Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






XX. Торжественный день





 

Экипаж за экипажем въезжал в карпатфальвские ворота. Все виды и роды четвероколесных были в этот день во дворе многолюдного барского дома: там – желтая кругловерхая бричка на высоких щеголеватых рессорах, которую, словно в наказание себе, купил какой-нибудь «милостисдарь», тут – большущий рыдван с жалюзи на застекленных дверцах, бог знает на скольких уж коней и ездоков, с двойными запятками и поручнями сзади, двойными, склоненными друг к дружке гербами по бокам и серебром повсюду вместо обычной меди. Это все самоходы графские да княжеские. А между ними, глядишь, и тарантасишка обшарпанный затесался, тотчас облепленный воробьями, которые налетели на крошки коврижные да калашные, просыпанные за долгую дорогу: протопоп какой-нибудь приехал со своей протопопицей. А вон совсем убогая таратайка, одно только звание что экипаж: короб простой на тележном ходу. Есть и дрожки чудные, аглицкие, способные в полное недоумение привести несведущего человека: всего-навсего два сиденья на колесиках. Одно, видать, для кучера, другое для лакея, а барину-то самому где же поместиться?

Виднелись в этом скопище и разукрашенные крестьянские повозки, запряженная каждая пятеркой лошадей в бубенцах и лентах; на этих пожаловали самородки в узорчатых кафтанах и тулупах. И вылезала огромнейшая арба с восьмеркой волов впереди и шестеркой борзых позади, на которой заявился Мишка Хорхи с шестью цыганами, оглашавшими по дороге музыкой каждую деревню.

Гости, пройдя уже чрез химическую реакцию разделения дам и мужчин, не достигли, однако, того состояния равновесия, когда все перезнакомятся, и еще таращились друг на друга, как случайные встречные. Любопытно, что в людном обществе незнакомые обыкновенно смотрят друг на дружку неприязненно; дам, разумеется, мы не имеем в виду. Насколько выгодней положение хозяйки: она уже всех знала со всеми их достоинствами и недостатками, сильными и слабыми сторонами и вела себя соответственно. Графа Сепкиешди как выдающегося патриота встретила с глубочайшим почтением, заверяя, что с давних пор восхищается им: великим оратором, высоких помыслов мужем. Граф чертыхнулся про себя: вот, еще на одну налетел, взирающую на него, как на монумент. Графу Гергею Эрдеи еще издали послала приветственную улыбку, за которую тот отблагодарил, одной рукой сняв шляпу, а другой – парик, что вызвало общий хохот. Шутник-то обрился наголо, чтоб волосы лучше росли, и пугал теперь слабонервных своей лысой головой. Пред губернатором графом Шарошди с супругой юная хозяйка склонилась в молчаливом поклоне – почтительность, каковая весьма по душе пришлась аристократу-патриоту: он не мог не признать, что и мещанка, коли в дворянское семейство попала, может быть на высоте. Тут же наказала она своим служанкам быть безотлучно при ее сиятельстве, все ее пожелания удовлетворять, завоевав тем расположение и губернаторши, которая, правда, захватила с собой двух камеристок, но этого ей, понятно, было недостаточно. По прибытии же графини Керести Фанни с искренней радостью бросилась навстречу и, прежде чем та успела помешать, поцеловала руку, в результате чего воинственная матрона сперва схватила ее мощными своими дланями и, отстранив, вгляделась, сдвинув густые черные брови и словно насквозь желая пронизать взглядом, а после привлекла к себе и, похлопывая по спине, прогудела своим глубоким виолончельным басом: «Сойдемся, дорогуша, сойдемся».

В первый же час Карпати, таким образом, всех завоевала, всех к себе расположила. Мужчин обезоружила ее красота, женщин – ум и такт, а закуска а-ля фуршетт[252]и тех и других равно восхитила: с какой роскошью, каким вкусом и умением сервировано, устроено все. Никто ни капельки не чувствовал себя скованным, ни у кого никаких причин для недовольства. Питейная братия попала в отдельный зал, за особый стол, чему была рада несказанно, и вообще ей особенно нравилось в хозяйке, что она совсем им не докучает. А Джордж Малнаи не успевал отклонять предлагаемые ему блюда и призывал небеса во свидетели, что с обедом после такого угощения уж никак не справится, добавляя, посмотрел бы он, кто в состоянии съесть хоть кусочек, будь это даже амброзия сама, но тем не менее восклицая при каждой новой перемене: «А ну, отведаем сейчас!». Наконец после целого моря паштетов и пирожков, которое переплыл с помощью ножа и вилки достойный сей господин, на стол – к приятному изумлению протопопа, про чью слабость Фанни проведала у его благоверной, – подали жареный картофель. Все общество засмеялось, зная особое к нему пристрастие отца благочинного. Малнаи же вскричал: «Что это? Картошечка? А ну, отведаем сейчас!».

Из-за стола, таким образом, общество встало в хорошем настроении и перешло в другой зал, дабы приступить к совещанию. Недурная, право, мысль: за зеленое сукно да от белой скатерки; так-то оно куда легче слушается и говорится.

Для этой цели распахнута была большая, длинная, с балконом фамильная зала, впервые после инсуррекции представшая очам публики, – с портретами предков по стенам, с размещенным там и сям удивительным старинным оружием, знаменами и прочими победными реликвиями, на которые тотчас и воззрились несколько неотесанных деревенских юнцов, вместо того чтобы на балкон, полный красивых дам, полюбоваться. И было ведь на кого: хотя бы на Карпати и на Сент-Ирмаи, прекраснейших во всей округе, которые в ряду прочих див, посреди всего изящества, блистали, точно алмазы в оправе златой (сказал бы я, будь я турецкий поэт). И как осудишь тут графа Гергея, который, не успел еще никто выступить, предложил принять и утвердить общим голосованием декларацию преданности присутствующим здесь прекрасным дамам – предложение тем более замечательное, что было оно единодушно одобрено собравшимися и прежде статуса и всех его параграфов занесено в протокол.

Лишь после этого перешли к собственному предмету заседания, к борзым, коих персональное и в немалом числе присутствие в зале никем, думается, не будет почтено странным, кто только готов блюсти принцип «nihil de nobis sine nobis» – «ничего о нас без нас». Об их ведь шкуре речь; вполне уместно, значит, им тоже предоставить честь слушать да высказываться.

Нет, полагаю, нужды растолковывать ныне живущему поколению, сколь велики преимущества собрания, на коем присутствуют дамы. Это придает совершенно иной аромат, иной колорит суровым мужским форумам. Пред судом прелестных глазок все стараются блеснуть умом и остроумием, под их взглядом смолкают грубые страсти и отступают наводящие скуку поползновения.

Заседание началось обстоятельным вступительным словом. Речь Яноша Карпати, по праву президента открывшего собрание, произвела огромное впечатление;| особый успех возымели следующие места:

– Есть ли занятие возвышенней и достойней мужчины, нежели псовая охота, преисполняющая благородным самоуважением наши сердца, побуждающая дух к высоким свершениям и новейшие прогрессивные веяния доносящая? («Правильно! Ура!») Господа – милостивые и сиятельные, чиновные, достопочтенные и благородные! Мысль заслуживает того, чтобы подумать над ней. («Слушайте, слушайте!») Есть ли кто средь нас, борзой не имеющий? «Нет, нет, никого!») Найдется ль хоть один мадьярский дом, мало-мальски приличный, где благородные эти животные… (Возглас мадемуазель Марион с балкона: «Персоны!») Благодарю за поправку: где бы эти четвероногие персоны не жили бок о бок со всеми? И вот до сих пор никому не пришло в голову поддержать интересы этого многомиллионного класса, коего представители в одной с нами комнате спят, за одним столом едят и j вместе с нами дружно зевают в скучные минуты. (Тут два присутствующих представителя заинтересованного класса начали ворчать и огрызаться друг на друга, и из-за стола раздался голос графа Гергея: «Просят публику соблюдать тишину, перебивать оратора воспрещается».) Господа – милостивые и сиятельные, чиновные, достопочтенные и благородные! Век наш – век прогресса. Всевозможнейшие общества возникают у нас и за границей; одни охрану младенчества ставят своей задачей, другие – распространение книг, одни оказывают медицинскую помощь, другие разведение овец поощряют, есть и такие, которые шелководство собираются насаждать. Все это одобряю я от души и сам являюсь их членом, не желая лишать скромной своей поддержки ни младенцев, ни ученых, ни овец, ни больных, ни даже червячков тех, что шелк из себя выпускают, хотя и брезгую ими; но спрашиваю в то же самое время вас, и спрашиваю настоятельно: уж коли всем этим отраслям, существам и тварям разумным и неразумным покровительствуют разные общества, какая причина может меня удержать от предложения учредить патронаж над животными, кои одни многочисленнее всех остальных живых тварей в стране, вместе взятых, от младенцев до ученых, от овец до шелковичных червей, ибо числом своим гончие псы, бесспорно, затмят любых младенцев, ученых и прочих, нуждающихся в Венгрии в призрении? Какая причина может удержать?

И поскольку никто не мог указать такой причины, набоб продолжал:

– Я думаю, господа, не надо напоминать, да у вас и у самих сердце есть, оно вам подскажет, как велика преданность и верность вышеназванных животных, превосходящая всякое воображение. В самом деле, слыхал разве кто, чтобы борзая бросила, обманула или обокрала своего хозяина? Ведом разве борзым ужасающий грех предательства – затаила ли хоть одна когда-нибудь что бы то ни было против хозяина, точно кошка злопамятная? Психологически разве не доказано именно обратное: как бы сурово ни учил я свою собаку, попробуй в эту минуту чужой напасть на меня, она, визжа еще от ударов хлыста, на него все-таки бросится, а не на законного своего хозяина! А кто с таким житейским случаем не сталкивался: продаст хозяин борзую, но она, как ни холь ее новый владелец, хоть в молоке купай, не приживается – убегает к старому, пускай даже за сотню миль! С кем из нас такой трогательной истории не бывало? Зал ответил разноголосым шумом: все стали припоминать подобные случаи, каждый видел или слышал про завезенную за сотни миль собаку, которая возвратилась домой. Но всех побил Лёринц Берки, чью борзую увезли в Хорватию в мешке, а она через Драву, Дунай, Тису и все три Кёреша[253]ухитрилась спустя полгода добраться обратно до Пюшпекладаня.

– В заключение да позволено мне будет, государи мои, привести тот случай, когда хозяин борзой умирает, – и что же делает верный пес? Теряет аппетит, интерес ко всему, идет на могилу, ложится там, не ест, не пьет и на седьмой день… – Тут стал он тереть лоб в затруднении, как сказать: не подыхает же? не околевает? – А на седьмой день следует за ним в лучший мир.

Многие засмеялись.

– Господа, я не шутки ради говорю, это все мой грустный опыт. Когда я, смертельно больной, покинутый дворней и приятелями, лежал один, как обреченная жертва, которой еще при жизни прислан гроб, лишь несколько верных друзей меня не оставили – да мои борзые. Собрались под дверьми комнаты, где я лежал, и скреблись, плакали, скулили там, а удастся какой ко мне проскользнуть, забьется под кровать, и никакими силами не вытуришь ее оттуда; остальные же воют и воют во дворе весь день напролет.

– Остановитесь, сударь! – крикнула с балкона барышня Марион. – Госпожа губернаторша сейчас чувств лишится.

Быстро пущенные в ход ароматические соли предупредили, к счастью, обморок, в который готова была упасть ее превосходительство, глубоко взволнованная проникновенным описанием собачьей верности.

И, оставив патетику, Янош Карпати обратился к формулированию своего проекта.

– Взяв на себя смелость вынести на суд любителей-борзятников обеих Венгрии скромное предложение объединиться, дабы улучшить существование достойных того представителей животного царства, я в нижеследующих пунктах определил бы шаги, сему способствующие. Во-первых, собравшиеся здесь уважаемые господа должны объявить об учреждении общества и из своего состава избрать комиссию, коей предстоит выработать статус и оный, в свой черед, передать на рассмотрение комиссии из шестидесяти членов, уже постоянной. Во-вторых, надлежит определить достоинство выпускаемых акций. Я, со своей стороны, приобретаю тысячу. (Единодушное «ура».) В-третьих, сообразно с финансовыми возможностями, общество оснует следующие, отвечающие его целям заведения: высшую школу псовой охоты – потребные для того участок и здание я предоставлю бесплатно в любом из моих поместий. (Продолжительное «ура».)

В ней борзые будут должным образом натаскиваться обученными той охоте псарями. Далее, следует основать печатный орган, газету для псовых охотников, в коей будут помещаться сообщения о прогрессе и открытиях в сей области знаний и блюстись интересы общества перед публикой. (Сдержанное одобрение, возгласы: «К чему это»?) Надобно также премии учредить за, лучшие книги по псовой охоте и по собаководству. (Шум в зале, возглас: «Мы, значит, не собакам, а писакам в поощрение объединились!») И наконец, ежегодно будет созываться общее собрание и, по крайней мере, раз в год – устраиваться состязания в резвости: лучшая гончая выигрывает золотой кубок. Все кассовые недохватки берусь покрывать я сам.

И под общие клики «ура» г-н Янош уселся на свое место.

Тотчас, как уж водится и принято, подняла голову оппозиция. Самородки запротестовали против всех и всяческих взносов, усмотрев в том залог нравственной порчи; нескольким помещикам-компосессорам показалось подозрительным, что собрания созывать и псов обучать Карпати хочет у себя, а почему бы не у них? Стойкую антипатию вызвало все связанное с печатным словом, и хотя напоследок Карпати и такого рода расходы принял на себя, эту часть проекта ему не удалось провести. Граф Сепкиешди, не выдержав, перебил:

– Оставь ты, сделай милость, всю эту шатию литературную, и так уже она в политику пролезла: пагуба немалая для страны – еще и тут, в собаководстве, вредить будут? Весь непорядок от них, они лишают мадьярский характер всякого своеобычия, язык портят до того, что мы в конце концов сами себя перестанем понимать. Не хочу на друга моего сиятельного пенять, на Рудольфа Сент-Ирмаи, который сам не гнушается книжки пописывать и в газетки, его я пощажу, хотя единственно из почтения к супруге его замечательной, здесь присутствующей, однако должен сказать: терпеть не могу и презираю всю эту голоштанную братию, и не дело с ней борзых наших равнять.

Возмущенная Флора отвернулась, веером прикрывая пылающее лицо.

– Будь здесь Рудольф, задал бы он ему, – с очаровательным негодованием шепнула она Фанни.

Поскольку речь выдающегося патриота была встречена большинством с бурным одобрением, пришлось Яношу Карпати с плохо скрываемой досадой уступить.

У выдающихся патриотов та завидная привилегия, что все изрекаемое ими тоже почитается чем-то выдающимся и поклонения достойным.

Дискуссия, однако, могла бы и разгореться, не наскочи тем часом любимый пес Мишки Хорхи самым неподобающим манером на борзого любимца Карпати, а тот, позабыв о долге гостеприимства, не схвати в азарте партийной страсти за шею и не уложи наземь обидчика. Тут и остальные борзые гвельфы и борзые гибеллины[254]кинулись друг на дружку и сплелись в клубок под ногами присутствующих, пока ожесточенной распре не положило конец вмешательство псарей.

Вот было смеху, проклятий да чертыханий! Заинтересованные стороны сами вошли в такой раж, что авторитет высокого собрания легко мог поколебаться, если б не граф Гергей. С обычной хладнокровной уверенностью которая ни при каких обстоятельствах ему не изменяла, призвал он к порядку обе рычащие и тявкающие партии.

– Господа! Здесь, в помещении, только нам лаяться дозволено, а вы пожалуйте во двор.

Нагоняй этот снова настроил собравшихся на веселый лад. Борзая публика была выдворена из зала, и за вычетом спорных пунктов общество приняло предложение Яноша Карпати. Сам же он под бурю приветственных кликов был избран президентом, а выдающийся патриот – вице-президентом. Выбрали также нотариуса, секретаря, фискала, лекаря, правление из шестидесяти членов, комиссию из двенадцати, и все это запротоколировали пункт за пунктом.

Фундамент был заложен, великое и достославное общество учреждено, и нам ничего иного не остается, как только к радости по сему поводу присовокупить пожелание, дабы почтенные наши патриоты и в прочих общественных делах проявляли рвение столь же похвальное. С тем и мы сольем свое «ура» с кликами, коими члены общества взаимно и с полным правом несчетное число раз приветствовали друг друга.

Из залы заседаний гости перебрались в большой салон; споры, беседы продолжались до четырех часов пополудни, и Джордж Малнаи спешил сообщить каждому встречному: странно, дескать, совершенно аппетита нет.

Обе прекрасные дамы прогуливались под руку, и все видевшие их признавали: затруднительно даже и решить, которая красивее.

Строгие матроны, сиятельные дамы любезностями и комплиментами осыпали хозяйку дома, бедную мещаночку, лишь в тот час ощутившую по-настоящему, что ей за чудо ниспослано в лице подруги, чье небесное благородство и ее осенило, которая, как бы сказать поточнее, в моду ввела доброжелательное к ней отношение.

Золотая молодежь, салонные львы обращались вкруг них в эти два дня, словно рой планет возле двух светил; сам граф Сепкиешди, казалось, все только их ищет глазами и, даже видя отлично, что Флора досадливо отворачивается каждый раз, тем неотступней продолжал осаду.

– Знаете, граф, – сказала Флора великому мужу, заступавшему им дорогу, – я сердита на вас. Всерьез сердита.

– Тем приятней, – ответствовал великий человек, весь лучась самонадеянностью, – на кого женщина сердится, тот может быть уверен, что его полюбят.

– Очень неправильное у вас понятие о женском гневе; объединимся вот против вас, провалим, и конец вашей популярности в стране.

Невинная шутка, не злая совсем в таких розовых, свежих, улыбающихся устах; каждый ответил бы: сдаюсь и, поцеловав ручку, попросил бы сменить великодушно гнев на милость. Но великий муж предпочел и тут палицей взмахнуть.

– Сударыня! – ответил он тщательно взвешенной фразой с таким видом и в такой позе, будто из-за стола, крытого зеленым сукном. – Пробовали это уже и другие. Но с женщинами я не сражаюсь, а флиртую; женщин я не боюсь – я их покоряю!

После подобных фраз великий человек обыкновенно поворачивался и уходил, словно не считая уже противника способным подняться. Несколько усердных поклонников рьяного патриота тотчас выхватили карандаши – занести на бумагу незабвенное его изречение.

Фанни совершенно оторопела, Флора же расхохоталась.

– Ну, этого мы отвадили раз и навсегда. Я в самых заветных чувствах его оскорбила, а этого он никогда не простит. Золотой его телец – популярность, и уж кто на этот кумир покусится, тот от графской благосклонности надежно себя застраховал.

Вскоре позвонили к обеду; собравшиеся с веселым гомоном стали усаживаться за столы, от описания коих я с чистой совестью воздержусь по той простой причине, что картина эта лишь в натуре занимательна, в передаче же скучна неимоверно. Блеска, изобилия, роскоши было, во всяком случае, хоть отбавляй: у набоба – как у набоба! От национальных блюд до самых искусных произведений французской кухни – все здесь можно было отведать, всем полакомиться, и вин не перечесть. Застолье затянулось допоздна, и языки к тому времени окончательно развязались; великий патриот принялся за обычные свои двусмысленности, скабрезные анекдоты, не слишком стесняясь присутствием дам: castis sunt omnia casta, как говорится, – порочного нет для непорочных, а уж покраснел кто, значит, испорчен все равно. Но дамы сделали вид, будто не слышат, затеяв разговор с ближайшими соседями и ничуть не заботясь, над чем там гогочут самородки – непременная эта аудитория выдающегося человека, клакеры-обожатели пошлых фраз.

Так или иначе, все по возможности старались провести время хорошо.

Но не было никого счастливей набоба.

На ум приходило ему, какая ужасная сцена разыгралась на этом самом месте год какой-нибудь назад, и вот рядом – обворожительная красавица жена и веселое, оживленное общество, безмятежно улыбающиеся лица вокруг.

Потом в передних комнатах запела скрипка Бихари – то весело, то печально; кое-кто из самородков, отпихнув стулья, отправился к цыганам поплясать. Патриоты же пословоохотливей подымали тем делом в столовой тосты за всех подряд, в первую голову – за хозяина и хозяйку. И за отвлеченности всякие тоже пили: за общества и за комитаты, за школы и успех новейших идей. Граф Сепкиешди длиннейшую речь закатил, в которую преловко вплел все громкие фразы, когда-либо им произнесенные за зеленым столом. Некоторые слышали эту речь уже четыре раза: впервые – на сословном собрании, вторично – на губернаторских выборах, третий раз – на комитатском собрании и вот теперь, при рождении общества борзятников, что никому, однако, не помешало сызнова встретить ее громогласным «ура». Приятное от повторения хуже не становится! И сам г-н Янош был в изобретении тостов неистощим, и, кабы не одна почтенная дама, графиня Керести, лавры, пожалуй, достались бы ему; но он и без того был истинным героем дня как по части остроумия, так и винопития. Его единственного, во всяком случае, осенила похвальная идея произнести тост за двоих отсутствующих: графа Иштвана и графа Рудольфа, за чье здравие, превознеся заслуги каждого, поднял он бокал, чем вызвал такое воодушевление, что даже дамы схватили рюмки и с ним чокнулись.

В разгар радостного одушевления к Флоре подошел лакей и подал письмо, доставленное нарочным.

Сердце ее встрепенулось: она сразу узнала почерк мужа на конверте, к тому же, как в те поры водилось, и снаружи, под адресом, приписано было: «Дорогой моей супруге с горячей любовью», – чтобы и на почте такое послание приняли бережные руки. Значит, от него! Писал он из Пешта. Флора попросила позволенья удалиться, чтобы прочитать. Уход ее был словно знаком, разрешающим встать из-за стола, и пестрое общество расселось по разным комнатам. Флора с Фанни украдкой проскользнули в свою спальню, где можно было прочесть письмо без помех. Ведь и Фанни полагалось знать, что в нем.

Рукой, дрожащей от радостного нетерпения, сломала Флора печать, прижав предварительно к груди бесценное послание, и обе вместе прочитали те несколько строчек, что его составляли:

«Буду в Карпатфальве завтра. Там и увидимся. Рудольф. 1000».

Цифра эта означала: «Тысяча поцелуев».

То-то радость была для любимой супруги, которая сама стала поцелуями осыпать имя мужа, словно авансом желая по меньшей мере сотню получить из обещанного, а потом спрятала письмо на груди, как бы откладывая на будущее остальные девятьсот, но опять вынула и снова перечитала, будто припоминая и стараясь понять получше – и второй, и третий раз целуя и толком не зная уже, сколько потрачено, сколько осталось.

Фанни целиком разделяла ее чувства, радость ведь так заразительна. Завтра приедет Рудольф; в каком радужном настроении будет Флора! Она, Фанни, узрит величайшее счастье, какое только может вообразить любящее сердце, и не позавидует, о нет! Напротив, сама порадуется чужой радости, счастью лучшей своей подруги, которая достойна и вправе назвать своим мужчину, о ком все столь высокого, столь доброго мнения и кто, собираясь быть назавтра, заранее сообщает о приезде, чтобы обрадовать супругу. Не тайком, не внезапно является, подобно ревнивцу, а сам извещает, как человек, уверенный, что его очень, очень любят. О, сколь приятно такое счастье лицезреть!

С сияющими лицами присоединились обе к остальному обществу, которое веселилось до полуночи. Потом все разошлись по своим комнатам. Г-н Янош с музыкой проводил гостей на покой, а после цыгане уже с тихой колыбельной прошли кругом под окнами. Наконец последние звуки умолкли, все заснули, и снились всем вещи самые приятные. Борзятникам – лисы, ораторам – заседания, г-ну Малнаи – паштеты; мужа обнимала во сне беспорочная красавица Флора. И Фанни снились мужская обаятельная улыбка и мягкий взгляд голубых глаз, о которых столько мечталось, которые так выразительно смотрели на нее, и голос слышался, говоривший ей что-то с дивной нежностью… Грезить ведь ни о чем не возбраняется.

 

Итак – завтра!

 

XXI. Охота

 

На следующий день рано поутру охотничьи рога взбудили гостей. Заснувшие с мыслью об охоте и видевшие ее во сне при сих сладостных звуках мигом вскочили с постели; другие же и дали бы себе поблажку, соснули еще полчасика, да шум, наполнивший барский дом и с каждой минутой нараставший, донял и этих медлителей. Беготня под дверьми, знакомые голоса на галерее, собачий лай, щелканье кнутов и конское ржание во дворе любого сонливца разбудят. И можно ль особого такта, предупредительности ожидать от охотников?… Даже безукоризненно светский человек, собираясь на охоту и натянув другие сапоги, другую шапку, уже считает себя вправе ужасающе топать и разговаривать голосом чужим и совершенно неузнаваемым. Мало того: не выйдешь и тут – песней тебя подымут, а очень уж разоспишься – из ружья выпалят под окном разок-другой.

Охота, впрочем, – страсть заразительная; еще не встречался мне человек, не расположенный к этому занятию, коему равно предаются мужчины и женщины, дети и старики.

Заря едва занималась, когда гости, уже одетые, повыходили на галереи – себя показать и глянуть, какая погода.

Самородки понадевали на охоту рубахи с просторными рукавами, жилеты в металлических пуговицах, косматые шапки с журавлиными перьями; светские кавалеры – узкие доломаны и кругловерхие шляпы; один забавник Гергей вырядился по-английски, в куцый красный фрачок, и упрашивал всех встречных-поперечных объяснить собакам, что он – не лиса.

Дамы все были по большей части в охотничьих кунтушах; статным амазонкам особенно шел этот облегающий костюм со шлейфом, который приходилось подхватывать, чтобы шпорами не цепляли кавалеры.

Но кто даже в таком наряде мог соперничать с нашими двумя милыми знакомицами? Флора хотела быть красивой, очень красивой: она ждала Рудольфа. Личико ее изящно обрамляли тугие полукружья кос, легкий стройный стан облекал спенсер из розовой с зеленым отливом тафты и вырезом, отороченным кружевами; длинный подол того же цвета слева подбирала смарагдовая пряжка, приоткрывая узорчатый край белой юбки. Тонкую, двух пядей в обхвате, талию опоясывала белоснежная восточная шаль с золотой мережкой, вышитая пальмовыми листьями на свободно падающих концах. Серебристо-белая шляпка с перьями марабу венчала головку, а пышное кружево на груди придерживали три рубиновые пуговки. Кто и по какому праву смеет считать пуговки на груди? Однако же все, кто ни видел, считали как зачарованные: одна, две, три.

Фанни была одета просто: закрытое черное шелковое платье, оставлявшее обнаженной лишь прекрасную стройную шею; продернутый алой ленточкой узкий кружевной воротник да скромный брильянтовый фермуар. Из-под черного глянца шляпки столь же смоляно-черной волной ниспадали густые длинные локоны, наполовину прикрытые вуалью.

Сколько новой прелести, неведомого очарования придает женщине костюм для верховой езды! Дотоле слегка лишь влюбленный может совсем голову потерять.

Но зазвонил колокольчик. Гостей приглашали на завтрак. Похлебка из квашеной капусты, спиртное и неприхотливая закуска ожидали их в зале; назвался охотником, не к лицу привередничать. Даже очаровательные дамы доставили своим воздыхателям удовольствие, омочив алые губки в ростопчинке[255]и сливянке тридцатилетней выдержки: нынче все дозволено! Нынче нельзя труса праздновать, все бодрятся, и даже пожилые дамы собираются в каретах сопровождать охотников; сама губернаторша едет, хотя знает наперед, что без обмороков не обойдется, слишком ее все будет волновать; с лошади, что ли, упал бы кто поскорее – показать, как красиво умеет она терять сознание.

С лошади никто, однако, не свалился.

Занималось великолепное летнее утро, когда пышная кавалькада выехала с барского двора. Впереди гарцевали дамы, стройные, изящные амазонки в окружении юных кавалеров, которые, горяча коней, выделывали пируэты возле своих избранниц; за ними, все в лентах, поспешали самородки на своих коренастых лошадках и, замыкая процессию, уже в экипажах – дамы и господа в летах. Сам г-н Янош уселся в седло и показал, что не отстанет от других. И едва остановится взор старика на Фанни, лицо его помолодеет на двадцать лет при мысли, что эта красивая женщина – его жена.

Забавник граф Гергей копировал меж тем разных неумелых наездников, сам будучи одним из искуснейших. Как в воскресные дни приказчики верхом по Пратеру[256]катаются: раскорячив ноги, он в точности воспроизводил выражение человека, который балансирует на тонкой досочке над морской пучиной; как прусский крестьянин на лошади ездит: завалится в седле чуть не навзничь, высоко вскинув колени и держа на весу поводья в обеих руках. Изображал и лорда Иксуикса, как бедняга цепляется за седло, когда конь взбрыкнет, и за гриву, ежели вздыбится. Потом дебреценского обывателя, как трусит он верхом впереди своей тележонки, и, наконец, еврея-барышника на ярмарке, который решил было испробовать присмотренную им лошадь, а та возьми и понеси его в табун. Ну и хохоту было, когда Гергей врезался по сему случаю в самую гущу самородков и чуть Мишку Хорхи не вышиб из седла. Ах, чтоб тебя, нехристя!

Три приза предназначались для трех лучших гончих. Первый – золотой кубок с надписью, приведенной выше, второй – серебряный охотничий рог, третий – отличная медвежья шкура. Этой последней больше всего, надо полагать, обрадуется победительница!

Доезжачие попарно вывели на сворках участниц состязания; иные прямо в экипажах привезли своих любимиц борзых, из опасения, не лягнул бы какую конь.

Ружей, само собой, ни у кого нет. На парфорсной охоте это не принято.

Проезжая в веселом оживлении длинной аллеей пирамидальных тополей, общество приметило всадника, который скакал навстречу с другого ее конца.

Уже издали все узнали его по посадке, и с быстротой молнии разнеслось: «Ага, приехал-таки!»

Кто это? Да кто же, как не самый лихой наездник и самый дерзкий сердцеед, кому минуты довольно, чтобы прийти, увидеть, победить: Мишка Киш. Троицын король.

Мгновение спустя он уже рядом и спешит принести извинения дамам; по некоторым намекам судя, дела его задержали пресерьезные, всего вероятней, дуэль. Потом перед мужчинами извиняется за опоздание – нетрудно догадаться почему: амуры; по всей вероятности, любовное свидание.

С последней нашей встречи с ним лицо его округлилось, как у всех, кого не томят недуги ни духовные, ни телесные, чей ум ничем всерьез не отягчен, а сердце тем паче.

Перездоровавшись мигом со всей компанией, даже собак окликнув, тому руку пожав, той поцеловав, воротился он к ехавшим рядком двум дамам и, ловко оттеснив окружающих, очутился бок о бок с Фанни, которую тотчас без тени робости принялся величать богиней и ангелом на коне.

На Мишкину беду, Фанни неправильно толковала его речи, почитая их за чистейшую шутку и простосердечным смехом сверх заслуг вознаграждая остроумца.

– Господин Янош, господин Янош, – резко, язвительно окликнула барышня Марион ехавшего близ ее кареты владельца Карпатфальвы, – я бы на вашем месте не очень-то доверяла такому другу дома, который слывет неотразимым.

– Я не ревнив, уважаемая мадмуазель. Этого колесика моему организму как раз и не хватает, снял кто-то, ха-ха-ха!

– Тогда я побоялась бы ехать на парфорсную охоту: ваши собаки еще примут вас за Актеона!

– А разве я подавал вам повод Дианой[257]себя считать?

Барышня Марион отвернулась с пренебрежением. Этот человек так глуп, что его ничем не проймешь.

Фанни веселым смехом отвечала речистому троицыну королю. Знай она, что это любезничаньем зовется, молчала бы. Но ведь ехавшая возле приятельница столь же весело болтала с графом Гергеем, и вообще нынче день развлечений, можно ведь и чуть звонче посмеяться.

Мишку особенно тянет о своем ремесле поговорить, здесь он в родной стихии. Наметанным взглядом наблюдает, как держится Фанни в седле; по праву более опытного замечает ей, что вперед надо посильнее наклоняться и словно бы привставать легонько на ходу, приноровляясь к шагу лошади. Седельце-то набок, видно, сползло, правое колено уж больно опущено; нет, не то: стремя слишком низко, ножка еле достает. Ого! Ну-ка, погодите, а то беда приключится, и вовсе на скаку стремя потеряете. Эй, стойте там! Ремень стременной у ее сиятельства надо подтянуть!

Сразу четверо или пятеро спешились – оказать приятную эту услугу, первым сам троицын король. Но Фанни, заалевшись, поворотила коня, не подпуская к стремени услужливых селадонов.

– И так хорошо, не надо ничего поправлять.

Тут, откуда ни возьмись, дядюшка Варга: подскочил к лошади и с живейшей готовностью вызвался помочь, ежели что, – покорнейший слуга, дескать, только прикажите.

Фанни признательно улыбнулась ревностному служаке, который избавил ее своей любезностью от стеснительной необходимости позволить кому-нибудь из этих молодых людей прикоснуться к ее стремени. Старик тотчас пригнулся, прося госпожу покамест о его плечо ножкой опереться, и с самым бережным почтением подтянул повыше ремень.

– Спасибо, друг мой, – ласково поблагодарила Фанни, пожимая руку старику, так что Мишку охота взяла тумака ему дать хорошего.

А управитель опять исчез, стушевался почтительнейше, точно его и не было; сзади, наверно, схоронился где-нибудь, в таратайке своей. И если б наблюдал кто за ним, приметил бы: остерегается старик прислониться, бережет левый свой бок. Легкий пыльный след остался на левом плече, и он ни за что не отряхнет его, нет-нет, напротив: снимет эту куртку, вернувшись домой, запрет в шкаф и больше ни разу не наденет.

Общество весело гарцевало дальше.

Отъехав от села, остановились около домика, построенного для разных увеселений. Тут предстояло распределять призы. Не участвующие в охоте дамы и господа тоже покинули свои кареты и поднялись на выдававшуюся в середине дома башнеобразную террасу, откуда открывалась вся равнина: лишь в редких купах деревьев, а в остальном поросшая тростником, осокой и ракитником некошеная луговина – настоящее лисье царство. С этой террасы-башни удобней всего наблюдать за состязанием, для чего и бинокли припасены.

Целое полчище борзых следовало за охотниками. Сердце радовалось, глядя, как на знакомый свист отделялись от общей своры стайки поменьше, окружая своих хозяев. И из экипажей были выпущены любимые псы и спущены с поводков; с радостным визгом прыгали они, стараясь дотянуться и лизнуть хозяину руку. Удивительная вещь: человеческие чувства, а животными разделяются.

Янош, два пальца в рот, свистнул двум белоснежным гончим и подвел их к жене.

– Вот изо всей своры самые красивые и лучшие.

– Знаю уже, этот – Цицке, а тот – Райко.

Услыхав свои клички, борзые принялись весело прыгать, норовя и хозяйке руку лизнуть.

Карпати приятно поразило, что жена знает псов по кличкам. Обрадовало его, что и псы ее признают. Вот какая, всех умеет очаровать, людей и зверей!

– А Мати где? – спросила Фанни, оглядываясь по сторонам.

– С ним я сам хочу.

– Как? И вы в травле хотите участвовать? Пожалуйста, не надо!

– Почему? Плохой наездник разве?

– Верю, что хороший, но зачем доказывать это. Не надо, ради меня.

– Ради тебя? Сию же секунду с лошади слезаю.

– Хотела бы я знать, – сказала вполголоса Флора ехавшему рядом графу Гергею, – много ли здесь найдется мужчин, кто от охоты откажется по просьбе жены.

И барышня Марион тоже зашептала сидевшей возле графине Керести:

– Боится молодушка за старика-то. Еще бы, этакий майорат. Веская причина опасаться, как бы владелец шею себе не сломал. Иной раз лучше женой остаться, чем вдовой.

– Уж лучше, чем старой девой, во всяком случае, – отрезала Керести грубо, сердито; Марион от испуга совсем оторопела.

В поступке Карпати – отказе от любимейшего удовольствия, которое предвкушал он заранее, за много месяцев, – было столько нежности к жене, что Фанни растроганно протянула ему руку.

– Правда вы не сердитесь, что я боюсь за вас?

Янош прижал эту ручку к губам.

– А я за тебя разве не боюсь? – спросил он, не выпуская ее руки из своей.

Фанни невольно взглянула на подругу: может, и ей самой остаться?

Карпати перехватил этот взгляд.

– Нет, нет. Я вовсе не требую, чтобы ты оставалась. Поезжай, повеселись. Но осторожней будь! Ребята, вы пуще глаза жену мою берегите!

– Ага, уж мы-то побережем, – отозвался Мишка Киш, лихо закручивая ус.

– Я сама за ней присмотрю! – пообещала Сент-Ирмаи с особым значением, заметив, в какое смущение повергает Фанни простодушная мужнина просьба.

Тем временем и самородки изготовились со своими собаками, и, поскольку все поговорки о лисе, какие существуют в венгерском языке, по нескольку раз уже были сказаны и все возможные пари за пенковыми трубками заключены, присутствующие звуками рогов и хлопаньем арапников стали поторапливать с началом травли.

При звуке рогов кони и собаки забеспокоились, охотники же, разделясь на три отряда и образовав, точно армия, центр и фланги, двинулись, предшествуемые гончими, по заросшей кустами равнине. Дамы с террасы махали вслед платочками, всадники в ответ – шляпами. Но вот они рассеялись по всем направлениям; густой кустарник то совсем скрывал их, то оставлял видной лишь голову. Одни развевающиеся вуали наших юных дам ни на миг не пропадали; к ним и приковано большинство взоров, пристальных и восхищенных. Вот у рва они, Сент-Ирмаи смело пускает коня, тот берет препятствие, минуту спустя и Фанни перелетает через ров – стройное ее тело все подобралось, напряглось струной во время прыжка. За ней – граф Гергей, троицын король и еще несколько. С террасы рукоплещут.

Только Карпати беспокоится, места себе не находит. Идет к своим егерям и, увидев там старого Палко, говорит с тревогой:

– Боюсь я, вдруг случится что! Лошадь-то не с норовом у нее?

– Лошадь самая смирная. А все-таки махну-ка я, пожалуй, за ней; так-то оно лучше.

– Верно говоришь. Садись на мою. В болото смотри, чтобы не заехали, там увязнуть недолго, предупреди их.

Палко вскочил на господского коня, а Карпати вернулся на балкон посмотреть, нагонит ли.

Всадники летели быстрее ветра. Лису гончие уже где-то подняли, но она ушла далеко вперед, и по направлению преследования, то и дело менявшемуся, можно было заключить, что хитрый зверь старается запутать след. Метнется внезапно за бугор, пропустит преследователей и вбок задаст стрекача. Но тщетны лисьи уловки, попытки затаиться или вдруг прыгнуть обратно, враг вновь и вновь вырастает перед ним; хлопанье арапников со всех сторон возвещает войну на истребление. Тогда животное пускается наутек. Взлетев на ближайший холмик, на минуту замирает, вглядываясь, где преследователи, и – прочь по луговине.

– Гляньте, лиса! – в один голос восклицают все, увидев ее на пригорке.

Миг – и она исчезла, да им и того довольно, чтобы определить: зверь великолепный. Старый, бывалый. Такой и самой лучшей борзой задаст работу.

В погоню!

И передовой отряд вскачь понесся вослед собакам. Лица обеих дам разгорелись от охотничьего азарта. Фанни снова пришло вдруг на ум то, что пригрезилось однажды: вот бы он, ее безымянный идеал, был здесь на быстроногом скакуне, а она – впереди, от него, от него, пока не рухнула бы и не умерла на его глазах, и никто бы не узнал ее тайны. Флора же мечтала: выехал бы сейчас Рудольф навстречу, увидел – и влюбился еще сильнее.

Но вот лиса достигла поймы. Обширнейший, в несколько тысяч хольдов, сенокос открылся взорам, весь еще в сметанных копнах. Здесь травля сулила самые захватывающие минуты. Лиса, замечательный экземпляр своей породы, ростом была с хорошего волчонка, только туловищем подлинней, большой пышный хвост метлой стлался позади. Неспорой побежкой – не от усталости, а просто сберегая силы, – то и дело виляя, ныряя в стороны, чтобы утомить собак, подвигалась она вперед, шагов на сто впереди своих преследователей, неотрывно следя за ними одним глазом; едва расстояние сокращалось, лиса несколькими прыжками тотчас восстанавливала разрыв.

А между тем лучшие гончие Яноша Карпати – белоснежные Цицке и Райко, Мати, рослый Ордаш, Ласточка Мишки Киша и Армида графа Гергея так и рвались за ней, не говоря уже о всей своре.

Время от времени лиса приостанавливалась, словно с сожалением, что выгнали ее из кустарника; нет-нет да и кинется даже к копне: спрятаться, но тотчас с сердитым тявканьем потрусит дальше. Даже издали видно было, как скалит она свои острые зубы, оборачиваясь на преследователей.

Да, невыгодно оказаться на месте ровном, плоском: ни ложбинки нигде, ни ручейка, которые защитили бы от погони. Есть, правда, в одном месте рукав Береттё – довольно широкий и глубокий, как помнилось лисе по летним купаньям да ловле раков. Вот бы этот рукав меж собой и собаками оставить, борзые ведь не любительницы плавать; да только раньше успеют окружить и завладеют шубой прежде, чем намокнет.

Уже на середине луга бег ее заметно замедлился, скоро она будет в кольце.

– Хватай, Райко! Улюлю, Ласточка! Вперед, Армида! – неслось со всех сторон.

С удвоенной силой бросились гончие вперед.

Пара белых псов всего к ней ближе, быстрее ветра летят, стройные шеи вытянулись тетивой, с обеих сторон настигают, минута – и схватят.

Но лиса вдруг останавливается и, зажав хвост меж ногами, зубами щелкает навстречу борзым. Те отпрядывают озадаченно и, упершись в землю всеми четырьмя лапами, яростно визжат и крутят задранными кверху хвостами. Пользуясь промедленьем, преследуемое животное отпрыгивает и ускользает от белоснежной пары, пробуя взять вправо.

Опять кидается вся свора за лисой.

Теперь Армида графа Гергея наседает на нее.

– Браво, Армида! Кубок твой!

Еще прыжок. Лиса прижимается неожиданно к земле, и Армида перемахивает через нее, шагов только через двадцать заметив, что добыча-то позади.

И опять вправо забирает лиса.

– Пиль, пиль, Ласточка! – вопит Мишка Киш. Ласточка и впрямь хватает лису. Вот чей будет приз!

Но и лиса хватает собаку – цап ее прямо за нос, и та выпускает добычу. Шрам тебе вместо приза.

И тут лиса со всех ног кидается к рукаву Береттё. Удалось-таки хитрющей такую свору провести, выскользнуть из кольца. Борзые теперь все далеко позади.

Только Мати, кобель матерый, привыкший охотиться в одиночку, быстро опережает остальных. Этот сейчас покажет свое уменье. Покамест он не очень-то силы напрягал, другим предоставляя отличаться. Ему-то прекрасно известно, что за этой лисичкой не угнаться никому. Уж эту он знает! Старая его знакомица. Сталкивались не раз. Двух-трех других стоит. Ну-ка, давай теперь, Мати, покажи, на что ты способен!

Лиса опять за старые трюки принялась: и вбок отскочит, и присядет, и зубами щелкнет. Но куда там: перед ней боец испытанный.

И всего этого Янош Карпати не видел! Спросите-ка завзятого борзятника, можно на что-нибудь променять подобное зрелище?

Вот на всем бегу лиса прижалась внезапно к земле; но Мати не перескочил через нее, как недалекая Армида. С быстротой молнии налетел сзади на лису, которая, ожидая его с другой стороны, оскалилась было, но тут… Зрители увидели только, как, подкинутая псом за шею, перевернулась она в воздухе и опять угодила ему в зубы, – а тот еще разок встряхнул ее за загривок и опять пустил: пусть немножко побегает.

– Браво, Мати, браво! – загремело на лугу.

Клики эти только подстрекнули Мати показать себя полном блеске, и он сумел-таки, вопреки всем ее шахматным хитростям, поворотить лису обратно, навстречу охотникам, чтобы прямо у них на виду еще побросать ее, как мяч. Дольше минуты он, правда, не решался удерживать хищницу в пасти, зная, что иначе и она его куснет, а о лисьих зубках собаки свое твердое суждение имеют, избегая их пуще всех прочих. Поэтому Мати швырял только да швырял лису наземь, дожидаясь, пока она совсем изнеможет. А та уже и не защищалась больше, бежала лишь, спотыкаясь, ковыляя на трех лапах. Все считали, что лисе конец. И вдруг, завидев стадо быков на тракте, она снова прянула в сторону и устремилась прямо к ним.

Охотникам пришлось перемахнуть через довольно высокие слеги, и двум дамам опять представился случай блеснуть восхитительной ловкостью: обе успешно взяли препятствие.

И обе в тот же миг увидели приближающегося по тракту всадника, которого частью из-за кустов, частью из-за отвлекающих обстоятельств раньше не заметили…

Это он!

Флора еще сильнее зарделась в эту минуту, Фанни побледнела как смерть.

Он!

Обе его узнали. Да, он. Любящий супруг одной, обожаемый идеал другой.

Флора, не помня себя от радости, рванулась вперед с восторженным криком:

– Рудольф! Рудольф!

Фанни, онемев от отчаяния, повернула и поскакала обратно.

– Боже мой! – воскликнул Рудольф, на чьем лице пылал еще поцелуй любимой женщины. – Лошадь той Дамы понесла!

– Это графиня Карпати! – сказала испуганно Флора и подхлестнула коня в надежде догнать ее.

Но та стремглав летела по травостою; все были Уверены, что лошадь ей не повинуется. Флора, старый Палко, Мишка Киш и граф Гергей скакали вдогонку, не в силах, однако, ее настигнуть; лишь Рудольф наконец поравнялся с ней.

Лошадь Фанни взбежала в эту минуту на узенькую запруду на Береттё. Внизу – шестисаженная глубина, стоит оступиться – и конец. Но Рудольф уже тут; из шестерых он лучший наездник. Впервые в жизни видит он эту женщину. Откуда ему знать, что они уже встречались много раз, ведь он ее не примечал. Лошадь Фанни вся в мыле, а как сама она бледна, как вздымается ее грудь!.. Вот он, миг, когда этот юноша скачет рядом: дыхание его, кудри почти касаются ее лица, а у нее больше, чем когда-либо, оснований желать смерти. Ведь юноша этот, обожаемый ее идеал, – муж прекраснейшей, благороднейшей из женщин и любимейшей подруги.

Приходится Рудольфу отказаться от мысли остановить обезумевшего коня; но когда, теряя сознание, Фанни валится навзничь, он успевает подхватить ее и во мгновение ока переносит в своих мощных объятиях к себе в седло. Молодая женщина в беспамятстве поникает ему на плечо, одичалый конь мчится дальше один, без седока!

 

XXII. Муки адские

 

Карпати после этого случая тяжко заболела, жизнь ее долгое время висела на волоске. Лучшие врачебные светила были приглашены, консультировались у ее постели, лечили, но никто не знал, что с ней. Сердечные раны, к сожалению, не поддаются лекарственному воздействию.

Долго она лежала без памяти, бессвязно говоря что-то в бреду, как все больные, в чьем воспаленном мозгу роятся беспорядочные видения. Кто обращает внимание на такие речи? Ни к чему это. Страхи разные, призраки, которых нет на самом деле, мерещатся таким больным, знакомых же они не узнают – и сами меняются неузнаваемо: сильные духом становятся пугливыми, целомудренным рисуются всякие фривольности. Кому придет в голову запоминать сказанное в бреду?

«Уйди – и дай мне погибнуть».

Какой в этом смысл? Богу одному известно.

«Не приближайся: конь, на котором я сижу, адом послан за мной!»

А это что должно обозначать?

«Не будь ты счастлив, и мне бы несчастной не бывать».

Нежная, мягкая ладонь опускается на горячий, воспаленный лоб. Это Флора, которая ночь за ночью бодрствует у постели больной, поступаясь и сном, и приездом мужа, невзирая на запугивание Марион, твердящей, что у Фан ни черная оспа.

Ах, кабы оспа! Какая это малость по сравнению со страданиями бедняжки.

Наконец природа победила. Юный организм быстрее, быть может, старого уступает смерти, но яростнее борется с ней. Фанни избегнула ее объятий. Впервые оглядевшись вокруг осмысленным взором, увидела она двух сиделок возле себя. Одна была Флора, другая – Тереза.

То, к чему ничто не склонило бы Терезу – навестить графиню Карпати, – заставила сделать весть о ее тяжелой болезни. Приехав как раз, когда в состоянии Фанни наступил перелом, она сменила ухаживавшую за ней Флору.

Но та нипочем не хотела удаляться, не будучи уверенной, что подруга совершенно вне опасности, и решила остаться еще на несколько дней.

Жизнь, сознание вернулись к Фанни, она перестала бредить, заговариваться, притихла, – поправилась, как говорят лекари.

Но кто знает, что из двух мучительнее? Мысли, которые теснятся в лихорадочно горящем мозгу или тихо, безответно таятся в глубине сердца? Страждет сильнее, кто буйствует, вопит и кого в цепи заковывают, – кто зубами скрежещет, кровавым потом исходя в неравной борьбе, или кто молчит и улыбается, незримо чем-то снедаемый, от чего и с ума недолго сойти?

Теперь можно было хладнокровно обдумать свою жизнь.

Кем была она, чем стала и что будет с ней?

Отпрыск злосчастного семейства, чьей известности стыдиться приходится, каждый член которого с радостью открестится друг от дружки – и от себя тоже: кто из них не поменялся бы судьбой с кем угодно, хоть с дряхлой старухой, лишь бы собственную юность позабыть?

Проклятье, тяготевшее над этим семейством, сняли с нее искушенные в молитвах руки, – они охранили, оградили ее от опасности, уготовив ей тихий, мирный приют, где она безбедно могла просуществовать, как птаха лесная в укромном гнездышке.

Но, погнавшись за фантомом, пришлось покинуть это убежище, покинуть для шумного света, о котором она знала столько устрашающего, который манил ее и отталкивал.

Женское сердце искала, которое поняло бы ее, и мужской лик, достойный стать ее идеалом.

И обрела и то и другое.

Благородную сердцем подругу, которая оказалась лучше, добрее, чем можно даже ожидать, и обожаемого юношу, чью душу, чьи чувства все ценили столь высоко, сколь не могла она возвысить и в своем воображении. И вот эта подруга и этот идеальный юноша оказываются супружеской четой, счастливейшей в мире.

Кем же ей в таком случае прикажете быть?

Немой свидетельницей счастья, которое она – такое лучезарное! – прочила самой себе? Ежедневно видеть блаженное лицо подруги и выслушивать милые любовные секреты, какие женщины имеют обыкновение поверять друг дружке в задушевные минуты? Внимать похвалам заветному имени и лицезреть человека, кого и втайне нельзя боготворить, – видеть и слова не сметь о нем сказать, чтобы невольный румянец, дрожь в голосе не выдали того, чего никогда, никому знать не следует.

Или же предать в сердце своем ту, кто с такой любовью приблизилась к ней, первая предложив опору и защиту, – зло против нее умыслить и строить козни, как поселившийся в доме вор, превзойдя коварством собственных сестер и всех им подобных, ибо те лишь на чужие кошельки, а не на чужое счастье посягают.

И наконец, решись даже она на это, чего этим добьешься? Что принес бы этот грех, на который толкает страсть, ею овладевшая? Ничего, кроме презрения. Есть разве надежда хоть отдаленно уподобиться женщине, на чьей груди познал величайшее блаженство этот мужчина? А коли уж обманывать, губить, обкрадывать, не безумно ль покушение на ту, что так добра, красива и умна? На одно лишь непостоянство человеческой натуры рассчитывать, полагая, будто Рудольф столь же ветрен, как большинство мужчин, и обаятельнейшей, очаровательнейшей женщине изменит с другой, которая сотой доли ее прелести не имеет, потому только, что та знакома уже и ему принадлежит, а эта – новая и чужая, его же скучливый нрав требует перемен? Да, если таким вообразить себе Рудольфа, тогда, пожалуй, можно еще надеяться на какую-то любовь. Но какую? Такую презрит и он сам.

О, горе, горе!

И в таком-то отчаянии видеть у своей постели двух этих женщин, каждой из которых она обязана столь многим, которые бодрствуют возле нее и берут ее руку в свои, не помышляя даже, достойна ли она их участия! С каким ужасом отдернули бы они свои руки, зная, от каких мыслей горит она так лихорадочно.

Какое блаженство не ведать бы никогда этой страсти, не гнаться душой за недостижимым, послушаться в свое время честной одинокой старухи и сидеть бы посейчас бестревожно в мирной полевой хатке, не заботясь ни о чем, кроме цветиков своих.

Конец, всему конец!

Ни вперед, ни назад нет больше пути.

Жить только, существовать со дня на день, вздыхая каждое утро: «Ах, снова день наступил!».

Ну а муж-то как там, добрый этот старик?…

Только теперь ощутил Карпати, как любит жену. Умри она, навряд ли бы он ее и пережил.

Ежечасно требовалось докладывать ему о ее самочувствии, и пока выздоровление оставалось под сомнением, он никого к себе не пускал. Время от времени доктора разрешали ему навестить жену; со слезами на глазах стоял он тогда у постели тяжелобольной, целовал ее покрытую испариной руку и плакал, как ребенок.

Но вот жизнь ее вне опасности. Сент-Ирмаи распрощалась со всеми, крепко наказав Яношу Карпати строго соблюдать предписания врачей и беречь Фанни: не выпускать слишком рано на улицу и ограждать от волнений; читать ей еще долго будет нельзя. А через недельку, если погода выдастся хорошая, можно поехать покататься на полчасика, но все равно пусть оденется потеплее. И много еще разных советов, какие обычно дают женщины.

Не уставая благословлять дорогую соседку, Карпати отпустил ее, взяв слово опять их навестить как можно скорее.

– Да ведь теперь за вами визит, – возразила Флора, – через месяц, думаю, Фанни сможет выполнить свое обещание и разделить мои хлопоты по случаю вступления мужа в должность. Кстати, она и не знает ведь, что я сейчас уезжаю, не хотелось ее волновать, вы лучше ей сами скажите.

Карпати ухватился за это поручение и, разузнав предварительно у Терезы, не спит ли Фанни и не очень некстати его посещение, с тысячью предосторожностей, на цыпочках вошел к ней, взял за руку, погладил по голове и спросил, как она.

– Хорошо, – ответила больная и попыталась улыбнуться.

Не очень-то удалась улыбка, но мужа обрадовала уже сама попытка.

– Сент-Ирмаи кланяется тебе, она уехала только что.

Фанни промолчала, рукой только по лбу провела, будто прогоняя мелькнувшую у нее мысль.

Карпати, думая, что его рука прохладнее, свою положил на ее горячий лоб.

Обеими руками схватила ее Фанни и поднесла к губам.

Каким счастливым почувствовал себя старик в эту минуту!

Даже слезы навернулись у него на глаза, и он отворотился, пытаясь скрыть их.

Фанни же подумала, что он собирается уйти, и притянула его к себе:

– Останьтесь. Не уходите. Давайте поговорим.

О, это радость большая, чем можно даже ожидать. Жене хочется, чтобы он остался! Хочется с ним поговорить! Воистину ангельская доброта.

– Видите, я совсем уже в себя пришла. Скоро смогу вставать. Вы не будете сердиться, если я вас об одной вещи попрошу?

– Об одной? Хоть о тысяче! – вскричал г-н Янош, обрадованный, что у нее пробудились какие-то желания.

– Больные, они уж такие: только и знают, что хлопоты доставлять своим попечителям.

– Да нет, проси о чем хочешь. Поверь: для меня самое большое удовольствие порадовать чем-нибудь тебя.

– Правда ведь, что в Пеште у вас новый особняк готов?

– Там хочешь пожить? – опередил мысль жены Карпати. – Хоть сию минуту можешь туда переезжать, а не понравится этот, лучше захочется, так мне зимой еще другой построили – с подпольным обогревом, прямо как Кремль московский.

– Спасибо, мне и одного довольно. Знаете, я давно уже думаю, как мы заживем там, совсем новую жизнь начнем.

– Да, да, общество блестящее будем приглашать, пышные рауты устраивать…

– Нет, я о другом думала, о вещах более серьезных, благотворительных. У нас ведь столько обязанностей перед обществом и людьми, пред всеми страждущими…

Бедняжка! Какими холодными возвышенными абстракциями силится жар своего сердца остудить.

– Как тебе угодно. Находи отраду, осушая слезы, утеху – в благословениях благодарных тебе.

– Это, значит, вы мне обещаете?

– Да я счастлив хоть чем-то тебе угодить!

– Смотрите не будьте таким уступчивым, а то еще требовательнее стану.

– Требуй, требуй! Хоть до бесконечности! Уверяю тебя, мне плохо, когда ты не рада ничему, ничего не хочешь, опечалена: вот что меня только огорчает.

– Еще мне на воды хотелось бы поехать будущим летом.

– Куда? Только прикажи. Где тебе больше нравится?

Фанни задумалась. Куда? Да куда угодно. Только подальше отсюда, от соседства с Сент-Ирмаи – и хоть не возвращаться больше никогда.

– По-моему, Мехадиа[258]– самое приятное место. («Самое дальнее», – подумала она про себя.)

– Сегодня же закажу для тебя на лето самую лучшую виллу. Местечко и вправду приятное.

– И еще одно пожелание.

Карпати едва мог совладать с собой от радости.

– Но это уже потруднее будет выполнить.

– Тем лучше! Говори.

– Чтобы вы всюду следовали за мной, всегда со мной были и никогда меня не покидали.

Ах! Это больше даже, чем в состоянии вместить сердце человеческое. Добрый старик пал у постели жены на колени, орошая слезами и покрывая поцелуями ее руки.

– Чем я такую радость заслужил, такую доброту?

Фанни улыбнулась печально и долго не выпускала мужниной руки из своей. Полдня Карпати провел подле ее, исполняя за ласковым разговором разные мелкие поручения своей дорогой больной, счастливый уже тем, что сам подносит ей лекарство.

«Что это может значить?» – задавалась вопросом Тереза, внимательно наблюдая всю эту сцену и начиная уже догадываться.

Несколько дней спустя Фанни разрешили вставать, и она, прохаживаясь по комнатам, опиралась опять-таки о мужнино плечо. День ото дня здоровье ее улучшалось, она окрепла и порозовела. И все свое время проводила близ мужа; с вышиванием, чтением шла к нему в кабинет, а садясь за фортепьяно, звала к себе. Вместе каталась с ним в коляске – словом, не покидала его ни на минуту, не ища ничьего другого общества. Служанкам велела говорить всем бывавшим у них прежде, что госпожа плохо себя чувствует, а сама сидела у мужа, заставляя себя тешить и ублажать его. Что это значило?… Ни более ни менее, как изображать любовь, или, иначе: любить по обязанности.

Даже Терезой она занималась мало. И добрая тетка в недолгом времени покинула дом. Фанни без слез, без слова сожаления рассталась с нею. Но Тереза видела, что у нее на душе. И, поцеловав ее в сомкнутые уста и усевшись в экипаж, невольно вздохнула про себя: «Бедная девушка!».

 

XXIII. Соглядатай

 

Мы – на квартире у г-на Кечкереи.

Большой оплошностью было бы с нашей стороны совсем выбросить его из головы: такую личность, раз увидев, непозволительно предавать потом забвению.

Теперь проживает он в Пеште, снимая великолепную, изысканно убранную квартиру. Реноме его по-прежнему безупречно, и, поскольку светская жизнь заметно оживилась, участие его в ней тем незаменимей; он, как выражаются, амальгамирует различные общественные слои (варварский этот – мавританский – химический термин как раз тогда начал становиться модным не только в зеркальных мастерских).

Утро еще, и достойный наш знакомец не одет (причем коли уж мы говорим «не одет», это надо в буквальном смысле понимать). В одном красном бурнусе восседая посреди комнаты на роскошной, багряного плюша оттоманке, пускает он клубы дыма из невероятной длины чубука и глядится в большое стоячее зеркало напротив, хотя любоваться тут особенно нечем. Не часто бы ему кусок хлеба перепадал, вздумай он его зарабатывать натурщиком в художественных ателье, разве что позируя для карикатур. На другом конце оттоманки в подобном же бурнусе и подобной изящной позе спиной к нему сидел такого же почти роста орангутанг, тоже с чубуком и тоже смотрясь в зеркало напротив себя. Этот, во всяком случае, – с большим правом, ибо для обезьяны был не столь дурен.

На полу валялись в беспорядке надушенные любовные послания, разорванные страницы стихов, нот и тому подобные эфемерности, по стенам развешаны были подобранные хозяином по своему вкусу картины, каковые, без сомнения, устыдились бы, обладай они способностью себя видеть. На столе подлинная, из Геркуланума, бронзовая чаша, полная визитных карточек, – сплошь знаменитостей обоего пола.

Вышитые нежными дамскими ручками гобелены, которые изображают сцены охоты, собачьи и конские морды, наводят на подозрение, что за ними – потайные дверки. На окнах – двойные шторы.

В передней от нечего делать ковыряет в ушах грум-арапчонок, которому наказано не впускать до двенадцати «утра» никаких визитеров-мужчин. Тем самым молчаливо присовокупляется дерзостное позволение дам, наоборот, допускать.

На сей раз, однако, после очень настойчивых звонков Юсуф, всем запретам вопреки, впускает-таки мужчину, и Кечкереи слышно, как негритенок, бурно радуясь, говорит даже что-то вошедшему на своем кафрском наречии.

– Кто там? Юсуф! – возопил Кечкереи столь пронзительно, что обезьяна в испуге заверещала у него за спиной.

Вместо ответа сам пришелец ввалился в комнату. «Ну и нахалы эти так называемые закадычные друзья», – успел пробормотать сквозь зубы г-н Кечкереи, вперяя в него взор и с удовлетворением отмечая, как тот отшатнулся при виде дезабилье столь необычного. Но в следующее мгновение весело воскликнул, протягивая гостю длинную сухощавую руку:

– Абеллино! Ты? Какими судьбами? А мы думали, ты уже натурализовался там, в своей Индии. Иди присаживайся. Ну что, привез пастилок тех пресловутых, о которых в письмах своих гениальных распространялся?

– Фу, чтоб тебя с обезьяной с твоей, – выбранился приезжий. – До того похожи, не сразу различишь, шут ее дери!

– Ах, вот, значит, какая сейчас в моде учтивость в Египте? Ну что ж, комплимент обязывает, даже оранга. Жоко, докажи, что ты воспитан, принеси гостю трубку.

Жоко так и сделал, притащил трубку, но пребольно ударил ею Абеллино по ноге, – хоть бы не приносил совсем.

– Самум его задуши, сородича твоего вшивого! Теперь буду знать, палку следующий раз захвачу. В Индии приходилось с обезьянами сталкиваться, но там хоть с пистолетом ходишь, раз – и пристрелил мерзкую тварь.

– Ах, полно, друг мой. От обезьян род людской произошел. Человек первоначально был обезьяной, утверждаю я. А предкам полагается надлежащее почтенье оказывать.

Такой Кечкереи человек: любую грубость снесет, но подобной же и ответит.

– Входи, однако, садись поближе да устраивайся. Юсуф, трубку гостю! Наргиле, к сожалению, не могу предложить.

Абеллино скинул широкий плащ, обмотанный вокруг плеч, и сел напротив Кечкереи, чтобы оттуда бомбардировать обезьяну скатанными бумажками.

– Итак, с чем пожаловал опять в нашу державу, любезный герой и трубадур? Опять интриги любовные, громкие дуэльные дела? Пари держу, что весталку успел похитить индийскую из Будхура откуда-нибудь.

– Ответь сначала: о прошлом моем деле говорят еще?

– Слишком ты о себе возомнил, друг любезный, – ответствовал г-н Кечкереи с достоинством. – Что же ты хочешь, чтобы целый год только и толковали о твоей паршивой дуэли? Других забот не было! О самом существовании твоем уже позабыли. Ты убил Фенимора, а у него есть младший брат, благодаря тебе майоратное имение ему досталось. На днях спрашиваю, чего он медлит с процессом против тебя? «Дурак я разве, говорит, благодетеля своего преследовать». Ты у меня можешь его увидеть нынче вечером, он поприятней братца своего; очень тебе обрадуется.

– Стало быть, мне повезло. Что ж, поговорим о другом. Так, значит, Пешт становится центром светской жизни, судя по тому, что у тебя здесь квартира. И что же вы поделываете тут?

– Цивилизацию насаждаем. Поскучнее, конечно, чем сезон в Париже, но несколько венгерских магнатов вбили себе в голову, что в Пеште будут жить, вот ради них и всех прочих и пришлось осесть в симпатичном этом городе, где туманы не хуже лондонских – достаточные, во всяком случае, чтобы иллюзию создать.

– Все это прекрасно. Но о Карпати не слышал чего?

– Да за кого ты меня принимаешь? – вопросил Кечкереи драматичным горловым голосом, пыжась, как лягушка. – Что я, соглядатай, который тайны семейные выведывает и выдает? Хорошенькое у тебя мнение обо мне!

Абеллино, скатывая визитные карточки в шарики, спокойно пошвыривал ими в голову Жако. Он-то знал повадки Кечкереи, который, отклоняя с величайшим возмущением разные неблаговидные расспросы и поручения, тем не менее всегда все пронюхивал и передавал.

– Мне-то что до этих Карпати? Пускай

Date: 2016-05-15; view: 296; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.007 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию