабом, не родился от того же семени, не ходит под тем же небом, не дышит, как ты, не живет, как ты, не умирает, как ты? Равным образом и ты мог бы видеть его свободнорожденным, и он тебя – рабом. Когда разбит был ВарZ:\НА старте mydocx.ru\01\senek03\refer.htm - pXLVII-5, фортуна унизила многих блестящих по рождению, готовых через военную службу войти в сенат: одних она сделала пастухами, других – сторожами при хижинах. Вот и презирай человека того состояния, в которое ты сам, покуда презираешь его, можешь перейти.

Я не хочу заниматься этим чересчур обширным предметом и рассуждать насчет обращения с рабами, с которыми мы так надменны, жестоки и сварливы. Но вот общая суть моих советов: обходись со стоящими ниже так, как ты хотел бы. чтобы с тобою обходились стоящие выше. Вспомнив, как много власти дано тебе над рабом, вспомни, что столько же власти над тобою у твоего господина.

"Но надо мною господина нет!" – Ты еще молод; а там, глядишь, и будет. Разве ты не знаешь, в каких летах попала в рабство Гекуба, в каких – Крез, и мать Дария, и Платон, и Диоген?Z:\НА старте mydocx.ru\01\senek03\refer.htm - pXLVII-6

...

Нельзя, Луцилий, искать друзей только на форуме и в курии; если будешь внимателен, то найдешь их и дома. Часто хороший камень пропадает за неимением ваятеля; испытай его, попробуй его сам. Глуп тот, кто, покупая коня, смотрит только на узду и попону, еще глупее тот, кто ценит человека по платью или по положению, которое тоже лишь облекает нас, как платье.

...

Будь с рабами приветлив, покажи себя высоким без высокомерия: пусть они лучше чтят тебя, чем боятся.

...

Поэтому, на мой взгляд, ты правильно поступаешь, когда, не желая, чтобы рабы тебя боялись, наказываешь их словами. Побоями наставляют бессловесных животных. Не все, что обидно, вредит нам; но избалованность доводит нас до такого неистовства, что все перечащее нашему желанию вызывает у нас ярость.

...

Больше не буду тебя задерживать: ведь тебе не нужны увещанья. У добрых нравов, помимо прочего, то преимущество, что они довольны собой и не меняются. Непостоянно злонравие: оно меняется часто, но к лучшему никогда.

Будь здоров.

 

Письмо LVIII

...

Но посмотрим, что такое конец жизни – ее отстой или нечто самое чистое и прозрачное, – если только ум не пострадал, и чувства, сохранившиеся в целости, помогают душе, и тело не лишилось сил и не умерло до смерти. Ведь все дело в том, что продлевать – жизнь или смерть.

Но если тело не годится для своей службы, то почему бы не вывести на волю измученную душу? И может быть, это следует сделать немного раньше должного, чтобы в должный срок не оказаться бессильным это сделать. И поскольку жалкая жизнь куда страшнее скорой смерти, глуп тот, кто не отказывается от короткой отсрочки, чтобы этой ценой откупиться от большой опасности. Лишь немногих долгая старость привела к смерти, не доставив страданий, но многим их бездеятельная жизнь как бы даже и не пригодилась. Что ж по-твоему, более жестокая участь – потерять кусочек жизни, которая и так кончится?

Не надо слушать меня против воли, словно мой приговор касается и тебя, но все же взвесь мои слова. Я не покину старости, если она мне сохранит меня в целости – сохранит лучшую мою часть; а если она поколеблет ум, если будет отнимать его по частям, если оставит мне не жизнь, а душу, – я выброшусь вон из трухлявого, готового рухнуть строения.

Я не стану бежать в смерть от болезни, лишь бы она была излечима и не затрагивала души; я не наложу на себя руки от боли, ведь умереть так – значит, сдаться. Но если я буду знать, что придется терпеть ее постоянно, я уйду, не из-за самой боли, а из-за того, что она будет мешать всему, ради чего мы живем. Слаб и труслив тот, кто умирает из-за боли; глуп тот, кто живет из страха боли. Но я слишком многоречив, да и сам этот предмет таков, что можно рассуждать о нем весь день. Как может вовремя кончить жизнь тот, кто не может кончить письмо? Будь здоров! Эти слова ты прочтешь охотнее, чем читал все про смерть да про смерть.

Будь здоров.

Письмо XCVII

...

Мы падки на все скверное, потому что тут непременно найдутся и вожатый и спутник, да и без вожатого, без спутника дело пойдет: дорога к порокам ведет не под уклон, а под откос. И вот что многих делает неисправимыми: во всех искусствах для тех, кто ими занимается, погрешности постыдны и для сделавшего промах вредны, а в жизни грехи сладки.

Не радуется кормчий, если корабль перевернется; не радуется оратор, если по вине защитника подсудимый проиграет дело; не радуется врач, когда хоронят больного; а вот преступленье против себя для всех приятно. Тот радуется прелюбодеянью, на которое раззадорила его трудность дела; этот радуется обману и краже; и никто не разочаруется в злых делах, пока не разочаруется в их удаче. Все это происходит от дурной привычки.

Можешь убедиться сам, что в душах, даже далеко зашедших во зле, остается ощущенье добра, и они не то что не ведают позора, но пренебрегают им: ведь все прячут свои грехи и, пусть даже все сойдет счастливо, пользуются плодами, а само дело скрывают. Только чистая совесть хочет выйти и встать на виду; злонравью и во тьме страшно.

...

Нам не следует соглашаться с Эпикуром, когда он говорит, что нет справедливого по природе, и преступлений нужно избегать, так как нельзя избежать страха. Но с ним следует согласиться в том, что злые дела бичует совесть, что величайшая пытка для злодея – вечно терзающее и мучащее его беспокойство, не позволяющее поверить поручителям его безопасности. Но ведь если никто и в безопасности не может не бояться, – это и есть, Эпикур, доказательство того, что именно природа заставляет нас отшатываться от преступлений. Многих фортуна освободила от кары, но никого – от страха.

Почему так? Не потому ли, что в нас вложено отвращенье ко всему осуждаемому природой? Из-за того даже скрывшийся не верит в возможность скрываться, что его уличает и обличает перед самим собою совесть. Плохо было бы наше дело, если бы многие злодеяния ускользали от мстящего закона и предписанной кары – и не приходилось бы тотчас же за них платиться тяжким наказаньем, налагаемым природой, которая заменяет пытку страхом.

Будь здоров.

 

Письмо XCV

...

Мы слишком часто хотим показать, будто желаем того, чего не желаем. Некто приносит для публичного чтения длиннейшую "Историю", написанную мелко-мелко и плотно скатанную, и, прочитав большую часть, объявляет: "Если хотите, я остановлюсь". Все кричат: "Читай, читай!" – а сами только того и хотят, чтобы чтец умолк. Мы часто про себя желаем одного, вслух – Другого, и даже богам не говорим правды; но боги либо нас не слушают, либо жалеют.

...

А теперь попробую, пропустив вступление, перейти прямо к делу. Говорят так: "Блаженная жизнь складывается из правильных поступков; к правильным поступкам ведут наставленья; значит, наставлений довольно для блаженной жизни". – Но наставленья ведут к правильным поступкам не всегда, а только когда им послушен ум, иногда же, если душу держат в осаде превратные мнения, наставлять ее бесполезно.

...

 

"Если честные поступки проистекают из наставлений, то их с избытком довольно для блаженной жизни; а так как первое верно, верно и второе". – На это мы ответим: к честным поступкам побуждают наставления, но не одни только наставления.

"Если все науки довольствуются наставлениями, то должна довольствоваться ими и философия, потому что и она есть наука о жизни. Кормчим человека делает тот, кто наставляет его: так поворачивай рулевое весло, так опускай паруса, так двигайся с попутным ветром, так сопротивляйся встречному, а так используй боковой, не благоприятный и не враждебный". И любого наставленья укрепляют в его науке; значит и для науки жить они могут сделать то же".

Но все эти науки заботятся лишь о средствах к жизни, а не о жизни в целом. Поэтому многое мешает им и препятствует извне: надежда, желание, страх. А той, что провозгласила себя наукой о жизни, никогда ничто не помешает оказать свое действие: она опрокидывает преграды и влечет за собой препятствия. Хочешь знать, как несхожи между собой эта и все прочие науки? В тех простительней ошибаться намеренно, а не случайно, в этой величайшая вина погрешить по своей воле.

...

Философия же есть наука и умозрительная, и прикладная, она и созерцает, и действует. Ты ошибаешься, полагая, будто она сулит пользу лишь в земных делах; она метит выше! Она говорит: я исследую весь мир и не остаюсь среди смертных, довольствуясь тем, чтобы убеждать вас или разубеждать; меня манит великое, то, что выше вас:

...

"Древняя мудрость поучает только тому, что надо делать и чего избегать, – а люди тогда были лучше. Когда ученых стало больше, хороших стало меньше, потому что простая и очевидная добродетель превратилась в темную и велеречивую науку, и учат нас рассуждать, а не жить".

...

 

Врачеванье сводилось когда-то к знанью немногих трав, которые останавливали кровотеченье, заживляли раны, а потом постепенно оно дошло до нынешнего многообразия. И не удивительно, что у него было меньше дела тогда, когда люди были еще и сильны и крепки телом, а пища легка и не испорчена искусством получать наслаждения. Только потом понадобилась пища, не утоляющая, а разжигающая голод, и придуманы были сотни приправ, распаляющих прожорливость, и то, что было питаньем для проголодавшихся, стало бременем для сытых.

...

В старину врачи не умели учащать приемы пищи и поддерживать вином слабеющее сердцебиение, не умели отворять кровь и облегчать затяжную болезнь баней и потением, не умели, связав руки и ноги, скрытую в глубине болезнетворную силу оттягивать к конечностям. Им не было нужды, по малочисленности угроз, выискивать множество средств помощи.

А теперь до чего дошла порча здоровья! Это мы платим пеню за переходящую всякую меру и закон страсть к наслаждениям. Сочти поваров – и перестанешь удивляться, что болезней так много. Все науки отступили вспять, и наставники свободных искусств сидят в пустых углах, никем не посещаемые. В школах философов и риторов ни души, зато как многолюдно на кухнях у чревоугодников, сколько молодежи там теснится у печки!

...

Мы безумствуем не только поодиночке, но и целыми народами. Убийства и отдельных убийц мы обуздали; а что войны, что истребленье целых племен – это прославляемое злодейство? Ни алчность, ни жестокость не знают меры. Убийства, совершаемые в одиночку и исподтишка, не так опасны и чудовищны; но жестокости творятся теперь по постановлению сената и народа, и запрещенное частным лицам приказывается от лица государства.

За одно и то же преступление платят головою, если оно совершено тайно, а если в солдатских плащах получают хвалы. Людям, кроткому роду, не стыдно радоваться крови друг друга, вести войны и поручать детям продолжать их, меж тем как среди бессловесных и диких животных царит мир.

Против такого могучего и повсеместного безумия философия, которой прибавилось труда, накопила столько же сил, сколько прибыло их у противника. Легко было порицать преданных вину и лакомых до изысканных блюд; немного сил нужно было, чтобы привести на путь воздержанности душу, когда она едва с него сошла.

Люди повсюду ищут наслаждений, каждый порок бьет через край. Жажда роскоши скатывается к алчности; честность в забвении; что сулит приятную награду, того не стыдятся. Человека – предмет для другого человека священный – убивают ради потехи и забавы; тот, кого преступно было учить получать и наносить раны, выводится на арену голый и безоружный: чтобы развлечь зрителей, с него требуется только умереть.

При такой извращенности нравов нужны средства сильнее обычных, чтобы прогнать застарелые недуги; необходимы основные правила, чтобы искоренить глубоко воспринятые общим убеждением ложные мненья. Вместе с основоположеньями наставления, утешения, ободрения, может статься, и будут достаточно сильны, а сами по себе они не подействуют.

...

Есть обычай давать наставленья, как следует чтить богов. Мы запрещаем зажигать им светильники по субботам, – ведь и боги не нуждаются в освещенье, и людям нет никакой радости от копоти. Мы возбраняем являться с утренними приветствиями и сидеть перед дверьми храмов: таким угожденьем подкупают людское тщеславие, бога чтит тот, кто его познал. Мы не велим приносить Юпитеру простыни и скребницы, держать зеркало перед Юноной, – богу не нужны прислужники. Почему? Да потому что он сам служит роду человеческому, везде и всякому готовый помочь.

Пусть человек выслушал, какую меру надо соблюдать в жертвоприношеньях, как необходимо бежать прочь от докучных суеверий, – все равно он далеко не пойдет, если как должно не постигнет умом, каков есть бог – всем владеющий, все ниспосылающий, безвозмездно благодетельствующий. В чем причина божеских благодеяний? В природе богов.

Заблуждается думающий, будто они не хотят вредить: они и не могут. Невозможно ни им причинить, ни от них потерпеть урон: ведь ущерб, который нам наносят и который наносим мы, связаны. Кого высокая и прекрасная природа избавила от угроз, тем она не дала и грозить другим.

Начало почитания богов – вера в них; затем следует признать за ними и величье, и благость, без которой нет величия, знать, что это они правят миром, они устрояют своею силой вселенную, опекают род человеческий, заботясь иногда и об отдельных людях. Они и не причиняют зла, и не испытывают; впрочем, некоторых они и наказывают, и обуздывают, и налагают кару, посылая ее порою и под видом блага Хочешь умилостивить богов? Будь благ! Кто им подражает, тот чтит их достаточно!

Но вот другой вопрос, – как обращаться с людьми? Что нам делать? Какие давать наставленья? Чтобы щадили человеческую кровь? Какая это малость, – не вредить тем, кому должно приносить пользу! Великая, конечно, слава для человека быть милосердным к другому человеку! Поучать ли нам, что тонущему надо протянуть руку, заблудившемуся – указать дорогу, с голодным – поделиться хлебом? Когда я кончу перечислять все, что следует делать и чего избегать? Ведь я могу преподать одно короткое правило о том, в чем человеческий долг:

"Все, что ты видишь, в чем заключено и божественное и человеческое, – едино: мы – только члены огромного тела. Природа, из одного и того же нас сотворившая и к одному предназначившая, родила нас братьями. Она вложила в нас взаимную любовь, сделала нас общительными, она установила, что правильно и справедливо, и по ее установлению несчастнее приносящий зло, чем претерпевающий, по ее велению должна быть протянута рука помощи.

Запомним: мы родились, чтобы жить вместе. И сообщество наше подобно своду, который потому и держится, что камни не дают друг другу упасть".

Сказав о богах и людях, посмотрим, как надо обращаться с вещами. Мы бросали бы наставленья на ветер, не наставив предварительно, каковы должны быть наши мнения о каждом предмете: о бедности и о богатстве, о славе и о поношенье, о родине и об изгнании. Оценим все по отдельности, отбросив прочь общие толки, и доищемся, что это такое, а не как называется.

Перейдем теперь к добродетелям. Иной станет поучать, чтобы мы высоко ценили разумность, учились храбрости, любили воздержность и, если это возможно, больше всего прилежали душой к справедливости. Но он ничего не добьется, если мы не знаем, что такое добродетель, одна ли она или есть их множество, существуют ли они раздельно или неразрывно связаны, обладает ли обладающий одною и всеми остальными, различаются ли они и чем.

...

Поступок не будет правильным без правильного намеренья, которым поступок и порождается. И опять-таки намеренье не будет правильным без правильного строя души, которым и порождается намеренье. А строй души не будет наилучшим, если она не постигнет законов всей жизни, не определит, как нужно судить о каждой вещи, и не сведет ее к тому, что она есть поистине. Спокойствие достанется на долю только тем, кто пришел к незыблемым и твердым сужденьям, а остальные то и дело вновь берутся за прежнее, с чем покончили, и так мечутся между отказом и желанием.

...

В философии одно требует увещаний, другое, и к тому же многое, – доказательств: это то, что не лежит на поверхности и едва может быть обнаружено благодаря величайшему прилежанию и тонкости. Но если необходимы доказательства, необходимы и основоположенья, потому что в них истина подкреплена доводами. Есть вещи явные, есть темные. Явные – те, которые постигаются чувствами и памятью, темные – те, что им недоступны. Разум же не довольствуется очевидным, большая и прекраснейшая его часть занята тайным. Тайное требует доказательства, – но без основоположений доказывать нельзя; значит, основоположенья необходимы.

...

Наконец, если мы поучаем кого-нибудь относиться к другу как к самому себе, верить, что враг может стать другом, стараться первому внушить любовь, а во втором утишить ненависть, мы прибавляем: "Это справедливо и честно". Но в честности и справедливости и заключается смысл наших основоположений; значит, они необходимы, если ни той, ни другой без них нет.

Нужно сочетать основоположенья и наставленья: ведь и ветви без корня бесполезны, и корни получают помощь от того, что ими порождено.

Посидоний считает необходимым не только "наставительство" (воспользуемся его словом и мы), но и ободренье, утешенье, убежденье. К ним он прибавляет изыскание причин – этиологию (не вижу, почему бы и нам не сказать так, если грамматики, стражи латинского языка, употребляют это название). По его словам, полезно будет и описание каждой добродетели, его Посидоний именует "отологией", а другие – "характеристикой", так как оно выделяет приметы каждой добродетели и порока, по которым можно различить сходные между собою.

...

Разве, по-твоему, бесполезно назвать приметы, по которым ты узнаешь благородного коня, чтобы не ошибиться при покупке и не тратить труда, объезжая ленивого? Так насколько полезнее знать признаки величия духа, которые можно перенять у другого!

...

Полезно не только говорить, какими бывают мужи добра, и нарисовать их облик и черты, но и рассказывать, какими они были…. Будь здоров.

 

Эпиктет

/фрагмент из книги «В чем наше благо?» с комментариями/

(Составитель - Красикова Екатерина, механико- машиностроительный факультет, 2-й курс, 2005-06 уч. г.)

Об Эпиктете.

Историю того или иного периода духовного развития человечества, видимо, лучше всего можно понять, внимательно читая труды тех философов, которые были наиболее популярны у современников. В них в концентрированном виде выражались заботы и печали времени. Эпоха, которая отразилась в трудах философа-стоика Эпиктета (вторая половина I — начало II века), сейчас, как и много лет тому назад, привлекает особое внимание многих мыслящих людей, став переломной для духовного сознания человечества. Ведь именно тогда трудились евангелисты, превращая личную память о земном существовании Спасителя в факт истории всего человечества, ибо, сколь ни велик был его подвиг, не зафиксированный пером, он не смог бы стать уроком и примером для человечества. В это же (примерно) время отмечается наивысший подъем римского стоицизма, своеобразной и яркой философской школы, наверное, самой римской из всех, какие когда-либо произрастали на скудной для философии римской почве. Сенека, Эпиктет, Марк Аврелий — три мыслителя, столь близкие друг к другу по исходным философским положениям, и столь различные по конечным выводам, которые они приводили после долгих и тяжких раздумий. Творчество каждого из них — это сложный сплав традиций той философской школы, к которой они принадлежали. Среда, в которой каждый из них рос и воспитывался, дала ему его личный жизненный опыт, и, наконец, собственное неповторимое «я».

Биография Эпиктета, к сожалению, известна нам не очень хорошо. Однако, основные факты его жизни таковы, что у нас вряд ли могут возникнуть сомнения в том, какой именно жизненный опыт приобрел Эпиктет и как мог этот опыт повлиять на формирование его философских концепций.

Родился он, видимо, около 50 года по Р. X. во Фригии (одной из областей Малой Азии, уже много лет входившей в состав Римской империи), кажется, в городе Гиераполе. Известно, что его мать была рабыней. Соответственно, и сам Эпиктет был рабом. При неизвестных нам обстоятельствах он оказался в Риме, в составе имущества Эпафродита, одного из вольноотпущенников и секретарей императора Нерона. По некоторым свидетельствам, Эпиктет на всю жизнь остался хромым, после того как Эпафродит или в припадке гнева или в виде наказания сломал ему ногу. Известно, что, еще, будучи рабом, Эпиктет познакомился с самым известным в то время в Риме философом-стоиком Музонием Руфом и стал его учеником. Несомненно, что Музоний оказал огромное влияние на формирование мировоззрения своего молодого ученика, что с бесспорностью следует из контекста всех высказываний Эпиктета о нем, а также сравнения произведений Эпиктета с теми, к сожалению, немногими фрагментами трудов Музония Руфа, которые дошли по нас. Но вряд ли справедливо мнение тех исследователей, кто полностью отвергает творческое начало в трудах Эпиктета и считает его только эпигоном, рабски повторяющим то, что он получил от своего учителя.

Мы не знаем, когда и при каких обстоятельствах Эпиктет получил свободу. Однако нам известно, что к 92 году он был уже достаточно заметной фигурой среди римских философов, ибо он, как и другие философы, по указу императора Домициана, был изгнан в этом году из Рима (хотя, возможно, событие - имело место в 89 году по Р. X.). Эпиктет переселился в город Никополь (в Эпире), где открыл свою философскую школу. Из Никополя он совершил путешествие в Олимпию и Афины. Видимо, при императоре Траяне ему было разрешено вернуться в Рим, где он скоро приобрел большую популярность. Многие приходившие послушать его беседы принадлежали к самым высшим слоям римского общества. Среди них был и Флавий Арриан (известный автор биографии Александра Македонскою, тогда сенатор, позднее — консул), ставший горячим поклонником философа. В отличие от многих других учителей мудрости, Эпиктет и в жизни следовал принципам того учения, которое он проповедовал. Несмотря на пришедшую к нему славу и покровительство императора, он оставался, столь же скромен в быту, как и в годы безвестности. Строгость его моральных правил и верность принципам благородной бедности вызывали к нему глубокое уважение не только у современников, но и у последующих поколений. Даже ранние христианские авторы, в общем, достаточно суровые в оценках своих языческих предшественников, выделяли Эпиктета среди общей массы философов. Умер он в глубокой старости, видимо, в 20-х годах II века. Он был современником Тацита и Плутарха. «Палатинская Антология» сохранила нам его эпитафию: «Раб Эпиктет, хромой и бедный, как Ир, друг бессмертных».

Эпиктет не относится к числу философов-эрудитов. Судя по цитатам в его беседах, он знал поэмы Гомера, кое-что из трудов Платона и Ксенофонта, некоторые трагедии. Высказывалось предположение, что основную часть своих знаний он почерпнул не из оригинальных работ, а из того пересказа их, который нашел в произведениях Хрисиппа, которого он действительно много читал и изучал. Что Эпиктет по-настоящему знал хорошо — это произведения философов позднего времени. Не отличался он и особой любовью к памятникам изобразительного искусства. Кажется, на него сильное впечатление произвели хрисоэлефантинные статуи Афины (в Афинах) и Зевса (в Олимпии), но Акрополь удостоился в одной из его «Бесед» не очень лестной оценки.

 

Фрагмент из книги Эпиктета «В чем наше благо?»

 

II
ГДЕ НАДО ИСКАТЬ БЛАГО?

Нет такого крепкого и здорового тела, которое никогда не болело бы; нет таких богатств, которые не пропадали бы; нет такой высокой власти, под которую не подкапывались бы. Все это тленно и скоропреходяще, и человек, положивший жизнь свою во всем этом, всегда будет беспокоиться, бояться, огорчаться и страдать. Он никогда не достигнет того, чего желает, и впадет в то самое, чего хочет избегнуть.

Одна только душа человеческая безопаснее всякой неприступной крепости. Почему же мы всячески стараемся ослабить эту нашу единственную твердыню? Почему занимаемся такими вещами, которые не могут доставить нам душевной радости, а не заботимся о том, что одно только и может дать покой нашей душе? Мы все забываем, что если совесть наша чиста, то никто не может нам повредить и что только от нашего неразумия и желания обладать внешними пустяками происходят всякие ссоры и вражды.

Многие говорят, что человеку должно искать свое благо и избегать для себя зла и что поэтому он должен считать своим врагом и противником всякого, кто отнимает у него его благо и причиняет ему зло, хотя бы то был родной отец его, брат или сын.

Но так ли это? Искать свое благо и избегать зла, в самом деле, следует. Но неужели благо и зло для меня может заключаться в том, что зависит от других людей? Многие, правда, жалуются на то, что кто-нибудь другой лишает их блага и подвергает злу. Но если бы они были правы, то это значило бы, что человек сам по себе не может достичь своего блага. Благо, следовательно, недостижимо. Как же может называться благом то, чего нельзя достигнуть?

Нет, друзья! Единственное наше благо и зло — в нас самих, в нашей собственной душе. Для каждого из нас благо в том, чтобы жить разумно, а зло в том, чтобы не жить разумно. Если мы будем это твердо помнить, то ни с кем никогда не станем ссориться и враждовать, потому что глупо ссориться из-за того, что не касается до нашего блага, и — с людьми, заблуждающимися и, стало быть, несчастными.

Сократ понимал это. Злоба жены и неблагодарность сына не заставляли его плакаться на судьбу: жена выливала ему на голову помои и топтала ногами его пирог, а он говорил: «Это меня не касается. То, что мое — мою душу, — никто на свете не может отнять у меня. В этом бессильна и толпа людей против одного человека, и самый сильный против самого слабого. Этот дар дан Богом каждому человеку».

Так жили мудрые люди. А мы вот умеем только хорошо писать, читать да рассуждать об этом, а на самом деле не поступаем так. Про один древний народ говорили, что они — львы у себя дома, а в чужой стороне — лисицы. Про нас же можно сказать, что мы — львы на словах, а на деле — лисицы.

 

VI
О ТОМ, ЧТО МЫ МОЖЕМ И ЧЕГО НЕ МОЖЕМ ДЕЛАТЬ

Когда мы обучаемся грамоте, то мы учимся, как читать и писать. Но грамота не научит нас, нужно ли писать нашему другу письмо или не нужно. Точно так же и музыка учит нас петь или играть на балалайке, но она не научит нас, когда можно петь и своевременно ли играть на балалайке.

— Какая же наша способность указывает нам, что следует делать и чего не следует?

— Способность эта называется разумом. Один только разум указывает нам, что следует делать и чего не следует. Разумом человек судит обо всем. Человек понимает разумом, какое дело чего стоит, следует ли им заняться, когда следует и как следует.

Наделив нас разумом. Бог дал нам в распоряжение то, что нам нужнее всего и с чем мы можем справиться. Он не дал нам в распоряжение того, с чем мы справиться не в состоянии. И благодарение Богу, что Он так сделал!

В самом деле, мы живем на земле связанные с нашим немощным, слабым телом и окруженные такими же несовершенными людьми, как и мы сами. Разве при этом мы сумели бы справиться со всем тем, чего Бог нам не предоставил?

Создав меня таким, каков я есть. Бог как бы сказал мне так:

«Эпиктет! Я мог бы даровать гораздо больше твоему ничтожному телу и твоей маленькой судьбе. Но не упрекай Меня в том, что Я этого не сделал. Не забывай, что тело твое — не твое. Оно — не что иное, как горсточка земли, искусно выделанная.

Я хотел даровать тебе полной свободы делать все, что тебе вздумается, но Я вселил в тебя божественную частицу Себя Самого. Я даровал тебе способность стремиться к добру и избегать зла; Я вселил в тебя свободное разумение. Если ты будешь прикладывать свой разум ко всему тому, что случается с тобою, то ничто в мире не будет служить тебе препятствием или стеснением на том пути, который Я тебе назначил; ты никогда не будешь плакаться ни на свою судьбу, ни на людей; не станешь осуждать их или подделываться к ним. Не считай, что этого мало для тебя. Неужели мало для тебя того, что ты можешь прожить всю свою жизнь разумно, спокойно и радостно? Так довольствуйся же этим!»

А между тем, вместо того, чтобы разумом освещать и направлять свою жизнь, мы наваливаем на себя множество посторонних забот. Один заботится о здоровье своего тела и дрожит при одной только мысли заболеть; другой мучает себя заботами о своем богатстве; третий волнуется об участи своих детей, о делах своего брата, об усердии своего раба. Мы добровольно взваливаем на себя все эти ненужные нам заботы, и они ложатся тяжелым камнем на нашу шею.

Ведь это совершенно все равно, как если бы человек захотел на парусном корабле переплыть через море. Он усаживается на берегу моря и ожидает попутного ветра. Проходит день за днем, а ветер дует все не тот, который ему нужен.

— Господи!..— восклицает он в отчаянии.— Когда же, наконец, подует попутный для меня ветер?

— Когда ему заблагорассудится, милый друг, потому что Бог не тебя назначил распорядителем погоды.

— Что же мне делать в таком случае?

— Подчиниться тому, что не от тебя зависит, и улучшать в себе то, что зависит только от тебя. Разумно только об этом заботиться, а все остальное принимай так, как оно происходит. Ведь все остальное происходит не так, как ты хочешь, а как то Богу угодно.

— О чем же я должен думать, чтобы жить так, как ты говоришь?

— Не о чем ином, как только о том, что зависит от тебя и что от тебя не зависит, что ты можешь исполнить и чего не можешь. Например, тебе необходимо умереть, но необходимо ли тебе об этом плакать? Тебя насильно тащат в тюрьму; ты не можешь этого избежать, но ты можешь не сокрушаться об этом. Тебя ссылают в изгнание; никто не может тебе помешать уехать в спокойном духе и с легким сердцем.

— Расскажи мне о всех тайнах твоего друга,— скажет мне мой враг.

— Нет, я тебе не скажу этого,— отвечу я,— так как в моей власти сохранить тайну моего друга.

— Но я тебя закую в кандалы и отправлю на каторгу, если ты не откроешь мне его тайны!

— Что это ты говоришь? Не меня ты закуешь в кандалы; ты закуешь мои ноги, мои руки, а меня, мою душу, мою волю, мой разум ты не можешь заковать, потому что никто, кроме меня, не в силах распорядиться ими.

— Я тебе голову отсеку!

— Да разве я когда-нибудь говорил тебе, что мою голову труднее отсечь, чем голову всякого другого человека? Вот в каких мыслях тебе следует ежедневно упражняться! Кто разобрал и понял, что именно он может сделать и чего не может, тому не помешают никогда никакие препятствия и случайности, потому что он будет желать только того, что достижимо, и избегать того, чего достигнуть не может.

— Вы меня приговорили к смерти! — скажет такой человек,— Если вы хотите отрубить мне голову сейчас же, так пойдемте я готов. Если же вы казните меня часа через два-три, так я пока пообедаю, потому что я проголодался; а потом, в свое время, я и умру.

— И ты спокойно пойдешь на казнь? — спросят его.

— Совершенно спокойно! — ответит он.— Как подобает человеку, отдающему то, что ему не принадлежит.

 

VI
О МЕРЕ ДОБРА И ЗЛА

Одному человеку кажется хорошим одно, а другому — другое, как раз противоположное. Но ведь оба противоположных мнения не могут быть справедливы.

— Я,— скажешь ты,— считаю справедливым свое мнение и несправедливым чужое мнение.

— А почему же ты узнал, что твое мнение справедливо, а чужое несправедливо? Для этого ведь недостаточно того, что ты сам себя считаешь правым. Когда нам нужно, например, измерить какое-нибудь расстояние, то мы не полагаемся на слова того или другого человека, но измеряем расстояние верною мерою — аршином, саженью.

Если для таких простых дел есть своя верная мера, то неужели же для более важных дел жизни такой меры нет? Если бы нашлась такая мера для избежания ошибок, то мы, конечно, не стали бы делать ни одного шага без того, чтобы не справиться с нею. Такая мера раскрыла бы глаза всем тем, кто заблуждается, принимая за верное то, что им только «кажется».

Мера эта существует. Для того чтобы приобресть ее, надо, прежде всего, понять хорошенько, в чем наше истинное добро, в чем истинное зло и в чем их главные свойства.

Когда мы это выясним себе и ясно поймем, тогда у нас уже будет в руках та мера, которую мы ищем.

Мне хочется, например, узнать: добро или зло какое-нибудь плотское наслаждение? Одни люди говорят, что оно добро, другие скажут, что оно зло. Я прикладываю свою меру. Мера моя говорит мне, что истинное добро безопасно, внушает уважение и доставляет постоянное благо. Таково ли это плотское наслаждение? Нет,— оно и не безопасно для здоровья, и никому не может внушить уважения, и не доставляет постоянного блага. Следовательно, наслаждение это не есть добро.

Ты можешь проверить значение этого наслаждения еще и другою мерою: мы все знаем, что истинное добро всегда доставляет удовольствие душе нашей. Обсуди теперь, таково ли это плотское наслаждение?

Когда ты будешь отвечать на этот вопрос, то будь осторожен; потому что если ты скажешь, что плотское наслаждение может дать удовлетворение нашей душе, то ты этим только покажешь, что ты не умеешь пользоваться мерою добра и зла.

Настоящая мудрость есть не что иное, как умение выяснять и устанавливать истинную меру добра и зла; и задача всяк

Date: 2016-05-18; view: 1332; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию