Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Маскарад 6 page





Я поблагодарил Леву и повеселил рассказом об этом торжестве. Он пришел в благорасположение духа. Видно, состояние настороженности и подозрительности в последнее время донимали его — он с радостью освобождался от них, тут же полагая себя несправедливым, а мнительность именно своею дурной чертою (муштра Фаины, она неплохой агент…). Но только облако окончательно соскользнуло с его лица и оно осветилось простым доверчивым светом собирающегося разговориться человека — как я начал откланиваться и уходить с видимою решительностью. Что ж, я сделал свое дело, свой 101 процент, вступать в короткие отношения с героем в мои намерения не входило (тут был и своего рода авторский страх за проделанную работу…).

— Я вас задерживаю… — Это простое наблюдение было для него пронзительною догадкой, и, по мере того как мысль его начинала жить сама, лицо его бледнело и таяло, растрачивая плоть. — Заходите еще, — суетливо добавлял он, — я, право, отдам наконец статьи машинистке… Для начала «Середину контраста». Она почти готова. Через неделю?..

Я поспешно пообещал — он мне не поверил.

— Вы так Торопитесь? — поразился он. — Подождите хоть секунду… Я сейчас.

Он убежал, не дожидаясь моего согласия. Я хотел было уйти, неловкость становилась несносной… но он тотчас и вернулся запыхавшись.

— Вот эти три странички… — Я взглянул на него, не скрыв удивления. — Нет, это не мое, — усмехнулся он. — Но вы же интересовались наследием моего деда, я знаю… Зайдете через неделю — вернете…

Я несколько замялся.

— Не зайдете? — догадался Лева. — Впрочем, что это я?.. — Он махнул рукой или почти махнул: — Все равно берите. Можете не возвращать. Это копия.

Я поблагодарил и окончательно заспешил, буркнув под мышку, что, конечно, зайду, мол, до свидания…

— Прощайте, — усмехнулся Лева, и мне почудилась в этой усмешке доля презрения.

 

…Так мы живем, преувеличивая чужие чувства к себе и недооценивая свои, и время подступает к нам вплотную. Мы стоим супротив и отделываемся тем, что не видим на близкие расстояния. В будущем мы близоруки, в прошлом — дальнозорки. Ах, выпишите мне очки для зрения сейчас! Таких нет.

И теперь, противоестественно навязав герою очную ставку с автором, нам уже некуда отступать: время наше окончательно совпадает, мы живем с ним, с этого мгновения, в одном и том же времени, каждый своей жизнью, и в нашем, бытовом, пространстве параллельные — никогда не пересекутся. Так что это краткое свидание — разрыв. Собственно, всякое свидание, как это ни грустно…

Он давно наметился, он давно произошел… Когда симметрия была достроена, и прошлое, в зеркале настоящего, увидело отражение будущего; когда начало повторило конец и сомкнулось, как скорпион, в кольцо и угроза сбылась в надежде; когда кончился роман и начался авторский произвол над распростертым, бездыханным телом: оставить его погибшим от нелепого несчастного случая (от шкафа…) или воскресить, по традициям трезвости и оптимизма (реализма…), наказав законами похмелья (возмездия…) — уже тогда… и с тех пор (воскресив-таки…), тяготясь случайностью и беспринципностью, воровал автор у собственной жизни каждую последующую главу и писал ее исключительно за счет тех событий, что успевали произойти за время написания предыдущей. Расстояние сокращалось, и короткость собственных движений становилась юмористической. Ахиллес наступил на черепаху, раздался хруст в настоящем и с этого момента… хоть не живи — так тяжело, ах, соскучав, так толсто навалилась на автора его собственная жизнь! Взгляд заслоняют итальянские виды. А, что говорить!..

Мы снесем сейчас эту страничку машинистке, и это — все.

Мы тихо посидим, пока она печатает: этот ее пулеметный треск — последняя наша тишина. Встрепенемся, выглянем в окно…

…В последний раз увидим мы Леву выходящим из подъезда напротив: ага, значит, вот где провел он эту ночь! Он имеет невыспавшийся вид. Он остановился и как-то растерянно дрожит, словно не узнает, где он и в какую сторону идти. Смотрит в небо. В небе видит голубую дырочку… Чему ты улыбаешься, сентиментальный дурак?.. Я не знаю. Похлопал себя по карманам, зябко ссутулился. Что может быть еще? Ну, прикурил. Пустил дымок. Еще потоптался. И — пошел.

Привет! пока! — мы можем еще высунуться и окликнуть:

— Эй, эй! постой! заходи… Заходи сам!

Как хотел же, в свое время, он сам окликнуть Фаину… И мы не окликнем его. Не можем, не имеем… Мы ему причинили.

Куда это он зашагал все более прочь?

Мы совпадаем с ним во времени — и не ведаем о нем больше

 

27 октября 1971 — (1964, ноябрь…)

Но что это? Что это шуршит в кармане?

Я забыл в нем те листки, что сунул мне Лева на ступенях Пушкинского Дома.

 

Сфинкс

 

…говорил и не слышал своих слов. Даже не сразу понял, что уже молчу, что ВСЕ сказал. И все молчали. Ах, как долго и стремительно шел я к выходу в этом молчании!

Вышел на набережную — какой вздох!.. У меня уже не осталось ненависти — свобода! Ну, теперь-то, кажется, все. Больше они не станут со мною цацкаться. «Утек, подлец! Ужо, постой, расправлюсь завтра я с тобой!» Еще бы… Испуганно озираясь, за мной вышмыгнул доцент И-лев. Он упрекал и журил. «Вам и не надо было ни от чего отрекаться… Вы же знали, что на заседании Комиссии будет сам 3.!.. Сказали бы, что это, прежде всего, великий памятник литературы, что Екклесиаст — первый в мире материалист и диалектик, — они бы и успокоились. Они совершенно не хотели растоптать вас до конца, Модест Платонович. Вы сами…» Я утешил эту заячью душу, как мог. Мы дошли до Академии художеств и простились. Он побежал «дозаседать».

Я спустился у сфинксов к воде. Было странно тихо, плыла Нева, а по небу неслись, как именно в сером Петербурге бывает, цветные, острые облака. Неслось — над, неслось — под, а я замер между сфинксами в безветрии и тишине — какое-то прощальное чувство… как в детстве, когда не знаешь, какой из поездов тронулся, твой или напротив. Или, может, Васильевский остров оторвался и уплыл?.. Раз уж сфинксы в Петербурге, чему удивляться? Им было это одинаково все равно: тем же взглядом смотрят они — как в пустыню… И впрямь: не росли ли до них в пустыне леса, не было ли под Петербургом болота?.. Странный Петербург — как сон… Будто его уже нет. Декорация… Нет, это не напротив — это мой поезд отходит.

Я, видите ли, для И-лева загадка… Что я, если и в этих сфинксах нет ничего загадочного! И в Петербурге — тоже нет! И в Петре, и в Пушкине, и в России… Все это загадочно лишь в силу утраты назначения. Связи прерваны, секрет навсегда утерян… тайна — рождена! Культура остается только в виде памятников, контурами которых служит разрушение. Памятнику суждена вечная жизнь, он бессмертен лишь потому, что погибло все, что его окружало.; В этом смысле я спокоен за нашу культуру — она уже была. Ее — нет. Как бессмысленная, она еще долго просуществует без меня. Ее будут охранять. Толи, чтобы ничего после нее не было, то ли на необъяснимый «всякий» случай. И-лев будет охранять. И-лев — вот загадка!

Либеральный безумец! Ты сокрушаешься, что культуру вокруг недостаточно понимают, являясь главным разносчиком непонимания. Непонимание — и есть единственная твоя культурная роль. Целую тебя за это в твой высокий лобик! Господи, слава Богу! Ведь это единственное условие ее существования — быть непонятой. Ты думаешь, цель — признание, а признание — подтверждение того, что тебя поняли?.. Болван. Цель жизни — выполнить назначение. Быть непонятой или понятой не в том смысле, то есть именно быть не признанной — только и убережет культуру от прямого разрушения и убийства. То, что погибло при жизни — погибло навсегда. А храм — стоит! Он все еще годен под картошку — вот благословение! Великая хитрость живого.

Ты твердишь о гибели русской культуры. Наоборот! Она только что возникла. Революция не разрушит прошлое, она остановит его за своими плечами. Все погибло — именно сейчас родилась великая русская культура, теперь уже навсегда, потому что не разовьется в свое продолжение. Каким мычанием разразится следующий гений? А ведь еще вчера казалось, что она только-только начинается… Теперь она камнем летит в прошлое. Пройдет небольшое время, и она приобретет легендарный вкус, как какой-нибудь желток в фреске, свинец в кирпиче, серебро в стекле, душа раба в бальзаме — секрет! Русская культура будет тем же сфинксом для потомков, как Пушкин был сфинксом русской культуры. Гибель — есть слава живого! Она есть граница между культурой и жизнью. Она есть гений-смотритель истории человека. Народный художник Дантес отлил Пушкина из своей пули. И вот, когда уже не в кого стрелять — мы отливаем последнюю пулю в виде памятника. Его будут разгадывать мильон академиков — и не разгадают. Пушкин! как ты всех надул! После тебя все думали, что — возможно, раз ты мог… А это был один только ты.

Что — Пушкина… Блока не понимают! Тот же И-лев с восторгом, подмигивая и пенясь, совал мне его последние стихи.

 

Пушкин! Тайную свободу

Пели мы вослед тебе!

Дай нам руку в непогоду,

Помоги в немой борьбе!

 

И-лев способен понять лишь намек — так уж тонок; слов он — не понимает. Он воспаляется от звуков «тайная свобода-непогода-немая борьба», понимая их как запрещенные и произнесенные вслух. А тут еще «пели мы» — значит, и он… Он, видите ли, не Пушкин лишь потому, что ему рот заткнули… Во-первых, никто не затыкал, а во-вторых, вынь ему кляп изо рта — окажется пустая дырка. Господи! прости мне этот жалкий гнев. Значит, это все-таки стихи, раз их можно настолько не понимать, как И-лев. Значит, эти стихи еще будут жить в списках И-левых.

То и вселяет, и именно нынче (Блок все-таки царь, назвав это лишь «непогодой»), что связь обрублена навсегда. Если бы последняя ниточка — какое отчаяние! — пуля в лоб. А тут: сзади — пропасть, впереди — небытие, слева-справа — под локотки ведут… зато небо над головой — свободно! Они в него не посмотрят, они живут на поверхности и вряд ли на ней что упустят, все щелки кровью зальют… Зато я, может, в иных условиях, головы бы не поднял и не узнал, что свободен. Я бы рыскал во все свободные стороны по Площади имени Свободы в свободно мечущейся толпе…

 

Ты царь: живи один. Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный ум…

 

Ведь не «дорога свободы», а дорога — свободна!.. Дорогою свободной — иди! Иди — один! Иди той дорогой, которая всегда свободна — иди свободной дорогой. Я так понимаю, и Блок то же имел в виду, и Пушкин… Куда больше. Понять — можно. Немота нам обеспечена. Она именно затем, чтоб было время — понять. Молчание — это тоже слово… Пора и помолчать.

Нереальность — условие жизни. Все сдвинуто и существует рядом, по иному поводу, чем названо. На уровне реальности жив только Бог. Он и есть реальность. Все остальное делится, множится, сокращается, кратное — аннигилируется. Существование на честности подлинных причин непосильно теперь человеку. Оно отменяет его жизнь, поскольку жизнь его существует лишь по заблуждению.

Уровень судит об уровне. Люди рядят о Боге, пушкиноведы о Пушкине. Популярные неспециалисты ни в чем — понимают жизнь… Какая каша! Какая удача, что все это так мимо!..

Объясняться не надо — не с кем. Слова тоже утратили назначение. И пророчить не стоит — сбудется… И последние слова онемеют от того, что сумели назвать собою, что — накликали. Они могут снова что-то значить, лишь когда канет то, с чем они полностью совпали. Кто скажет, достаточно ли они хороши, чтобы пережить свое значение? А тем более — признание. Признание — возмездие либо за нечестность, либо за неточность. Вот «немая борьба». Какое же должно быть Слово, чтобы не истереть свое звучание в неправом употреблении? чтобы все снаряды ложных значений ложились рядом с заколдованным истинным смыслом!.. Но даже если слово точно произнесено и может пережить собственную немоту вплоть до возрождения феникса-смысла, то значит ли это, что его отрыщут в бумажной пыли, что его вообще станут искать в его прежнем, хотя бы и истинном, значении, а не просто произнесут заново?..

По инерции пера, исходя из выявившихся к концу романа отношений с героем, автор тут же приступил к комментарию, писанному якобы в 1999 году, якобы героем, уже академиком Львом Николаевичем Одоевцевым, к юбилейному изданию романа. Тут автор давал возможности бедному герою поквитаться с автором: соблюдая академическое достоинство, он аргументированно выводил автора на чистую воду, то есть попросту изобличал в невежестве. Автор, как мог, защищался, пытаясь выдать комментарии за пародию, но герой вдруг начал превосходить автора квалификацией…

И автору вдруг, как говорили в старину, наскучило. И замысел протянуть диалог автора и героя до конца века не состоялся. Автор не заметил, как увлекся совсем иным комментарием: он стал комментировать не специальные вещи, а общеизвестные (ко времени окончания романа, то есть к 1971 году) [20].

Автора вдруг осенило, что в последующее небытие канут как раз общеизвестные вещи, о которых современный писатель не считал необходимым распространяться: цены, чемпионы, популярные песни… И с этой точки зрения, в комментарии 1999 года Льву Николаевичу как раз логично было бы рассказать именно о них. «Боюсь, однако, что он сочтет это недостаточно академичным (или забудет…)», — подумал автор. Между тем предметы эти могут уже сейчас показаться совершенно неведомыми иноязычному читателю. С национальной точки зрения, восприятие в переводе — есть уже восприятие в будущем времени.

Естественно, что к собственному тексту автор не мог отнестись с исследовательской щепетильностью, отсюда ряд несоответствий с академическим протоколом.

Оглавление…

Автор считает, что одного взгляда на оглавление достаточно, чтобы не заподозрить его в так называемой «элитарности», упреки в которой запестрели в наших литературных журналах и газетах (чуть ли не единственная у нас беда…). Вовсе не обязательно знать хорошо литературу, чтобы приступать к чтению Данного романа, — запаса средней школы (а среднее образование в нашей стране обязательно) более чем достаточно. Автор сознательно не выходит за пределы школьной программы. (То же в отношении и других упоминаний…).

 

 

Обрезки (приложения к комментариям)

 

«Есть, Что делать…» Легко было сказать. В 78-м автор был моложе, по крайней мере, на двенадцать лет. Теперь уже можно то, что тогда было нельзя. Но автор подавляет в себе счастливый вздох освобождения в столь долгожданной им перспективе. Ему как раз и не хочется делать то, что он делал раньше.

Например, продолжать этот роман.

И вдруг именно эта ему предлагается возможность. Отсутствие бумаги, типографические сложности, охрана труда наборщиков — все эти проблемы подступили к автору вплотную. Освобожденный от цензуры текст попадает в технологическую зависимость. Текста нужно то ли кило-двести, то ли метр-шестьдесят, чтобы ровно уложиться в знаки и листы. То отрежь пять сантиметров, то прибавь пятьдесят граммов. И непременно в конце, где, казалось автору, каждое слово уже набежало, окончательное и одно.

И все-таки (автор — блокадник) лучше добавить, чем убавить.

Вот обрезки 1971 года…

 

Как бы ни злил этот медлительный роман своею торопливостью, благодаря низкому труду и высокой лени — он трижды начат и один раз кончен. Три раза подкинули, два раза поймали. Упал, упал!

Он написан наспех — за три месяца и семь лет. Три месяца мы писали его, семь лет ждали этих трех месяцев, отыскивали щель в реальности, чтобы материализовать умысел. Это было невозможно. Думаем, что нам это не удалось. Мы развелись с романом — в этом смысле наши отношения с ним закончены.

Остается его назвать.

Сначала мы не собирались писать этот роман, а хотели написать большой рассказ под названием «Аут». Он не был, однако, из спортивной жизни: действие его теперь соответствует третьей части романа. Семь лет назад нам нравились очень короткие названия, на три буквы. Такие слова сразу наводили нас на мысль о романе, например: «Тир» (роман) и «Дом» (роман)…

Значит, сначала это был еще не роман, а «Аут».

Потом все поехало в сторону и стало сложнее и классичнее:

«Поступок Левы Одоевцева».

«Репутация и поступок Левы Одоевцева».

«Жизнь и репутация Левы Одоевцева».

Наконец, пришло — ПУШКИНСКИЙ ДОМ.

ПУШКИНСКИЙ ДОМ вообще…

Названия со словом «дом» — все страшные:

ЗАКОЛОЧЕННЫЙ ДОМ

ХОЛОДНЫЙ ДОМ

ЛЕДЯНОЙ ДОМ

БЕЛЫЙ ДОМ

БОЛЬШОЙ ДОМ

ЖЕЛТЫЙ ДОМ

ПУШКИНСКИЙ ДОМ…

 

Название установилось, зато какое же раздолье открылось в изобретении подзаголовков, определяющих, так сказать, жанр! Жанр-то ведь у меня такой: как назову — такой и будет, жанр… или, как пишет моя пишущая машинка: жарн…

роман-протокол соотв.:

протокол романа соотв.:

конспект романа соотв.:

набросок романа

Все это уже облегчало задачу: мол, романа нет, а черты его налицо, а мы, мол, сразу так задачу и понимали, сразу так ее себе и определили…

Потом: роман-показание

соотв.: роман-наказание

соотв.: роман-упрек

соотв.: роман-упырь

соотв.: роман-пузырь

роман-с

 

Далее: филологический роман

роман-музей,

роман-газета

роман-кунсткамера-мой-друг

роман-попурри (на классические темы)

роман-признание в романе

роман-модель,

роман-остов

 

Географич.:

Ленинградский роман

Петербургский роман

 

Ориг.:Воспоминания о герое

 

Две версии

История с неверным ходом

Исследование одного характера

История с топтаниями и прорывами

История с возвратами и прозрениями

История с уходами и возвращениями

 

Наконец: Роман о бесконечном унижении

Роман о мелком хулиганстве

 

На выбор… И поскольку я вместил здесь такое разнообразие «жанров», то даже если все это окажется не роман, — такое разнообразие внутренних тем, на которое как раз и намекается столькими подзаголовками, разве не достаточно для произведения такого объема?

 

Мы хотели сильно отступить и во всем признаться и объясниться. Нам хотелось сделать виртуозный вид: что мы так и собирались, так и хотели… Мы хотели оправдаться преднамеренностью и сознательностью произведенных нарушений, придумали достаточно образных терминов для пояснения формы этого произведения. Например, горящая и оплывающая свеча — объясняла бы «натёчную форму» романа. Или телескоп — телескопичность, выдвижение форм друг из друга, грубее говоря, «высовывание» — но мы не знали, каким концом в данном случае подносим мы сей телескоп к глазу и к чьему, авторскому или читательскому: образ не работал… Или мы хотели с апломбом пройтись по архитектуре, поговорить о современных фактурах, когда строитель сознательно не заделывает, например, куски какой-нибудь там опалубки, оставляет торчать арматуру — мол, материал говорит за себя…

 

Но не за меня! Это все чушь. Роман написан в единственной форме и единственным методом: как я мог, так и написал. Думаю, что иначе и не бывает. Вся проза — это необходимость вылезти из случайно написавшейся фразы; весь стиль — попытка выбраться из покосившегося и заваливающегося периода и не увязнуть в нем; весь роман — это попытка выйти из положения, в которое попал, принявшись за него. Было немало случаев, когда автор носился с гениальными идеями романов, которые помещались у него потом в одной случайно оброненной строчке. Но однажды случайно написанная первая строчка, о которой автор никогда и понятия не имел, так долго дописывалась и уточнялась, что оказалась романом.

Ну, что? В чем еще признаться?

Однажды, в очень плохую минуту, этот роман был записан стихами (к счастью, более коротко)…

 

«Двенадцать»

(Конспект романа «Пушкинский дом»)

 

Добро, строитель Петрограда!..

Ужо тебе!..

Пушкин

 

Утек, подлец! Ужо, постой,

Расправлюсь завтра я с тобой!

Блок

 

Конь — на скале, царь — на коне —

на месте кажутся оне…

(Стоит, назначив рандеву

с Европой,

сторожит Неву

и, дальновидно, пенку ждет —

но молоко — у нас уйдет!)

Под ними — змей! над ними — гений! —

мычит ужаленный Евгений:

бедняга напугал коня —

конь топчет змея и — меня.

Прошелся ветер в пиджачке,

проехал дождь в броневичке —

пока вскипало молоко,

мы оказались далеко:

«Подъявши лапу, как живые,

Стоят два льва сторожевые»,

на льве — герой мой (Лев на льве)

рисует «си» и «дубль-ве».

Итак, процессия Петра,

которой в гроб давно пора.

«Сии птенцы гнезда Петрова»

порхают.

Жизнь идет херово.

За внучком — дед, за бабкой — репка, —

и вождь вцепился в кепку крепко —

«Двенадцать»! Ровно.

Блок считал —

я пересчитывать не стал.)

Им разрешается по блату

прикладом бить по циферблату.

Часы отсчитывает — слово!

Что ново нам, то вам — не ново,

читатель моего романа…

Однако — рано, рано, рано! —

бежит мой Лев в черновике,

за ним — наряд в грузовике:

«Для правды красного словца

поймаем зверя на ловца!» —

но убежать герой мой должен! —

и мы процессию продолжим…

Идее предпочтя природу,

сочтем существенной — породу

(Петропольской погоды вред

нам оправдает этот бред),

и басню о Петре и змее

мы перепишем подобрее:

дождь, ветр и хлад,

и Годовщина —

достаточная суть причина

концу романа.

Эти метры

пройдем пешком, с дождем и ветром:

он рвет полотнище кривое,

фальшиво и простудно воет,

и,

погоняемые флагом,

уйдем и мы нетрезвым шагом,

вслед за собою

цель маня…

Кто

в прошлом

вцепится

в меня?

 

Двенадцать — ровное число,

 

и стрелки

временем снесло.

 

 

Если бы мы, заканчивая роман, могли заглянуть в будущее, то обнаружили бы растущее влияние героя на его автора. К сожалению, это не только доказательство творческой силы, вызывающей бытие образа почти материальное, но и разной силы возмездие. Поскольку влияние автора на героя вполне кончилось, обратное влияние становится сколь угодно большим (деление любой величины на 0 дает бесконечность). Аспект этот, безусловно относящийся к проблеме — «герой-автор», выходит, однако, за рамки опыта, приобретенного в процессе романа. Так, ровно через год после завершения романа автор оказался приговоренным к трем годам сидения в Левиной шкуре (будем надеяться, что одно и то же преступление не карается дважды…) ровно в таком учреждении, какое пытался воплотить одной лишь силой воображения.

Бывший горный инженер, а ныне автор романа «Пушкинский дом» (не опубликованного еще ни в одной своей букве) застигает себя весной 1973 года на ленинском субботнике в особняке Рябушинского в качестве аспиранта Института мировой литературы им. Горького, пылесосящим ковер, подаренный Лениным Горькому… «Нет сказок лучше тех, что придумала сама жизнь!» — восхищается автор.

И позднее автор застает себя время от времени за дописыванием статей, не дописанных Левой, как-то: «Середина контраста» (см. «Предположение жить» в сборнике «Статьи из романа». М., 1986) или «Пушкин за границей» («Синтаксис». Париж, 1989), или мысль уносит его в далекое будущее (2099 г.), где бедные потомки авторского воображения (правнук Левы) вынужденны выходить из созданного нами для них будущего (см. «Вычитание зайца». М., 1990).

Просто так Пушкин слова не ставил, и что-то в этом заглавии есть, какая-то формула. Но, думается, оттенок смысла в ней не тот, и не другой, а более тонкий и двусмысленный, чем почтительность к немецкой мысли или оголенное русофильство. Пушкин еще и тем замечателен, что никогда не впадал.

 

Date: 2015-12-12; view: 324; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.01 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию