Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Маскарад 6 pageЯ поблагодарил Леву и повеселил рассказом об этом торжестве. Он пришел в благорасположение духа. Видно, состояние настороженности и подозрительности в последнее время донимали его — он с радостью освобождался от них, тут же полагая себя несправедливым, а мнительность именно своею дурной чертою (муштра Фаины, она неплохой агент…). Но только облако окончательно соскользнуло с его лица и оно осветилось простым доверчивым светом собирающегося разговориться человека — как я начал откланиваться и уходить с видимою решительностью. Что ж, я сделал свое дело, свой 101 процент, вступать в короткие отношения с героем в мои намерения не входило (тут был и своего рода авторский страх за проделанную работу…). — Я вас задерживаю… — Это простое наблюдение было для него пронзительною догадкой, и, по мере того как мысль его начинала жить сама, лицо его бледнело и таяло, растрачивая плоть. — Заходите еще, — суетливо добавлял он, — я, право, отдам наконец статьи машинистке… Для начала «Середину контраста». Она почти готова. Через неделю?.. Я поспешно пообещал — он мне не поверил. — Вы так Торопитесь? — поразился он. — Подождите хоть секунду… Я сейчас. Он убежал, не дожидаясь моего согласия. Я хотел было уйти, неловкость становилась несносной… но он тотчас и вернулся запыхавшись. — Вот эти три странички… — Я взглянул на него, не скрыв удивления. — Нет, это не мое, — усмехнулся он. — Но вы же интересовались наследием моего деда, я знаю… Зайдете через неделю — вернете… Я несколько замялся. — Не зайдете? — догадался Лева. — Впрочем, что это я?.. — Он махнул рукой или почти махнул: — Все равно берите. Можете не возвращать. Это копия. Я поблагодарил и окончательно заспешил, буркнув под мышку, что, конечно, зайду, мол, до свидания… — Прощайте, — усмехнулся Лева, и мне почудилась в этой усмешке доля презрения.
…Так мы живем, преувеличивая чужие чувства к себе и недооценивая свои, и время подступает к нам вплотную. Мы стоим супротив и отделываемся тем, что не видим на близкие расстояния. В будущем мы близоруки, в прошлом — дальнозорки. Ах, выпишите мне очки для зрения сейчас! Таких нет. И теперь, противоестественно навязав герою очную ставку с автором, нам уже некуда отступать: время наше окончательно совпадает, мы живем с ним, с этого мгновения, в одном и том же времени, каждый своей жизнью, и в нашем, бытовом, пространстве параллельные — никогда не пересекутся. Так что это краткое свидание — разрыв. Собственно, всякое свидание, как это ни грустно… Он давно наметился, он давно произошел… Когда симметрия была достроена, и прошлое, в зеркале настоящего, увидело отражение будущего; когда начало повторило конец и сомкнулось, как скорпион, в кольцо и угроза сбылась в надежде; когда кончился роман и начался авторский произвол над распростертым, бездыханным телом: оставить его погибшим от нелепого несчастного случая (от шкафа…) или воскресить, по традициям трезвости и оптимизма (реализма…), наказав законами похмелья (возмездия…) — уже тогда… и с тех пор (воскресив-таки…), тяготясь случайностью и беспринципностью, воровал автор у собственной жизни каждую последующую главу и писал ее исключительно за счет тех событий, что успевали произойти за время написания предыдущей. Расстояние сокращалось, и короткость собственных движений становилась юмористической. Ахиллес наступил на черепаху, раздался хруст в настоящем и с этого момента… хоть не живи — так тяжело, ах, соскучав, так толсто навалилась на автора его собственная жизнь! Взгляд заслоняют итальянские виды. А, что говорить!.. Мы снесем сейчас эту страничку машинистке, и это — все. Мы тихо посидим, пока она печатает: этот ее пулеметный треск — последняя наша тишина. Встрепенемся, выглянем в окно… …В последний раз увидим мы Леву выходящим из подъезда напротив: ага, значит, вот где провел он эту ночь! Он имеет невыспавшийся вид. Он остановился и как-то растерянно дрожит, словно не узнает, где он и в какую сторону идти. Смотрит в небо. В небе видит голубую дырочку… Чему ты улыбаешься, сентиментальный дурак?.. Я не знаю. Похлопал себя по карманам, зябко ссутулился. Что может быть еще? Ну, прикурил. Пустил дымок. Еще потоптался. И — пошел. Привет! пока! — мы можем еще высунуться и окликнуть: — Эй, эй! постой! заходи… Заходи сам! Как хотел же, в свое время, он сам окликнуть Фаину… И мы не окликнем его. Не можем, не имеем… Мы ему причинили. Куда это он зашагал все более прочь? Мы совпадаем с ним во времени — и не ведаем о нем больше
27 октября 1971 — (1964, ноябрь…) Но что это? Что это шуршит в кармане? Я забыл в нем те листки, что сунул мне Лева на ступенях Пушкинского Дома.
Сфинкс
…говорил и не слышал своих слов. Даже не сразу понял, что уже молчу, что ВСЕ сказал. И все молчали. Ах, как долго и стремительно шел я к выходу в этом молчании! Вышел на набережную — какой вздох!.. У меня уже не осталось ненависти — свобода! Ну, теперь-то, кажется, все. Больше они не станут со мною цацкаться. «Утек, подлец! Ужо, постой, расправлюсь завтра я с тобой!» Еще бы… Испуганно озираясь, за мной вышмыгнул доцент И-лев. Он упрекал и журил. «Вам и не надо было ни от чего отрекаться… Вы же знали, что на заседании Комиссии будет сам 3.!.. Сказали бы, что это, прежде всего, великий памятник литературы, что Екклесиаст — первый в мире материалист и диалектик, — они бы и успокоились. Они совершенно не хотели растоптать вас до конца, Модест Платонович. Вы сами…» Я утешил эту заячью душу, как мог. Мы дошли до Академии художеств и простились. Он побежал «дозаседать». Я спустился у сфинксов к воде. Было странно тихо, плыла Нева, а по небу неслись, как именно в сером Петербурге бывает, цветные, острые облака. Неслось — над, неслось — под, а я замер между сфинксами в безветрии и тишине — какое-то прощальное чувство… как в детстве, когда не знаешь, какой из поездов тронулся, твой или напротив. Или, может, Васильевский остров оторвался и уплыл?.. Раз уж сфинксы в Петербурге, чему удивляться? Им было это одинаково все равно: тем же взглядом смотрят они — как в пустыню… И впрямь: не росли ли до них в пустыне леса, не было ли под Петербургом болота?.. Странный Петербург — как сон… Будто его уже нет. Декорация… Нет, это не напротив — это мой поезд отходит. Я, видите ли, для И-лева загадка… Что я, если и в этих сфинксах нет ничего загадочного! И в Петербурге — тоже нет! И в Петре, и в Пушкине, и в России… Все это загадочно лишь в силу утраты назначения. Связи прерваны, секрет навсегда утерян… тайна — рождена! Культура остается только в виде памятников, контурами которых служит разрушение. Памятнику суждена вечная жизнь, он бессмертен лишь потому, что погибло все, что его окружало.; В этом смысле я спокоен за нашу культуру — она уже была. Ее — нет. Как бессмысленная, она еще долго просуществует без меня. Ее будут охранять. Толи, чтобы ничего после нее не было, то ли на необъяснимый «всякий» случай. И-лев будет охранять. И-лев — вот загадка! Либеральный безумец! Ты сокрушаешься, что культуру вокруг недостаточно понимают, являясь главным разносчиком непонимания. Непонимание — и есть единственная твоя культурная роль. Целую тебя за это в твой высокий лобик! Господи, слава Богу! Ведь это единственное условие ее существования — быть непонятой. Ты думаешь, цель — признание, а признание — подтверждение того, что тебя поняли?.. Болван. Цель жизни — выполнить назначение. Быть непонятой или понятой не в том смысле, то есть именно быть не признанной — только и убережет культуру от прямого разрушения и убийства. То, что погибло при жизни — погибло навсегда. А храм — стоит! Он все еще годен под картошку — вот благословение! Великая хитрость живого. Ты твердишь о гибели русской культуры. Наоборот! Она только что возникла. Революция не разрушит прошлое, она остановит его за своими плечами. Все погибло — именно сейчас родилась великая русская культура, теперь уже навсегда, потому что не разовьется в свое продолжение. Каким мычанием разразится следующий гений? А ведь еще вчера казалось, что она только-только начинается… Теперь она камнем летит в прошлое. Пройдет небольшое время, и она приобретет легендарный вкус, как какой-нибудь желток в фреске, свинец в кирпиче, серебро в стекле, душа раба в бальзаме — секрет! Русская культура будет тем же сфинксом для потомков, как Пушкин был сфинксом русской культуры. Гибель — есть слава живого! Она есть граница между культурой и жизнью. Она есть гений-смотритель истории человека. Народный художник Дантес отлил Пушкина из своей пули. И вот, когда уже не в кого стрелять — мы отливаем последнюю пулю в виде памятника. Его будут разгадывать мильон академиков — и не разгадают. Пушкин! как ты всех надул! После тебя все думали, что — возможно, раз ты мог… А это был один только ты. Что — Пушкина… Блока не понимают! Тот же И-лев с восторгом, подмигивая и пенясь, совал мне его последние стихи.
Пушкин! Тайную свободу Пели мы вослед тебе! Дай нам руку в непогоду, Помоги в немой борьбе!
И-лев способен понять лишь намек — так уж тонок; слов он — не понимает. Он воспаляется от звуков «тайная свобода-непогода-немая борьба», понимая их как запрещенные и произнесенные вслух. А тут еще «пели мы» — значит, и он… Он, видите ли, не Пушкин лишь потому, что ему рот заткнули… Во-первых, никто не затыкал, а во-вторых, вынь ему кляп изо рта — окажется пустая дырка. Господи! прости мне этот жалкий гнев. Значит, это все-таки стихи, раз их можно настолько не понимать, как И-лев. Значит, эти стихи еще будут жить в списках И-левых. То и вселяет, и именно нынче (Блок все-таки царь, назвав это лишь «непогодой»), что связь обрублена навсегда. Если бы последняя ниточка — какое отчаяние! — пуля в лоб. А тут: сзади — пропасть, впереди — небытие, слева-справа — под локотки ведут… зато небо над головой — свободно! Они в него не посмотрят, они живут на поверхности и вряд ли на ней что упустят, все щелки кровью зальют… Зато я, может, в иных условиях, головы бы не поднял и не узнал, что свободен. Я бы рыскал во все свободные стороны по Площади имени Свободы в свободно мечущейся толпе…
Ты царь: живи один. Дорогою свободной Иди, куда влечет тебя свободный ум…
Ведь не «дорога свободы», а дорога — свободна!.. Дорогою свободной — иди! Иди — один! Иди той дорогой, которая всегда свободна — иди свободной дорогой. Я так понимаю, и Блок то же имел в виду, и Пушкин… Куда больше. Понять — можно. Немота нам обеспечена. Она именно затем, чтоб было время — понять. Молчание — это тоже слово… Пора и помолчать. Нереальность — условие жизни. Все сдвинуто и существует рядом, по иному поводу, чем названо. На уровне реальности жив только Бог. Он и есть реальность. Все остальное делится, множится, сокращается, кратное — аннигилируется. Существование на честности подлинных причин непосильно теперь человеку. Оно отменяет его жизнь, поскольку жизнь его существует лишь по заблуждению. Уровень судит об уровне. Люди рядят о Боге, пушкиноведы о Пушкине. Популярные неспециалисты ни в чем — понимают жизнь… Какая каша! Какая удача, что все это так мимо!.. Объясняться не надо — не с кем. Слова тоже утратили назначение. И пророчить не стоит — сбудется… И последние слова онемеют от того, что сумели назвать собою, что — накликали. Они могут снова что-то значить, лишь когда канет то, с чем они полностью совпали. Кто скажет, достаточно ли они хороши, чтобы пережить свое значение? А тем более — признание. Признание — возмездие либо за нечестность, либо за неточность. Вот «немая борьба». Какое же должно быть Слово, чтобы не истереть свое звучание в неправом употреблении? чтобы все снаряды ложных значений ложились рядом с заколдованным истинным смыслом!.. Но даже если слово точно произнесено и может пережить собственную немоту вплоть до возрождения феникса-смысла, то значит ли это, что его отрыщут в бумажной пыли, что его вообще станут искать в его прежнем, хотя бы и истинном, значении, а не просто произнесут заново?.. По инерции пера, исходя из выявившихся к концу романа отношений с героем, автор тут же приступил к комментарию, писанному якобы в 1999 году, якобы героем, уже академиком Львом Николаевичем Одоевцевым, к юбилейному изданию романа. Тут автор давал возможности бедному герою поквитаться с автором: соблюдая академическое достоинство, он аргументированно выводил автора на чистую воду, то есть попросту изобличал в невежестве. Автор, как мог, защищался, пытаясь выдать комментарии за пародию, но герой вдруг начал превосходить автора квалификацией… И автору вдруг, как говорили в старину, наскучило. И замысел протянуть диалог автора и героя до конца века не состоялся. Автор не заметил, как увлекся совсем иным комментарием: он стал комментировать не специальные вещи, а общеизвестные (ко времени окончания романа, то есть к 1971 году) [20]. Автора вдруг осенило, что в последующее небытие канут как раз общеизвестные вещи, о которых современный писатель не считал необходимым распространяться: цены, чемпионы, популярные песни… И с этой точки зрения, в комментарии 1999 года Льву Николаевичу как раз логично было бы рассказать именно о них. «Боюсь, однако, что он сочтет это недостаточно академичным (или забудет…)», — подумал автор. Между тем предметы эти могут уже сейчас показаться совершенно неведомыми иноязычному читателю. С национальной точки зрения, восприятие в переводе — есть уже восприятие в будущем времени. Естественно, что к собственному тексту автор не мог отнестись с исследовательской щепетильностью, отсюда ряд несоответствий с академическим протоколом. Оглавление… Автор считает, что одного взгляда на оглавление достаточно, чтобы не заподозрить его в так называемой «элитарности», упреки в которой запестрели в наших литературных журналах и газетах (чуть ли не единственная у нас беда…). Вовсе не обязательно знать хорошо литературу, чтобы приступать к чтению Данного романа, — запаса средней школы (а среднее образование в нашей стране обязательно) более чем достаточно. Автор сознательно не выходит за пределы школьной программы. (То же в отношении и других упоминаний…).
Обрезки (приложения к комментариям)
«Есть, Что делать…» Легко было сказать. В 78-м автор был моложе, по крайней мере, на двенадцать лет. Теперь уже можно то, что тогда было нельзя. Но автор подавляет в себе счастливый вздох освобождения в столь долгожданной им перспективе. Ему как раз и не хочется делать то, что он делал раньше. Например, продолжать этот роман. И вдруг именно эта ему предлагается возможность. Отсутствие бумаги, типографические сложности, охрана труда наборщиков — все эти проблемы подступили к автору вплотную. Освобожденный от цензуры текст попадает в технологическую зависимость. Текста нужно то ли кило-двести, то ли метр-шестьдесят, чтобы ровно уложиться в знаки и листы. То отрежь пять сантиметров, то прибавь пятьдесят граммов. И непременно в конце, где, казалось автору, каждое слово уже набежало, окончательное и одно. И все-таки (автор — блокадник) лучше добавить, чем убавить. Вот обрезки 1971 года…
Как бы ни злил этот медлительный роман своею торопливостью, благодаря низкому труду и высокой лени — он трижды начат и один раз кончен. Три раза подкинули, два раза поймали. Упал, упал! Он написан наспех — за три месяца и семь лет. Три месяца мы писали его, семь лет ждали этих трех месяцев, отыскивали щель в реальности, чтобы материализовать умысел. Это было невозможно. Думаем, что нам это не удалось. Мы развелись с романом — в этом смысле наши отношения с ним закончены. Остается его назвать. Сначала мы не собирались писать этот роман, а хотели написать большой рассказ под названием «Аут». Он не был, однако, из спортивной жизни: действие его теперь соответствует третьей части романа. Семь лет назад нам нравились очень короткие названия, на три буквы. Такие слова сразу наводили нас на мысль о романе, например: «Тир» (роман) и «Дом» (роман)… Значит, сначала это был еще не роман, а «Аут». Потом все поехало в сторону и стало сложнее и классичнее: «Поступок Левы Одоевцева». «Репутация и поступок Левы Одоевцева». «Жизнь и репутация Левы Одоевцева». Наконец, пришло — ПУШКИНСКИЙ ДОМ. ПУШКИНСКИЙ ДОМ вообще… Названия со словом «дом» — все страшные: ЗАКОЛОЧЕННЫЙ ДОМ ХОЛОДНЫЙ ДОМ ЛЕДЯНОЙ ДОМ БЕЛЫЙ ДОМ БОЛЬШОЙ ДОМ ЖЕЛТЫЙ ДОМ ПУШКИНСКИЙ ДОМ…
Название установилось, зато какое же раздолье открылось в изобретении подзаголовков, определяющих, так сказать, жанр! Жанр-то ведь у меня такой: как назову — такой и будет, жанр… или, как пишет моя пишущая машинка: жарн… роман-протокол соотв.: протокол романа соотв.: конспект романа соотв.: набросок романа Все это уже облегчало задачу: мол, романа нет, а черты его налицо, а мы, мол, сразу так задачу и понимали, сразу так ее себе и определили… Потом: роман-показание соотв.: роман-наказание соотв.: роман-упрек соотв.: роман-упырь соотв.: роман-пузырь роман-с
Далее: филологический роман роман-музей, роман-газета роман-кунсткамера-мой-друг роман-попурри (на классические темы) роман-признание в романе роман-модель, роман-остов
Географич.: Ленинградский роман Петербургский роман
Ориг.:Воспоминания о герое
Две версии История с неверным ходом Исследование одного характера История с топтаниями и прорывами История с возвратами и прозрениями История с уходами и возвращениями
Наконец: Роман о бесконечном унижении Роман о мелком хулиганстве
На выбор… И поскольку я вместил здесь такое разнообразие «жанров», то даже если все это окажется не роман, — такое разнообразие внутренних тем, на которое как раз и намекается столькими подзаголовками, разве не достаточно для произведения такого объема?
Мы хотели сильно отступить и во всем признаться и объясниться. Нам хотелось сделать виртуозный вид: что мы так и собирались, так и хотели… Мы хотели оправдаться преднамеренностью и сознательностью произведенных нарушений, придумали достаточно образных терминов для пояснения формы этого произведения. Например, горящая и оплывающая свеча — объясняла бы «натёчную форму» романа. Или телескоп — телескопичность, выдвижение форм друг из друга, грубее говоря, «высовывание» — но мы не знали, каким концом в данном случае подносим мы сей телескоп к глазу и к чьему, авторскому или читательскому: образ не работал… Или мы хотели с апломбом пройтись по архитектуре, поговорить о современных фактурах, когда строитель сознательно не заделывает, например, куски какой-нибудь там опалубки, оставляет торчать арматуру — мол, материал говорит за себя…
Но не за меня! Это все чушь. Роман написан в единственной форме и единственным методом: как я мог, так и написал. Думаю, что иначе и не бывает. Вся проза — это необходимость вылезти из случайно написавшейся фразы; весь стиль — попытка выбраться из покосившегося и заваливающегося периода и не увязнуть в нем; весь роман — это попытка выйти из положения, в которое попал, принявшись за него. Было немало случаев, когда автор носился с гениальными идеями романов, которые помещались у него потом в одной случайно оброненной строчке. Но однажды случайно написанная первая строчка, о которой автор никогда и понятия не имел, так долго дописывалась и уточнялась, что оказалась романом. Ну, что? В чем еще признаться? Однажды, в очень плохую минуту, этот роман был записан стихами (к счастью, более коротко)…
«Двенадцать» (Конспект романа «Пушкинский дом»)
Добро, строитель Петрограда!.. Ужо тебе!.. Пушкин
Утек, подлец! Ужо, постой, Расправлюсь завтра я с тобой! Блок
Конь — на скале, царь — на коне — на месте кажутся оне… (Стоит, назначив рандеву с Европой, сторожит Неву и, дальновидно, пенку ждет — но молоко — у нас уйдет!) Под ними — змей! над ними — гений! — мычит ужаленный Евгений: бедняга напугал коня — конь топчет змея и — меня. Прошелся ветер в пиджачке, проехал дождь в броневичке — пока вскипало молоко, мы оказались далеко: «Подъявши лапу, как живые, Стоят два льва сторожевые», на льве — герой мой (Лев на льве) рисует «си» и «дубль-ве». Итак, процессия Петра, которой в гроб давно пора. «Сии птенцы гнезда Петрова» порхают. Жизнь идет херово. За внучком — дед, за бабкой — репка, — и вождь вцепился в кепку крепко — «Двенадцать»! Ровно. Блок считал — я пересчитывать не стал.) Им разрешается по блату прикладом бить по циферблату. Часы отсчитывает — слово! Что ново нам, то вам — не ново, читатель моего романа… Однако — рано, рано, рано! — бежит мой Лев в черновике, за ним — наряд в грузовике: «Для правды красного словца поймаем зверя на ловца!» — но убежать герой мой должен! — и мы процессию продолжим… Идее предпочтя природу, сочтем существенной — породу (Петропольской погоды вред нам оправдает этот бред), и басню о Петре и змее мы перепишем подобрее: дождь, ветр и хлад, и Годовщина — достаточная суть причина концу романа. Эти метры пройдем пешком, с дождем и ветром: он рвет полотнище кривое, фальшиво и простудно воет, и, погоняемые флагом, уйдем и мы нетрезвым шагом, вслед за собою цель маня… Кто в прошлом вцепится в меня?
Двенадцать — ровное число,
и стрелки временем снесло.
Если бы мы, заканчивая роман, могли заглянуть в будущее, то обнаружили бы растущее влияние героя на его автора. К сожалению, это не только доказательство творческой силы, вызывающей бытие образа почти материальное, но и разной силы возмездие. Поскольку влияние автора на героя вполне кончилось, обратное влияние становится сколь угодно большим (деление любой величины на 0 дает бесконечность). Аспект этот, безусловно относящийся к проблеме — «герой-автор», выходит, однако, за рамки опыта, приобретенного в процессе романа. Так, ровно через год после завершения романа автор оказался приговоренным к трем годам сидения в Левиной шкуре (будем надеяться, что одно и то же преступление не карается дважды…) ровно в таком учреждении, какое пытался воплотить одной лишь силой воображения. Бывший горный инженер, а ныне автор романа «Пушкинский дом» (не опубликованного еще ни в одной своей букве) застигает себя весной 1973 года на ленинском субботнике в особняке Рябушинского в качестве аспиранта Института мировой литературы им. Горького, пылесосящим ковер, подаренный Лениным Горькому… «Нет сказок лучше тех, что придумала сама жизнь!» — восхищается автор. И позднее автор застает себя время от времени за дописыванием статей, не дописанных Левой, как-то: «Середина контраста» (см. «Предположение жить» в сборнике «Статьи из романа». М., 1986) или «Пушкин за границей» («Синтаксис». Париж, 1989), или мысль уносит его в далекое будущее (2099 г.), где бедные потомки авторского воображения (правнук Левы) вынужденны выходить из созданного нами для них будущего (см. «Вычитание зайца». М., 1990). Просто так Пушкин слова не ставил, и что-то в этом заглавии есть, какая-то формула. Но, думается, оттенок смысла в ней не тот, и не другой, а более тонкий и двусмысленный, чем почтительность к немецкой мысли или оголенное русофильство. Пушкин еще и тем замечателен, что никогда не впадал.
|