Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Джонатан 2 page. Я вернулся домой уже после четырех





Я вернулся домой уже после четырех. Клэр спала. Вечером, когда мы увиделись, я не стал подробно рассказывать об Эрике. Привычным обертоном наших с ней разговоров о мужчинах была несколько пренебрежительная ирония, и я не представлял, как рассказать ей о таком человеке, как Эрик. Не то чтобы я влюбился, но все‑таки вчерашний секс принципиально отличался от обычной клоунады, кошмара или скуки.

– Ты какой‑то молчаливый сегодня, – сказала Клэр. – Что‑то случилось?

– Ничего не случилось.

Мы сидели на диване, потягивая «Перно». Это было наше последнее пристрастие. Краткая, но безграничная преданность какому‑нибудь экзотическому ликеру вошла у нас в привычку.

– Обычно ты не такой сдержанный! – заметила Клэр. – Или этот парень имеет шанс превратиться в кого‑то особенного? Что именно ты скрываешь?

– «Этот парень» – очередной несостоявшийся актер, смешивающий коктейли в аду. И как оказалось, великий трахальщик.

– Дорогой, такими вещами не разбрасываются, – сказала она. – Последний раз судьба сводила меня с великим трахальщиком – дай бог памяти – в 1979 году. Так что, пожалуйста, давай чуть подробнее. Давай, давай! Никаких секретов от тетушки Клэр!

Она сделала большой глоток ликера, и я почувствовал, что за ее дружеским горячим участием скрывается примитивный страх – страх, что я уйду от нее, потеряюсь в любви. Тень этого страха мелькнула в ее глазах, обозначилась в складках губ, сжавшихся с явным неодобрением, чего не смогла утаить даже густая ярко‑красная помада.

– Дорогая, есть такие области, куда невозможно путешествовать вдвоем, даже с лучшим другом, – сказал я.

– Неправда, – возразила она. – Тем более что ты и сам в это не веришь. Тебя просто смущает тема. Разве нет?

У нас с Клэр не было секретов друг от друга, что придавало нашим отношениям пьянящую безумноватую остроту. Возможно, это было нашей попыткой восполнить те знания, которые другие пары извлекают из секса. Мы рассказывали друг другу все во всех подробностях. Нам были известны все наши грехи, все самые позорные фантазии, обманы и самообманы. Мы в деталях описывали друг другу свои сексуальные связи и знали, как у кого работает желудок.

И вот теперь впервые за все время нашего знакомства мне захотелось нечто утаить. Я сам не вполне понимал почему. Может быть, мне не хотелось расставаться именно с этим отсутствием определенности. Эрик изумил меня своей трепетной умелостью, тронул пугающей бодростью и сомнительными перспективами. И в то же время что‑то в нем меня раздражало. Я сам не разобрался еще в своих ощущениях и не хотел пока ничего определять и формулировать. Может быть, я боялся, что, определив, я как бы законсервирую ситуацию, лишу ее возможности перерасти во что‑то другое. Возможно, я был прав.

Но в тот вечер я решил не настаивать на своем праве иметь секреты. Я тоже боялся одиночества и чувства оставленности, а кроме того понимал, что никогда не свяжу свою жизнь с Эриком. Наш роман в лучшем случае мог стать ступенью на пути к чему‑то неопределимому, лежавшему за кругом того домашнего тепла, что я делил с Клэр. Я любил ее больше всех на свете, ближе ее у меня никого не было.

И поэтому я рассказал ей все. Тем более что, как выяснилось, рассказывать‑то было особенно нечего. Когда я закончил свою историю, Клэр сказала:

– Дорогой, ты просто нашел своего Доктора Филгуда.[19]

Она пропела несколько строчек из песенки Ареты:

 

Don't call me no doctor,

filling me up with all of them pills,

I got me a man named Dr. Feelgood,

makes me feel real gooo‑oood.[20]

 

Это показалось мне верным определением, по крайней мере на тот момент. Эрик – это Доктор Филгуд. Так и пошло с того вечера. Чем дальше, тем больше подходило ему это имя. Наши сестринские отношения с Клэр остались незамутненными. Я нашел себе неплохую вещицу на стороне. Клэр рекомендовала пользоваться этой ситуацией, пока она сама себя не исчерпает, тем более что, как показывает опыт, долгими подобные загулы не бывают. Мне показалось, что это мудрый совет.

Мы с Эриком стали видеться регулярно. Поскольку вечерами он работал, встречались мы, как правило, после одиннадцати. Обычно мы выпивали по паре бокалов в баре и шли к нему.

Его жизнь во многом так и осталась для меня загадкой. Единственным постоянным, хотя и не вполне четко очерченным стремлением Эрика было стремление к славе, ну, или хотя бы известности. Способы достижения этой цели были несколько неопределенными – он просто старался быть на виду, таким образом как бы помогая судьбе себя заметить. Он без конца ходил на всевозможные пробы и прослушивания. Не умея петь, пытался пробиться в бродвейские мюзиклы. В качестве статиста он участвовал во всех фильмах, снимавшихся в Нью‑Йорке, работая иногда по четырнадцать часов в день. В рождественские каникулы он по собственной воле исполнял роль механического солдата (в натуральную величину) в магазине игрушек ФАО Шварц. Он брал бесконечные уроки актерского мастерства и убедительно рассуждал о своем актерском росте, но, узнав Эрика поближе, я понял, что его интересовала не игра как таковая, а возгласы одобрения. Полагаю, что пантомима в магазине игрушек рождала в его душе примерно то же смешанное чувство радости и страдания, какое он испытывал бы, исполняя главную роль в бродвейском шоу. Ему нравилось методично продвигаться к намеченной цели, и он боготворил успех. Но решение поставленных задач, похоже, не входило в его планы. В своей будничной жизни он был сама заурядность: ходил в джинсах и теннисках, терялся в простейших разговорах, жил один в необставленной квартире. Но в магазине игрушек во время рождественских каникул он ни разу на протяжении всей восьмичасовой смены не позволял себе расслабиться, ни на секунду не прекращая своих роботоподобных движений. В спортивных трусах в тридцатиградусную жару он бессчетное число раз бегал туда‑обратно по Бликер‑стрит лишь ради того, чтобы мелькнуть на заднем плане в фильме, которому так и не суждено было выйти на экраны. Ночью, при выключенном свете, он был великолепен в постели.

И все‑таки, хотя мы виделись каждую неделю, я не мог бы сказать, что я его знаю. Возможно, ему казалось, что, если я или кто‑нибудь другой узнает его слишком хорошо, это помешает его внутреннему росту и нынешнее неприметное существование станет свершившимся фактом. Меня пугало то, что он – как мне казалось – был готов полностью раствориться в другом человеке. Я мог легко представить, что, распростившись с мечтой о славе, он превратится в чьего‑нибудь поклонника и спокойно откажется от последних остатков собственной воли. Мне кажется, что я почувствовал это уже во время нашей первой встречи в баре, заметив, с какой подчеркнутой заинтересованностью он кивал тому старику. Он учился быть внимательным. И мне не хотелось становиться главным объектом приложения его умений.

Встречаясь, мы говорили исключительно о внешних вещах: о работе, о любимых и нелюбимых фильмах, пока во время десятой, а может, и пятнадцатой встречи, когда мы, потные, медленно приходили в себя, прижавшись друг к другу, он не сказал:

– Итак, э… кто же ты на самом деле?

– Что?

Его уши вспыхнули. Подозреваю, что это была цитата из какого‑то фильма.

– Я хочу сказать, что, в сущности, я тебя почти не знаю, – пояснил он.

– Я тоже тебя почти не знаю, – сказал я. – Мне известно лишь то, что ты актер, что ты работаешь барменом, что ты хочешь сменить место работы, но почти ничего для этого не делаешь и что тебе нравится фильм «Поля смерти».

– Я вырос в Детройте, – сказал он.

– Я тоже со Среднего Запада.

– Да, я помню. Ты родился в Кливленде.

Помолчав немного, он сказал:

– Любопытно. Мы оба со Среднего Запада. По‑моему, это многое объясняет, тебе не кажется?

– Нет. По‑моему, это ничего не объясняет, – ответил я.

Я подумал, что этот разговор – начало конца наших отношений, и, в общем‑то, не слишком расстроился. Прощай, Доктор Филгуд. Позволь мне снова вернуться к себе, воскресить потерянное чувство безграничных возможностей.

После небольшой паузы он сказал:

– Когда‑то я был музыкантом. В детстве. Я обожал музыку. Больше всего на свете. Даже мои сны были музыкой, просто… музыкой.

– Серьезно? На чем ты играл?

– На фортепьяно. На виолончели. Немного на скрипке.

– Ты и сейчас играешь?

– Нет. Никогда. У меня не было настоящего таланта. Способности были, но средние, понимаешь?

– Ясно.

Воцарилось тягостное молчание. Мы лежали, не зная, что сказать дальше. Мы не были ни друзьями, ни влюбленными. У нас не было свободного доступа друг к другу вне секса. Мне казалось, что я ощущаю бремя Эриковой несчастности, как ныряльщик чувствует тяжесть океана, но помочь ему я не мог. Мы расплачивались за то, что начали спать вместе фактически прежде, чем познакомились, – наша близость не была заключительным аккордом дружбы или влюбленности. Я не мог выслушивать признания Эрика – для этого я недостаточно хорошо его знал. Я вспомнил совет Клэр: пользуйся, пока можно.

– Послушай, – начал я. Он приложил палец к губам:

– Шш… Не нужно ничего говорить. Сейчас не самое подходящее время для разговоров.

Он начал поглаживать меня по волосам и покусывать мое плечо.

Наши отношения оставались непрочными. Им недоставало простоты. Мы как будто каждый раз знакомились заново. Когда спустя несколько месяцев я снова заговорил с Эриком о его детской влюбленности в музыку, он сказал только: «С этим покончено. Знаешь, это давняя история. Что‑нибудь новенькое в кино видел?» В наших разговорах то и дело провисали паузы. Я ни разу не пригласил его к себе, не стал знакомить его ни с Клэр, ни с кем‑нибудь еще из своих друзей. Я на время покидал свою жизнь, чтобы встретиться с ним в его. В обществе Эрика я становился другим человеком. Во мне появлялись резкость и некоторая бесчувственность; я превращался в объект. Общение происходило лишь на телесном уровне, и, наверное, это было правильно. Все остальное было бы излишне сентиментальным, надуманным, неуместным. Мы относились друг к другу с теплотой и уважением и не лезли друг другу в душу. Подозреваю, что была в наших взаимоотношениях и доля презрения. Поскольку я не привносил в эти свидания ничего, кроме нервов и мускулов, то – как обнаружилось – мог быть на удивление шумным в постели. Я вообще почему‑то не стеснялся шуметь в обществе Эрика. Скажем, топать по полу так, что мои шаги начинали напоминать стук топора. И еще я мог быть немного жестоким. От моих укусов на его коже нередко оставались следы, похожие на отпечаток морского моллюска. Я часто представлял себе его связанным, униженным, раздетым донага и прикрученным к кафкианскому аппарату, трахающему его без остановки.

В моей другой жизни мы с Клэр каждый вечер заходили куда‑нибудь съесть фалафель, жареного цыпленка или попробовать какое‑нибудь блюдо вьетнамской кухни. Мы спорили о том, стоит ли ребенку смотреть телевизор, и соглашались, что суровая реальность школьных будней настолько ценна сама по себе, что даже способна компенсировать дурную подготовку учителей. Иногда мимо окон ресторана, в котором мы ужинали, проходили молодые отцы с детьми, сидевшими в колясках или у них на плечах. Я всегда провожал их глазами.

Вот так я и жил в рейгановском безвременье.

Пока Бобби не переселился в Нью‑Йорк.

 

Бобби

 

Я жил у Неда с Элис почти восемь лет. И мне не хотелось ничего менять. Совсем не хотелось. Я выдавливал кремовые розочки на именинные торты и продумывал меню завтрашнего обеда. Каждый следующий день был точной копией предыдущего, и в этом была своя особая прелесть. Повторение, как наркотик, придает вещам новый, непривычный объем. Когда мне удавались мои булочки с корицей, а с неба вместо дождя начинал валить снег, день казался наполненным и прожитым не зря.

Я ходил в магазин за продуктами, мял пальцами дыни, горстями черпал из ящика грецкие орехи. Я продолжал покупать пластинки; не влюбился; не посещал могилы моих родных – три в ряд. Просто ждал, когда снова созреют спаржа и помидоры, и крутил диланскую «Blonde on Blonde»,[21]пока совсем ее не запилил. Я бы и сегодня жил так, если бы Нед и Элис не переехали в Аризону.

Этого потребовал врач, заявивший, что огайский воздух с его пыльцой и озерными испарениями не годится больше для усталых легких Неда. Одно из двух: либо отъезд в пустьню, либо можно приступать к организации похорон. Так он сказал.

Я хотел поехать с ними. Но Элис меня не пустила.

– Бобби, – сказала она, – родной, по‑моему, тебе пора начинать жить самостоятельно. Что ты будешь делать в Аризоне?

Я сказал ей, что устроюсь в булочной. Сказал, что буду делать то же самое, что сейчас, только не здесь, а там.

Ее глаза сузились, превратившись в две темные щелочки; лоб перерезала глубокая вертикальная складка.

– Бобби, тебе уже двадцать пять лет. Неужели тебе не хочется попробовать какой‑то другой жизни?

– Не знаю, – отозвался я. – Моя нынешняя жизнь меня вполне устраивает.

Я понимал, что произвожу впечатление заторможенного придурка. Я вел себя, как тот мальчик, которого сверстники не принимают ни в одну игру, и ему приходится делать вид, будто ему и самому не очень‑то хотелось. Я не мог поделиться с Элис своими размышлениями о прекрасной обыденности и о том, как приятно, просыпаясь, видеть мигающую цифру шесть на телефонном индикаторе. Когда‑то я тешил себя надеждой, что с годами научусь более адекватно выражать свои чувства. Я рассчитывал на большую цельность.

– Дорогой, – продолжала Элис, – мир гораздо богаче, чем ты думаешь. Поверь.

– Значит, вы не хотите, чтобы я ехал с вами? – произнес я капризным тоном обиженного малыша.

– Нет. Честно говоря, не хочу. Я выталкиваю тебя из гнезда. Не исключено, что это следовало сделать гораздо раньше.

Я кивнул. Мы стояли на кухне, и я видел свое отражение в оконном стекле: я был похож на живую игрушку с уличного карнавала: голова как футбольный шлем; гигантские руки, достающие едва ли не до полу. Странно: я всегда казался себе маленьким – неприметным маленьким мальчиком.

– Ты понимаешь, о чем я говорю? – спросила Элис.

– Ага.

Я чувствовал, что моя жизнь скоро изменится независимо от моего хотения. Запас наркотиков в виде кухонных полотенец в красную клеточку и глиняного горшка с деревянными ложками подходил к концу.

 

Я решил поехать в Нью‑Йорк. Больше было просто некуда. Моя кливлендская жизнь вращалась вокруг Элис и Неда: я убирался, готовил им обед, заботился о них. С их отъездом Кливленд окончательно превращался в унылую глухомань. В воздухе попахивало скукой и разочарованием. Речная вода казалась густой, как кленовый сироп, блочные торговые центры стояли полупустые, наполовину темные. Работая в булочной, понимаешь, насколько все вокруг несчастны. Чего только не покупают люди, чтобы заглушить свою неизбывную тоску: гигантские торты, тонны пирожных и печенья. С Недом и Элис я жил по жесткому распорядку, как в бойскаутском лагере. Я полюбил этот район Кливленда. Но без них от него останутся одни автобусные остановки да ветер с озера Эри. Я полагал, что мне все‑таки рановато становиться привидением.

И я позвонил Джонатану. Психологически это было не просто – к тому времени мы были скорее уж родственниками, чем друзьями. Мы дарили друг другу подарки и выкуривали косяк перед рождественским обедом. И в общем‑то это было вполне приятно. Но виделись мы не чаще чем раз в несколько месяцев. Он одевался так, как мне и не снилось. Он говорил о театре, а я лишь изредка ходил с Недом в кино и смотрел телевизор с Элис. В основном я часами лежал на диване в моей – бывшей его – комнате и слушал музыку. В Джонатане была живость, он был умен, много чего видел и знал. Я любил его, но от его визитов мне всегда делалось тоскливо. Я ощущал себя каким‑то деревенщиной, кузеном из Богом забытой глубинки, даже хуже – провинциальным дядюшкой‑холостяком, этаким непритязательным добряком, не видящим ничего дальше собственного носа. В присутствии Джонатана моя жизнь съеживалась до каких‑то смехотворных размеров, и я только и ждал, когда он наконец уедет в аэропорт, потому что в тот же миг нарушенный масштаб восстанавливался, и я снова мог ходить по улицам Кливленда, не чувствуя себя беженцем‑неудачником.

И тем не менее, когда огайский этап моей жизни завершился, я позвонил Джонатану. Мне не хотелось по собственному произволу начинать с нуля в Бостоне или в Лос‑Анджелесе. Меня ужасала перспектива полного одиночества. Да, конечно, у меня были нормальные отношения с Роуз, Самми и Полом, с которыми я работал в булочной, но положа руку на сердце я не мог бы назвать их настоящими друзьями. Вообще новые знакомства не такая уж простая вещь в этом мире. Особенно если по многу часов в день, отключившись, лежишь на диване, слушая музыку.

Сначала я все время попадал на автоответчик и не мог заставить себя заговорить. Как только включалась запись, я вешал трубку с неуютным, вороватым чувством. Наконец после недели безуспешных попыток я услышал живой голос:

– Алло.

– Джон! Джонни!

– Да?

– Джон, это Бобби.

– Бобби! Какой сюрприз! Что‑то случилось?

Вот только теперь – контакт. Раз я звоню – значит, что‑то случилось с его семьей.

– Ничего не случилось, – сказал я. – Все в порядке. Лучше не бывает.

– Слава богу. Как твои дела?

– Нормально. Все хорошо. А ты как?

– Все ничего, – сказал он. – Как говорится, жизнь продолжается.

Я с трудом сдержался, чтобы не сказать: «Ну ладно. Пока!» – и повесить трубку. Меня посетило видение – вечеринка в булочной по случаю моего очередного дня рождения. Роуз, которой к тому времени уже стукнет семьдесят, целует меня в щеку, перемазав ее помадой, и объявляет, что такого изумительного кавалера, как я, у нее еще не было. Мы выставляем бесплатный торт для покупателей. Самый большой кусок достается Джорджу Диббу, стопятидесятикилограммовому холостяку, каждый день покупающему у нас торт «Наполеон» и дюжину линзеровских пирожных.

– Послушай, – сказал я. – Ээ… Ты ведь знаешь, что Нед с Элис переезжают в Аризону?

– Да, конечно. Конечно знаю. Мне кажется, это правильно. Они с пятьдесят третьего года все никак не переедут.

– Угу. Ну вот, и раз они уезжают, я тоже подумал, а я… в смысле, а я‑то что здесь делаю. Кстати, «Лунный свет» закрыли, слыхал?

– Нет. Господи, я уж лет десять как о нем не вспоминал. Ты туда ходил?

– Нет. Мы когда‑то вместе ходили. Под кайфом. Помнишь?

– Такое не забывается. Я полвечера надевал коньки, а катался минуты две.

– Ну вот. Теперь там «Мидас мафлер».[22]

– Ого!

– Джон!

– Да?

– Я тебя не очень напрягу, если приеду в Нью‑Йорк? В смысле, я бы мог пожить у тебя немного? Пока не найду чего‑нибудь типа работы и квартиры.

Он ответил не сразу. Я различал звон миль и едва слышное теньканье голосов, наполняющих пространство между нами. Наконец он сказал:

– Ты действительно хочешь переехать в Нью‑Йорк?

– Да. Действительно хочу. Я уверен.

– Это жесткий город, Бобби. На прошлой неделе тут убили одного прямо возле нашего дома. Расчлененный труп рассовали по четырем мусорным бакам.

– Да, я понимаю, что это не Кливленд, – сказал я. – Я знаю. Но, Джонни, мне здесь больше невмоготу. Понимаешь, я сделал уже, наверное, миллион пирожных.

Опять провисла пауза. Потом он сказал:

– Если ты вправду хочешь попытать счастья в Нью‑Йорке, ты, конечно, можешь остановиться у меня. Естественно. Думаю, я смогу обеспечить твою безопасность.

 

Я поехал поездом, потому что, во‑первых, это было дешевле, а во‑вторых, мне хотелось почувствовать расстояние. Всю дорогу я не отрываясь смотрел в окно с сосредоточенностью человека, читающего книгу.

Джонатан встретил меня на вокзале. На нем была черная футболка, черные джинсы и тяжелые черные башмаки с тусклым лакричным блеском. Можно было поспорить, что он будет одет самым непредсказуемым образом.

Мы обнялись, и он поцеловал меня в щеку – быстрый, сухой поцелуй. Мы вышли на улицу. Когда я увидел, как он ловит такси, я понял, что между нами действительно образовалась пропасть. В том, как, сойдя на мостовую, он вскинул вверх правую руку, сквозило величавое достоинство генерала. Причем неподдельное. Сам я держался как бедный родственник.

На заднем сиденье такси Джонатан ущипнул меня за руку.

– Даже не верится, что ты и вправду приехал, – сказал он.

– Мне самому не верится. Я специально поехал на поезде. Если бы я не увидел, как мы проехали Пенсильванию, не поверил бы. То есть если б я просто сошел с самолета, я решил бы, что это, ну, что‑то вроде галлюцинации.

– Так оно и есть. Этот город – твой сон, – отозвался он. И больше до самого дома мы не сказали друг другу ни слова.

Такси ползло по вечернему Нью‑Йорку. До этого я был тут всего один раз, много лет назад, когда Джонатан еще учился в университете. Мне было интересно, но, так сказать, отвлеченно. Этот город не имел ко мне отношения, точнее, имел, но самое косвенное, вроде автострады или авианосца. Я вел себя, как нормальный турист. Осматривал памятники, гулял по Гринич‑Виллидж, посидел с Джонатаном и его друзьями в баре, где умер знаменитый поэт. Мне было вполне комфортно исполнять эту незначительную роль заезжего гостя и приятно осознавать, что вот я нахожусь в таком удивительном месте и что у меня есть свой уютный, замечательный дом, куда я скоро вернусь.

Теперь я приехал сюда жить. Теперь все было совсем иначе.

Нью‑Йорк кипел. Это было первое, что бросилось мне в глаза. Казалось, он состоит из каких‑то особенных взволнованных молекул; все дрожало и переливалось, постоянно меняя очертания. Свет, идущий от зданий и улиц, был интенсивнее того, что лился с неба, – глаз улавливал лишь отдельные фрагменты. Кливленд открывался совсем по‑другому – более крупными кусками, там вы могли разглядеть стенд для объявлений, облако, вяз, стоящий на собственной густой тени. А за первые десять минут моего пребывания в Нью‑Йорке я успел заметить лишь промелькнувшую красную соломенную шляпку, стайку голубей, тусклую неоновую рекламу с надписью «Лола». Все остальное представляло собой один большой взрыв, город ежесекундно разлетался на кусочки.

Когда мы подъехали к дому Джонатана, возбуждение немного спало и предметы обрели чуть более внятные очертания. Джонатан жил в коричневом доме на узкой коричневой улице. Если Кливленд был преимущественно серым – известняк и гранит, то Нью‑Йорк – коричневым: весь ржавчина, подтаявший шоколад и тот неопределенно‑песочный цвет, в какой обычно красят школьные коридоры.

– Вот, – сказал Джонатан. – «Щупальца тарантула».

– Твой дом, – сказал я, как будто без меня он этого не знал.

– Точно. Я тебя предупреждал. Заходи. Внутри он немного лучше.

Лестница тонула в зеленоватом аквариумном полумраке. На каждой площадке гудела сиротливая флюоресцентная панель. Я нес чемодан и рюкзак. Джонатан тащил мой второй чемодан. В свою новую жизнь я взял не много вещей. Оба чемодана были набиты пластинками. В рюкзаке лежала одежда, причем – это было уже ясно – такая, какой здесь никто не носит. Я почувствовал себя студентом по обмену.

– Я живу на шестом этаже, – сказал Джонатан. – Мужайся.

И начал подниматься; я двинулся за ним. На лестнице пахло жареным мясом. В болотном сумраке кружилась медленная испанская музыка. Пока мы взбирались с этажа на этаж, я смотрел, как мой старый голубой чемодан – одолженный у Элис «Америкэн туристер» – трется о джинсовое бедро Джонатана. Даже мой чемодан выглядел тут как‑то неуместно – слишком уж он был печальный и какой‑то дряхло‑невинный, как старая дева.

Наконец мы поднялись на шестой этаж, и Джонатан, отперев три замка, открыл металлическую дверь.

– Та‑да, – прогудел он, когда дверь с тяжелым стоном отворилась.

– Твоя квартира, – сказал я. Я почему‑то продолжал сообщать ему, что происходит.

– А с сегодняшнего дня и твоя, – ответил он. Отвесив поклон, он пригласил меня войти.

То, что я увидел, действительно разительно отличалось от подводных сумерек, окутывающих холл и лестницу. С порога вы попадали прямо в ярко‑рыжую, цвета цветочного горшка гостиную, в которой стоял диван, покрытый леопардовой шкурой, и висела гигантская картина: синяя обнаженная женщина в экстатическом порыве тянется к чему‑то, оставшемуся за верхним краем холста. Комната была наполнена солнцем, льющимся сквозь зарешеченные окна, взятые в скобки тяжелых портьер образца пятидесятых годов, с узором из зеленых и красных листьев. Если задернуть такие шторы, солнечный свет погаснет, как будто вы повернули выключатель. Шторы выглядели так же внушительно и функционально, как и железная дверь.

– Ого! – воскликнул я и почти против воли добавил: – Твоя квартира.

– Интерьером занималась моя соседка Клэр. У нее было много разных идей, – сказал он. – Пошли. Давай занесем вещи в мою комнату.

Миновав две закрытые комнаты, мы прошли через небольшой холл в комнату Джонатана. Она была белой, с голыми стенами. На деревянном полу лежал матрас, около которого стояла лампа в белом бумажном абажуре на проволочных ножках, тонких, как волоски.

– Я тут немного увлекся дзэном, – сказал Джонатан. – Здесь я отдыхаю от всех этих цветовых излишеств.

– Угу, – отозвался я. – Я люблю белый.

Мы опустили на пол мои вещи и стояли теперь, не зная, что делать дальше. Это был не самый приятный момент. За годы раздельной жизни мы потеряли чувство естественной неизбежности чужого присутствия. Мы были как родственники двух умерших друзей.

– Ты можешь спать в моем спальнике, – сказал он, – а твои вещи мы уж как‑нибудь затолкаем в шкаф.

– Отлично.

– Хочешь распаковаться прямо сейчас?

Не то чтобы я этого очень хотел, но, несомненно, это являлось самым логичным следующим шагом. Я понял, почему в прошлом веке приехавший гость непременно разбирал свои вещи, отдыхал, переодевался к обеду, – это давало узаконенную возможность побыть в одиночестве. Сегодня нам приходится преодолевать гораздо большие отрезки непрерывного времени.

– Хорошо, – сказал я и добавил: – Собственно, мои вещи – это в основном пластинки.

Джонатан расхохотался.

– Вот то, что ты бы взял с собой на необитаемый остров, да?

Я открыл «Америкэн туристер» и вытащил первую небольшую стопку.

– Слышал новую пластинку Джони? – спросил я.

– Нет. Хорошая?

– Очень. Да, кстати, а такой Ван Моррисон у тебя есть?

– Нет. Честно говоря, мне кажется, я вообще не слушал Вана с кливлендских времен.

– Ну, от этой пластинки ты просто обалдеешь, – сказал я. – По‑моему, он и сейчас в первой десятке. Я поставлю ее, ладно?

– У нас нет проигрывателя. Только кассетник. Извини.

– Аа… Ну… Понятно.

Он положил руку мне на плечо.

– Все будет нормально, Бобби, – сказал он. – Мы тут тоже слушаем музыку. Не бойся, мы не живем в мертвой тишине. Но если Ван – дело, не терпящее отлагательств, можно выйти и купить кассету прямо сейчас. Один из самых больших в мире музыкальных магазинов через шесть домов отсюда.

– Все в порядке, – сказал я. – Думаю, у тебя своя коллекция, и наверняка я тоже много чего из нее не слышал.

– Конечно, конечно. Но посмотри мне в глаза. Ты хочешь, чтобы мы вышли и купили кассету Вана Моррисона?

– Не… не обязательно, – сказал я. – Все нормально. Правда.

Но Джонатан покачал головой.

– Пошли, – сказал он. – Давай делать все по порядку – начнем с главного, а чемоданы отложим на потом.

Он снова вывел меня на улицу, и мы пошли в музыкальный магазин на Бродвее.

Джонатан не соврал. «Сказка, ставшая былью» – это расхожее клише как нельзя лучше соответствовало тому, что я увидел. Магазин представлял собой гигантский комплекс, занимавший целых три этажа. В Огайо я ходил в музыкальную секцию нашего торгового центра и в хиреющую лавку одного старого битника, стены которой до сих пор были обиты мягким деревом. А здесь, миновав стеклянный предбанник с вертящимися дверями, вы попадали в зал огромный и высокий, как храм. Над бесконечными рядами альбомов парили гитарный аккомпанемент и женский голос, чистый и острый, как бритва. Мигали неоновые стрелы, и черноволосая красотка с внешностью рекламной кинозвезды перебирала пластинки рядом с подростком в майке с надписью «Секс пистолс». Это было особое место: даже если бы вы были глухим и безглазым, вы все равно бы это почувствовали. Носом; кожей. Буйство молекул достигало тут своего апогея, это был экстаз в чистом виде. Я подумал тогда, что именно здесь сердце Нью‑Йорка. Я и сегодня так думаю.

Мы спустились в кассетный отдел и купили Вана Моррисона. Еще мы купили старые записи «Роллинг стоунз», которых у Джонатана почему‑то не было, «Blonde on Blonde» и самые известные хиты Дженис Джоплин. Джонатан расплатился за все по кредитной карте. Он настоял.

– Это подарок по случаю твоего приезда, – сказал он. – Купишь мне что‑нибудь со своей первой зарплаты.

С кассетами в желтом полиэтиленовом пакете мы вышли на улицу. Было тепло. Вечерело. Над нами белело широкое пустое небо, какое бывает и утром, и даже ночью при искусственном освещении. Это был один из тех ватных дней, когда понять, утро еще или уже вечер, можно, только поглядев на часы. Мы заговорили о Неде и Элис. По обеим сторонам коричневых улиц тянулись испанские продуктовые магазины и склады, уже опустившие к тому времени свои железные решетки. Неся эти аккуратно упакованные кассеты и слушая рассуждения Джонатана о родителях, я почувствовал что‑то вроде легкого внутреннего укола, подтверждавшего правоту моего выбора – я оказался в нужное время в нужном месте. Это был мой первый подлинный опыт пребывания в Нью‑Йорке – мы шли по улице Грейт Джоунс, а за нами, подхваченная единственным за целый день порывом ветра, подскакивая, как обезумевшая собачонка, неслась обертка от «Вандер брэд».

Date: 2015-12-12; view: 303; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию