Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Христианство и христианский атеизм 4 page





Там, где речь заходит о репродукции, классики едины в показе нечеловеческого, вещного, прокрустова, отупляющего ее характера. Ленин говорит о технологическом зверстве. Маркс достаточно ясно фиксирует свою позицию, замечая о труде-репродукции: «Отчужденность труда ясно сказывается в том, что, как только прекращается физическое или иное принуждение к труду, от труда бегут, как от чумы» (38, с. 563). И это не случайная оговорка, Маркс всячески подчеркивает рабскую природу репродукции: «Рабочий становится рабом своего предмета в двояком отношении: во-первых, он получает предмет для труда, то есть работу, и, во-вторых, он получает средства существования. Только этот предмет дает ему, стало быть, возможность существовать, во-первых, как рабочему и, вовторых, как физическому субъекту. Венец этого рабства в том, что он уже только в качестве рабочего может поддерживать свое существование как физического субъекта и что он является рабочим уже только в качестве физического субъекта» (38, с. 562).

Отчуждение, рабство, частичность показаны Марксом как неотъемлемые свойства труда-репродукции: «Труд производит чудесные вещи для богачей, но он же производит обнищание рабочего. Он создает дворцы, но также и трущобы для рабочих. Он творит красоту, но также и уродует рабочего. Он заменяет ручной труд машиной, но при этом отбрасывает часть рабочих назад к варварскому труду, а другую часть рабочих превращает в машину. Он производит ум, но также и слабоумие, кретинизм как удел рабочих» (38, с. 562).

И дело здесь вовсе не в том, как это пытаются изобразить некоторые наши теоретики а ля «портреты в струях огня», что будто бы труд при социализме переходит из технологического зверства в свою противоположность, в технологическое блаженство, что ли. Такое воспевание ярма менее всего связано с марксизмом. Для Маркса труд остается трудом - рабством, зверством, уродством, «старой мерзостью», которую не воспевать и облагораживать, а уничтожать нужно. Уничтожать методом сокращения рабочего дня. Другого пути классики не видели и не могли видеть, но знай они о возможностях кибернетики, они стали бы в этом вопросе самыми горячими и отчаянными из отчаянных кибернетиков, поскольку автоматизация, перевод на автоматическое регулирование основной или даже подавляющей части социальной репродукции и есть самый радикальный способ уничтoжeния «старой мерзости», труда-рабства.

Но даже и не зная о кибернетике, Маркс, подводя итоги анализу истории, прямо ставил задачу уничтожения труда: «При всех прошлых революциях характер деятельности (то есть репродукция. - М.П.) всегда оставался нетронутым, - всегда дело шло только об ином распределении этой деятельности, о новом распределении труда между иными лицами, тогда как коммунистическая революция выступает против прежнего характера деятельности, устраняет труд (курсив Маркса. - М.П.) и уничтожает господство каких бы то ни было классов вместе с самими классами» (24, т. 3, с. 70). Более того, Маркс всячески предупреждает против попыток переиначить основное содержание труда, превращать в предмет поклонения то, от чего следует освобождаться: «революция необходима не только потому, что никаким иным способом невозможно свергнуть господствующий класс, но и потому, что свергающий класс только в революции может сбросить с себя всю старую мерзость и стать способным создать новую основу общества (там же).

Отсутствие кибернетики, недостаточно четкое различение творчества и репродукции, естественные в этих условиях попытки сохранить практическую деятельность не только на правах критерия истины и показателя действительности человеческого мышления, но и на правах вероятного источника нового знания, все это давало повод для известной переоценки репродукции хотя бы уже потому, что именно репродукция при всех ее скверных свойствах объединяет рабочих и формирует их в политическую силу общества, в рабочий класс. Но именно повод и только повод, ведь уже Ленин, за сорок лет до Винера, прекрасно понимал неправомерность и опасность полного отождествления субъекта и объекта, практики и познания, необходимость «зазора», «люфта», «неопределенности», в котором могла бы функционировать наука как инструмент обновления. Ленин пишет: «Исторически условна всякая идеология, но безусловно то, что всякой научной идеологии (в отличие, например, от религиозной) соответствует объективная истина, абсолютная природа. Вы скажете: это различение абсолютной и относительной истины неопределенно. Я отвечу вам: оно как раз настолько «неопределенно», чтобы помешать превращению науки в догму в худом смысле этого слова, в нечто мертвое, застывшее, закостенелое» (39, т. 14, с. 123). Тот же ход мысли и по поводу практики: «Критерий практики никогда не может по самой сути дела подтвердить или опровергнуть полностью какого бы то ни было человеческого представления. Этот критерий тоже настолько «неопределен», чтобы не позволять знаниям человека превратиться в «абсолют», и в то же время настолько определенен, чтобы вести беспощадную борьбу со всеми разновидностями идеализма и агностицизма» (39, т. 14, с. 130).

Сегодня кибернетика доказала, что эти опасности отнюдь не мнимые. Отождествление субъекта и объекта есть потеря и человека ради должности и науки ради установившегося порядка. Попытка стабилизировать практикурепродукцию «материалистическим» путем возвращает нас в стабильный мир демиурга Платона и бога христиан. В этих условиях предельной ясности становится уже как-то и не совсем удобно читать, когда философы, прекрасно, по всему, понимающие суть дела, все же с предельной осторожностью анализируют деятельность. А.Н.Леонтьев, например, так решает эту проблему: «Деятельность человека - как внешняя, так и внутренняя, умственная, - отвечает его потребностям; она мотивирована и имеет свою аффективную регуляцию, выражающую ее пристрастность. Словом, это деятельность утверждающего свою жизнь субъекта. Анализ позволяет выделить в ней ее главные «единицы». Прежде всего это образующие ее действия, то есть процессы, подчиненные сознаваемой цели. Другая единица деятельности - способы выполнения действия, зависящие от его условий; мы называем их «операциями»... Операция происходит из действия. Действие, входя в состав другого, более сложного действия, утрачивает свою цель и свою мотивацию. Теперь оно отвечает только условиям достижения цели. (Сущность Аристотеля переходит в полную причину Гоббса. - М.П.). Происходит его «технизация»: действие превращается в операцию. Можно сказать, что формирование операций есть история умирания живого человеческого действия (мы бы добавили: «в навыке». - М.П.)... Таким образом, любая машина является исполнителем тех операций, которые прежде сформировались в деятельности человека и «технизировались» его мозгом благодаря формированию специальных устойчивых констелляций (самолет тоже? - М.П.)... Главное состоит в том, что то содержание человеческой деятельности, которое может быть формализовано, способно экстериоризоваться, «отслаиваться» от нее и выполняться машинами. А это значит, что соответствующие церебральные процессы могут превращаться в экстрацеребральные, выполняемые машинами. Так, если еще недавно работа токаря требовала, чтобы его мозг осуществлял тончайшие сенсомоторные координации, то современные станки целиком берут это на себя» (40, с. 55).

Иными словами, проблема осознана, нечеловеческий характер репродукции (способность ее «отслаиваться») очевиден, токарь убран от станка, потому что он был там именно токарем, а не человеком, так называемым, по терминологии Маркса, «мозговым придатком» токарного станка, его регулятором. И все же мы сохраняем деятельный «предбанник» автоматизации, постоянно заставляем бежать «технизированную» тень человека перед лошадью, и тень лошади перед паровозом, как если бы и в самом деле не было на свете навыков, не прошедших «технизированную» купель «живой» человеческой деятельности, навыков-программ, попадающих в репродукцию «с листа». Вот, например, навыки-программы управления самолетами вертикального взлета и посадки или межконтинентальными ракетами. Они настолько сложны, что вряд ли вообще доступны технизированию в деятельности. Но ведь и самолеты и ракеты летают! Не ясно ли, что эта деятельная модель обновления через технизацию живой деятельности есть лишь дань традиции, явный реликт стабильности, когда обновление действительно могло идти только в пределах вечноживого навыка, где человек экстериозовался по функции тягловой силы в быка, бык в трактор. Нам-то приходится сегодня объяснять другое обновление, когда, скажем, на место всего сельского хозяйства Несмеянов и Беликов грозят поставить несколько заводов, явно не имеющих никакого отношения к сложившимся формам «живой» сельскохозяйственной деятельности. Факт, однако, остается фактом, и ученые и художники, и философы с великой нудой идут на окончательный разрыв репродукции-рабства и творчества, на разведение их в особые сферы деятельности. Почему?

Нам кажется, что глубинные причины этого внутреннего сопротивления нужно искать не в каких-то конъюнктурных соображениях и не в желании избегать острых углов, связанных с тем, хотя бы, обстоятельством, что автоматизация как «непредусмотренное» осложнение противоречия между трудом и капиталом, осложняет и положение рабочего класса вообще, если он локализуется только в репродукции, осложняется как с точки зрения необходимости его воспроизводства, так и с точки зрения ориентации его как силы в политическом балансе общества. Ни для кого не секрет, что в условиях широкой автоматизации, если она идет стихийно, слепо ползет по профессиям и заработкам, а именно так она и движется в капиталистическом развитом мире, экономические интересы рабочего класса в области репродукции могут приходить в явное противоречие с национальным экономическим интересом. Достаточно в этом отношении вспомнить позицию английских профсоюзов по вопросу о реконструкции железных дорог или выступления американских профсоюзов. И все же не эти очевидные сложности современного мира определяют, видимо, позицию большинства осторожных философов и не-философов.

Речь, похоже, идет о чем-то гораздо более глубоком и тонком - о психологическом стереотипе, об европейском способе мысли, о множестве других вещей, - которые, пожалуй, лучше всего определены Марксом, как «поп в голове», избавиться от которого не так-то просто. Речь идет об общей ориентации наших мыслительных процессов на определенность, однозначность, системную связь. Наше логическое мышление определяет, упорядочивает, и в погоне за определением-порядком нам почти невозможно освободиться от заданного еще античностью и христианством эталона мыслительного продукта, от чувства примата порядка, а это подводит, часто отбрасывает мысль в стабильность как в естественное и привычное состояние. Получается как у великих новогреческих просветителей, которые долгое время боролись за права народного языка (демотики), но делали это на языке чистом, школьном (кафаревуса). Так и мы до сих пор пишем о нестабильности на языке стабильности.

Ничего особенно таинственного здесь нет. Наше мышление постоянно работает в режиме навыкообразующего механизма, и поскольку все мы заинтересованы в продукте, а не в процессе его изготовления, то в любой неупорядоченности мышление привыкло видеть «задачу», привыкло тут же пытаться найти ее «решение» - связать неупорядоченное в порядок. И пока этот процесс на полном ходу, мы просто не в состоянии заметить, как он происходит, как никто, например, не был бы в состоянии сказать, каким словом началось данное предложение или закончилось предыдущее.

Философы уже в основном перешли в состояние «осведомленности», но это не очень помогает. Ситуация примерно та же, что и у лингвистов. Лингвист знает, что существует грамматика, знает, что ее можно исследовать. Но он знает и другое: нельзя одновременно говорить и исследовать, это несовместимо. Назвать ли это явление «эффектом сороконожки» или «принципом дополнительности» или «сбоем», разница не так уж велика: исследовать можно лишь опредмеченное, остановленное. В вопросе о репродукции и творчестве различие между философом и не-философом того же примерно порядка, что и различие между лингвистом и не-лингвистом: оба одинаково хорошо пользуются речью, но лингвист может остановиться, пойти вспять, проанализировать этот процесс, если он зафиксирован в письме или записи, а не-лингвисту не дано, и он может пребывать в спокойной уверенности, что язык - это «словарь и грамматика», не слишком задаваясь вопросом о том, откуда они берутся: никто ведь вроде бы не учил его родному языку по словарям и грамматикам.

He-лингвист охотно и с азартом берется рассуждать о лингвистических явлениях, которые кажутся ему предельно ясными: как надо «правильно» произносить те или иные слова, говорить ли «звонишь» или «звонишь», «довлеть» ли просто самому себе или «довлеть» над кем-то и т.п. Лингвисты не любят ввязываться в эти споры, поскольку сама идея унификации, правильности, полного и строгого порядка, которая невысказанно прячется за азартом спорщиков, представляется им в применении к языку идеей унылой, требующей доказательств; она к тому же ведет себя настолько непозволительным образом, что ни один лингвист не взялся бы за ее обоснование. Точно так же складываются отношения между не-философами и философами: слишком уж часто не-философы затевают на полном серьезе и со страстной убежденностью споры, которые с точки зрения философа имели бы какой-то смысл только в том случае, если бы удалось доказать право на эту страстную убежденность. Всматриваясь в ту почву, на которой произрастают эти убеждения, философ чаще всего обнаруживает, что речь идет все о том же антично-христианском тождестве наилучшего и упорядоченного, о наделении самого порядка, самой целостности «врожденными» ценностными характеристиками.

Недавний, но достаточно типичный пример в этом отношении - статья Н.Г. Джусойты «Воспитание чувств и обычаев» («Дружба народов», 1968, № 7). Отсутствие осведомленности о взрывных свойствах почвы, по которой он ходит, делает работу наглядной демонстрацией того, куда указывает компасная стрелка «среднеевропейского» духовного стереотипа и куда может завести свободное движение по этому указателю. Здесь дело идет уже не о Плантагенетах анжуйских, которые жили все-таки в XIIXIV вв., а о чем-то гораздо более древнем, о самих кущах Эдема, обнаруженных на этот раз на склонах Кавказа. Любовь к «гармонии прав и обязанностей личности и общества», то есть к принципу совпадения личного и должностного, к растворению личного в общественном, уносит Джусойты в райские древние времена, когда такое совпадение было реальностью. Осведомленность в исторической географии помогает ему ориентироваться, заметить, куда именно его несет, но это нисколько автора не смущает, потому что та страна обетованная - общинно-родовой строй, куда ведет его компас, называется еще и по-другому: первобытный коммунизм. По-видимому это эпонимическое обстоятельство вкупе с познавательным аффектом и предрасполагает Джусойты к откровенному открытию или явному откровению: «Для многих пропагандистов прошлое, традиционное, давнее стало синонимом плохого, отрицательного, вредного. А между тем при близком знакомстве с нравственным наследием прошлого оказывается, что подлинно народные традиции поразительно совпадают с принципом морального кодекса строителя коммунизма, выдвинутого нами как идеал» (с. 249).

Мы бы не удивились, если бы такое поразительное тождество оказалось справедливым. Те философы, которые лет 10-11 тому назад принимали участие в разработке кодекса, да и те, кто подобно нам, при сем присутствовали, помнят еще наверно, как все это происходило, как долго и нудно обсуждались евангельские заповеди, отношение будущего кодекса к библейской мудрости: «Как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и вы с ними» (Мф., 7, 12) и к категорическому императиву Канта: «Поступай только согласно такой максиме, руководствуясь которой ты в то же время можешь пожелать, чтобы она стала всеобщим законом» (32, т. 4, ч. 1, с. 260). Если такое тождество «нравственного наследия прошлого» и морального кодекса строителя коммунизма действительно имеет место, то это, на наш взгляд, может сказать нечто определенное только об умонастроениях составителей кодекса, а не о самой нравственности будущего.

Но для Джусойты здесь нет проблемы, тем более, что вот и сам Энгельс писал в «Происхождении семьи, частной собственности и государства» об этой эпохе почти с восторгом: «И какая чудесная организация этот родовой строй при всей ее наивной простоте! Без солдат, жандармов и полицейских, без дворянства, королей, наместников, префектов или судей, без тюрем, без процессов - все идет своим установленным порядком» (с. 243). В упомянутом «установленном порядке», который чуть ниже Энгельс назовет еще и «вековым», автор не видит знака, предупреждающего об опасности и пустоте мечты о вековой установившейся стабильности в нашем обществе, в самой основе которого лежит нестабильность. Эта детская доверчивость к классическим восторгам заставляет Джусойты даже усилить и позитивно осмыслить стабильную суть древней социальности: «Демократизм этого общества заключался и в том, что еще не было антагонизма между правами и обязанностями человека (то есть не было избытка человеческого над должностным. - М. П.). Гармония между правами и обязанностями создавала ту идеальную нравственную и психологическую атмосферу, в которой и горе и радость, и праздничный день и поминальный становятся всеобщими, всенародными (с. 244). Благами такой гармонии пользуются две трети мира, но им она почему-то не нравится.

Ясно, что если человек принял стабильность, вековой обычай в качестве верховной ценности, то освещенной тем самым оказалась и репродукция как в форме личного установившегося навыка, так и в форме навыка социального. Отсюда требование слияния нравственности, морали и права в обычай: «Не ясно ли, что для создания новых, подлинно народных обычаев и праздников необходима нравственная и психологическая атмосфера, которая невозможна без идеальной гармонии прав и обязанностей личности и общества, не знающего классовых противоречий. Такую атмосферу искусственно организовать нельзя. Она возникает там, где право в то же время есть обязанность, а обязанность - право, там, где закон и обычай идентичны или закон стал обычаем, обычай единственным законом, регламентирующим отношения людей, будучи разумным обобщением этих отношений в реальной жизни» (с. 244). Некоторые наши теоретики морали и права советуют уже сейчас заняться этим делом - поисками и законодательным закреплением стихийно сложившихся «коммунистических» обычаев, то есть советуют действовать в духе «средних законов» Беневоленского: «Средние законы имеют в себе то удобство, что всякий, читая их, говорит: какая глупость! а между тем всякий же неудержимо стремится исполнять их. Ежели бы, например, издать такой закон: «всякий да яст», то это будет именно образец тех средних законов, к выполнению которых каждый устремляется без малейших мер понуждения. Ты спросишь меня, друг: зачем же издавать такие законы, которые и без того всеми исполняются? На это отвечу: цель издания законов двоякая: одни издаются для вящего народов и стран устроения, другие для того, чтобы законодатели не коснели в праздности» (6, с. 56).

Не чужд этой концепции законодательной деятельности и Джусойты, поскольку его «максимальный демократизм» и есть область действия средних законов, «к выполнению которых каждый устремляется без малейших мер понуждения», и поскольку на этот раз идея среднего закона используется активно и «лишенный зависти» демиург Джусойты, паря над райскими кущами древнего Эдема, «возжелал», чтобы все там были, он через Джусойтыфилософа открывает его современникам путь в землю обетованную: «Если мы желаем, чтобы наш современный идеал нравственного величия человеческой личности стал у потомков обычаем, естественным проявлением человеческого «я» в повседневном быту, мы должны сегодня создавать необходимую для обычая нравственную атмосферу всеобщего братства, гармонию прав и обязанностей личности и общества» (с. 252). Предки всегда желали такого потомкам, и мы в этом смысле не исключение, но вот както не встречались еще такие потомки, которые беспрекословно следовали бы предначертаниям предков. Да и как в нее попасть, в эту землю обетованную?

На этот счет у Джусойты предусмотрено движение в рай по маякам воспоминаний в духе платоновского очищения и восхождения падших душ: «Цивилизация на протяжении нескольких тысячелетий (у Платона срок очищения пять-десять тысяч лет. - М.П.) создала, конечно, немало типов общественных отношений, форм идеологии, различных обычаев, обрядов и праздников, внесла немало нового в духовный опыт народов. И все-таки созданное родовым обществом не исчезло, не забылось. И такая стойкость нравственного и бытового, равно как и эстетического наследия родового общества, объясняется, вероятно, его демократизмом. Первобытный коммунизм общественных отношений явился той благодатной почвой, на которой выросли обычаи, обряды, праздники, дошедшие до нас от далеких предков. Они демократичны по сути своей, и потому народ не расставался с ними. Равенство, братство, свобода - эти идеалы своеобразно реализованы в древних обычаях, обрядах, праздниках. В повседневной действительности позднейших эпох их уже не было, но тем крепче должен был держаться народ за те редкие праздники, которые напоминали о них, как о давно потерянной прекрасной действительности» (с. 243). Словом, продержались! Теперь только вперед назад! Вперед назад к счастью и гармонии дурьх (нем. durch - через - С.Н.) праздники, обряды и обычаи! Дурьх всеобщую лезгинку, не тоже быть на всеобщем празднике зрителем! Дурьх всеобщую кровную месть: в мире обычая некому наказывать буянов и отщепенцев! Дурьх всеобщие поминки: нигде так не проявляется народный оптимизм и народное веселье, по мнению Джусойты, как в обряде поминок! Дурьх...

Но дело не в этих экзотических подробностях и даже не в том недоумении, которые могут вызвать советы и призывы Джусойты в странах вроде Непала, а в них живет сегодня две трети населения земли, живет в гармонии, слиянии общественного и личного, живет в обычае, в стабильности. Они-то почему от добра добра ищут? Зачем им тянуться к благам научно-технической революции, принимать муки и разочарования на этом пути, чтобы затем вздыхать о потерянном рае и мечтать о возвращении туда, где они сегодня находятся. И все же нас интересуют не эти крайне важные, понятно, практические аспекты теоретической позиции, а сама эта позиция, которая всякий раз в той или иной форме порождает идею «потерянной прекрасной действительности», утерянного рая, грехопадения, искупления, знакомые формы которой совершенно отчетливо проступают вот даже в пестрых одеяниях современной терминологии.

Что болезнь эта распространенная, не вызывает никакого сомнения. Различия наблюдаются и большие, но это различия не по форме, а по остроте проявления. Пытаясь обосновать «связь времени» и зависимость каждого нового поколения от духовного опыта всех предшествующих поколений, Джусойты может написать: «Выходит, что прошлое объясняет современность. Связь между ними живая и важная, образовывающая и организующая. И этим объясняется ревнивое отношение каждого общества к своему прошлому. Однако в таком случае связь времен в силу своих внутренних свойств распространяется и на будущее: прошлое и современность явно и подспудно связаны не только между собой, но и с будущим» (с. 242). Это по существу, все тот же древнейший концепт истории-цикла, который нам известен уже от Экклесиаста-проповедника и в котором все уже было в веках, «бывших прежде нас». Но ведь другими словами, по другому поводу примерно то же пишут многие. В рецензии на «Мастера и Маргариту» В.Я. Лакшин грозит гонителям правды: «Наблюдение над реальным ходом жизни, историческим прошлым и настоящим часто заставляло людей подмечать одно удивительное и на первый взгляд необъяснимое явление: как бы неблагоприятно для истины ни складывались обстоятельства, рано или поздно история все расставляет по местам, правда выходит наружу и превращает в пыль самую искусно сплетенную клевету и ложь, а талант, смелая мысль, творчество торжествуют над своими завистниками и ненавистниками. Правду не спрячешь - это неизменное в перспективе времени восстановление справедливости, отражающее по существу оптимистическую идею прогресса человеческого общества, разными мыслителями, философами и литераторами обозначалось по-разному: возмездие, суд истории, ирония истории» (Роман М.Булгакова «Мастер и Маргарита». - Новый мир, 1968, № 6, с. 309). Опять ведь то же: историю заставляют работать, правду - «выходить наружу», как если бы правда, истина были чем-то вечным и неизменным как «для нас», рассматривающих события с колокольни современности и неизбежно оценивающих их от современности, так и «для них», которые в свое время враждебно воспринимали эти события, современные им события.

Блестящий знаток Востока Н.Н. Конрад в области собственной компетенции решительно отвергает идею единого, по этапам и стадиям расписанного исторического процесса простым указанием на то, что все цивилизации современны, но не все связаны с Грецией: «Современные китайцы или индийцы, да и арабы, несомненно, считают свою цивилизацию «современной», и они в этом правы, но вряд ли они согласятся, что их цивилизации выросли из эллинских источников» (Письма русских путешественников. - Новый мир, 1968, № 6, с. 260). Но там, где заходит речь об истории вообще, о философии исторического развития, он все же с сочувствием и пониманием цитирует явно экклесиастовы идеи CJI. Утченко, его постулат преемственной связи времени: «Ничто в истории не исчезает бесследно», а равно и распространение этого постулата на будущее: «Настоящее входит в будущее»(там же, с. 261).

Впервые эту «связь времен», историческую преемственность сформулировал как «принцип непрерывности» Лейбниц: «Все во вселенной находится в такой связи, что настоящее всегда скрывает в своих недрах будущее, и всякое данное состояние объяснимо естественным образом только из непосредственно предшествовавшего ему» (17, S. 77). Именно такое понимание непрерывности легло в основу анализа бесконечно малых, дифференциального и интегрального исчислений, а с ними и в основу наших представлений о закономерном развитии вообще. При этом непрерывность снимается в моменте, а определенность момента - в векторе. Такая «математическая история» прекрасно укладывается в закон, любое состояние любой системы становится функцией от времени, а само «настоящее» - простой и чисто условной отметкой на шкале времени, которая ничем, кроме порядкового номера, не отличается от любой другой отметки. В отметке настоящего не возникает выбора, он снят в законе. Закон развития и есть закон снятого выбора.

Когда такую схему развития переносят на реальную историю, все идет прекрасно до настоящего момента. В прошлом выбор снят, и если процесс достаточно документирован, анализ прошлого дает в принципе какой-то закон «для прошлого», поскольку, во-первых, преемственность действительно имеет место, то есть изменяться как целостность может только определенная целостность, а вовторых, в любой момент прошлого выбор тем или иным способом был снят: определенная целостность изменилась в другую определенную целостность. Но значит ли это, что закон, который всегда можно сформулировать для прошлого, может экстраполироваться и на будущее? Многим кажется, что может. В XIX в. так казалось большинству, и только одиночки, вроде А.И. Герцена, позволяли себе подшучивать над этой уверенностью: «Прогресс человечества, - писал Герцен, - тогда был известен как высочайший маршрут инкогнито - в этап, на станциях готовили лошадей» (41, т. XVI, с. 163).

Сегодня даже самые отчаянные кибернетики понимают принципиальную разницу между стабильностью-гомеостазисом и нестабильностью-движением. Гомеостазис или инерция есть регулирование в нулях, и гомеостазисная деятельность, если она и возникает, то совершается по отрицательной обратной связи как оборонительная реакция на «шум», то есть на любые отклонения от нулей, какими бы причинами эти отклонения не вызывались. А движение, трансформация определенности, нестабильность - нечто уже совсем иное: регулирование самих нулей гомеостазиса, смещение их по времени. Здесь нужно чтото второе: закон, программа, код, способные менять нули регулирования, распределение и смысл шумов, то есть нужен кто-то или что-то, способное снять выбор. Грубо говоря, нужен кибернетик, который определил бы системе закон, как движение нулей регулирования по времени, и дал бы системе автоматически действующие механизмы, способные реализовать этот закон.

В репродукции в общем-то так и происходит: относительно любой ее составляющей мы в принципе может указать кибернетика и соответствующие механизмы. Даже там, где многовековая стабильность стирает имена кибернетиков из памяти людей, мы все равно интуитивно уверены в их наличии (кто придумал колесо?), и корни такой уверенности как раз и питают олимпы - резервации великих кибернетиков прошлого. Но все крайне усложняется, как только мы, оставляя закон развития, без которого нам сложно жить на свете, пытаемся в то же время освободиться от фигуры кибернетика, творца этого закона, пытаемся заменить разумного и мыслящего кибернетика действием безличных сил. В теории эволюции, например, эта определяющая фигура разорвана на две противостоящие и автономные силы: на индивидуальную изменчивость и условия среды. Индивидуальная изменчивость (мутационная активность) создает выбор, то есть порождает разнообразие установок нулей регулирования, а условия среды снимают выбор, автоматически отдавая предпочтение тем установкам, которые для растений или животных данного вида «оптимальны». Слепо и независимо друг от друга эти силы сообща выполняют труд кибернетика по определению, выбор наилучшего.

Наши земные кибернетики освоили эту оппозиционную схему «разорванного кибернетика», она реализована в так называемых «самообучающихся автоматах». Здесь кибернетик задает нули регулирования не жестко и однозначно, а в некотором диапазоне значений, в спектре, то есть вводит ограниченную неопределенность, в рамках которой должны, по его убеждению, располагаться оптимальные нули регулирования. Делается это в надежде на то, что оптимальность будет поймана в вилку, и если такой системе заданы критерии выбора на оптимальность, а в репродукции они всегда лежат в пределах, а не за пределами достаточной узкой полосы отклонений-допусков, то такой автомат в бесконечной серии повторов будет сужать вилку, сам установит нули регулирования, выберет производно от свойств объекта регулирования и утвердит из некоторого множества возможных программ, предзаданных кибернетиком в экстремумах диапазона-спектра, наилучшую программу.

Date: 2015-12-13; view: 284; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию