Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Золотой век 23 page





– Говорят, что молодым быть легко, а ведь нас все время пытаются этак незаметно впрессовать в форму: джентльмена, или строителя империи, или еще кого‑нибудь. Я не хочу иметь ничего общего с империей. Не хочу никем править или командовать.

– А что ты хочешь? – спросил на сей раз Том.

Джулиан ответил:

– Теперь, когда я видел все это – все эти замечательные вещи, сделанные людьми, – я, наверное, хочу того же, что выбрал для меня отец. Это очень банально и не принято, наверное, – соглашаться с собственным отцом. Нам полагается… мужественно бунтовать. Я не против стать коллекционером или торговцем красивыми вещами. И еще, конечно, я хочу кого‑нибудь любить. И чтобы меня любили.

Он взглянул в лицо Тому, который, опершись рукой о подбородок, смотрел невидящими глазами в сторону зазывных дамочек на фасаде павильона Бинга. Не напускная ли эта его невинность, спросил себя Джулиан. И решил, что нет.

Он подумал, что никогда еще не встречал такой девственности.

 

Карл Уэллвуд в это время знакомился с вопросами пола совершенно с другой стороны. Иоахим потащил его ко Дворцу женщин, элегантному современному зданию, вестибюль которого украшали фигуры выдающихся женщин – от византийской императрицы Феодоры до Гарриет Бичер‑Стоу. В вестибюле стояла знаменитая Кассандра, анархистка Эмма Гольдман, и прощалась с группой деловитых американских туристов. Эмма выглядела серьезной женщиной: коротко стриженные темные волосы, глубоко посаженные глаза, черный бант на вороте полосатой блузы. Она поцеловала Зюскинда и пожала руку Карлу, сказав, что любой, кому доверяет Иоахим, ей друг. Иоахим и Карл уже видели ее раньше – в этом году она выступала в Лондоне со страстной речью против войны в Южной Африке, ловко парируя выпады любителей поспорить и приводя убедительные, ясные аргументы. Здравый смысл Эммы, ее стремление к справедливости и терпимости, как и аналогичные качества Петра Кропоткина, выступавшего вместе с ней, были одной из привлекательных черт анархии в глазах Чарльза. Но он оставался сыном делового человека и не мог не понимать, что идеалисты‑одиночки никого не спасут – нужна лучшая организация, да и вообще организация нужна.

Они пошли быстрым шагом к бульвару Сен‑Мишель, где Зюскинд и Гольдман жили в одной и той же гостинице. Гольдман рассказала, что зарабатывает себе на хлеб, водя туристов по Выставке, а также готовя обеды на спиртовке у себя в гостинице для друзей. «Я хорошо готовлю, вот увидите, пойдемте ко мне обедать, заплатите что можете». Она сказала, что ее бесит до отчаяния ханжество американских учителей, которых шокируют обнаженные статуи в Лувре.

– Я спрашиваю себя: а что же их не смущают женщины, предлагающие себя на каждой панели, – но не смею произнести это вслух, я должна улыбаться, улыбаться, зарабатывая себе на хлеб и рыбу. С каким удовольствием я бы поводила их по кругам в другом месте, где пожарче! Вы видели «Врата ада» Родена? Посмотрите непременно, и не раз – это шедевр. Этот человек знает, какую роль играет пол – в современном мире, в любом мире.

Она продолжала говорить о проблемах пола – остроумно, с негодованием, со своего рода социальным пылом, который был нов для Карла.

– Я спорила об этом с Кропоткиным, стоя на движущейся мостовой, и мне пришлось сказать ему, что он недооценивает силу пола, потому что уже немолод. У него хватило мужества рассмеяться и признать мою правоту.

Она тихо сказала Иоахиму, что мальтузианское общество встречается втайне.

– Я скажу, где и когда, если ты хочешь знать, но кругом полно шпиков, а у меня сейчас нет желания садиться в тюрьму за противозачаточные средства, потому что это лишь часть большой картины, большого общего дела.

Они дошли до «Бульмиша» и гостиницы, и Эмма накормила их борщом и тушеной картошкой с мясом, приготовленными на спиртовке. Комнату заполнял дым от русских папирос и французских «Голуаз» – очертания людей расплывались, собравшиеся говорили на самых разных языках, словно случайно выбирая их, – по‑французски, по‑русски, по‑итальянски, по‑немецки, по‑американски, по‑голландски. Иоахим в этой компании выглядел необузданным, улыбался – ворот рубашки расстегнут, волосы взъерошены. Говоря по‑английски, он казался кротким и задумчивым. По‑немецки – возбудимым и резким. Собравшиеся говорили о человеке по фамилии Паницца, осужденном в Мюнхене за кощунство. Сейчас его освободили, и он оказался в Париже. Эмма Гольдман сказала, что Паницца заходил к ней – это тронуло и обрадовало ее – и пригласил поужинать с Оскаром Уайльдом.

– Мой милый Ипполит, – сказала она, кивая на своего любовника, – воззвал к моей сознательности, так как в тот вечер было назначено партсобрание. Но я бы с такой радостью повидала Уайльда.

Карл с любопытством глянул на Ипполита – маленького, возбужденного, элегантно одетого, с перевязанными руками. Ипполит был нищим чехом, а кожу рук испортил, зарабатывая себе на жизнь чисткой ботинок. В качестве иллюстрации к тезису о свободной любви он не очень вдохновлял. Он был суетлив. Он сказал что‑то про Уайльда – не то по‑русски, не то по‑чешски, но тон был уничижительный. Еще один из присутствующих, седовласый мужчина, представившийся «доктор такой‑то», сказал, что Эмма удивляет его – такая порядочная женщина защищает Уайльда, извращенца и растлителя.

Завязался оживленный спор о правильном отношении к «инверсиям», извращениям и «разнообразию» в половой жизни. Говорили большей частью по‑немецки. Карл изучал немецкий по желанию матери‑немки. Он подумал: Зюскинд знает, что он понимает по‑немецки, но почему‑то никому не сказал об этом. Карл обнаружил в себе инстинктивное стремление к тайнам. Ему было приятно, что он ведет тайную жизнь, и в этой тайной жизни ему нравилось хранить секреты. Сейчас он слушал – из вежливости притворяясь, что ничего не понимает, с непроницаемым лицом, какое умеют делать итонцы, – яростный спор об идеях Паниццы по поводу мастурбации, изнасилований, извращений. Мир, в который вступил Карл, одновременно манил и пугал его. Человека, живущего в Германии и вольно мыслящего, могут посадить в тюрьму за кощунство, как Паниццу, или за lèse‑majesté, как Иоганна Моста, или запереть в дом скорби и объявить безумным. Карл зорко вглядывался сквозь клубы дыма в напряженные лица, слушал голоса – серьезные, горько‑ироничные, радостные. Он был одновременно здесь и не здесь. Он всегда мог вернуться в свой респектабельный дом и закрыть за собой респектабельную дверь. Но он сказал себе, что это не игра, что он тут всерьез. С ужасами социальной несправедливости надо бороться.

Разговор перешел на будущую лекцию Эммы о торговле белыми рабынями. Теперь говорили по‑английски. Эмма спросила, чем еще большинство женщин может заработать на хлеб, если не продажей своих тел. Как можно винить женщину – служанку, одиноко живущую в погребе, работницу на фабричной скамье – за то, что ей хочется немного человеческого тепла, чуть более питательной еды, а хотя бы и красивой одежды? Рабочим платят так мало, что и замужние женщины вынуждены торговать собой. Часто даже с ведома мужа. А мужчины, покупающие их ласки, потом возвращаются домой и заражают своих жен – которых тоже купили – сифилисом. А государство, полиция и врачи наказывают не этих мужчин, о нет. Они наказывают женщин. Женщины должны взять власть над своей жизнью и своими телами.

Худая женщина в сером платье, которая все время покашливала, спросила, прибыл ли груз резиновых изделий. Верно ли, что американцы собираются продемонстрировать использование их на конгрессе?

– Надеюсь, что да, – ответила Гольдман.

Чарльз ощутил смутное возбуждение. Не совсем в нужном смысле. Потом, возвращаясь к себе в гостиницу, он внимательно разглядывал встречных женщин, стайки улыбчивых манящих девушек в хорошеньких юбках и туго натянутых корсажах, прогуливающихся элегантных дам полусвета. Он никогда не видел живой обнаженной женщины – только мраморных и бронзовых. Он примерно представлял себе выступы и отверстия, о которых ему следовало знать. Возможно, стоит купить это знание – заодно помочь какой‑нибудь женщине заработать на хороший обед? – но именно потому, что Карлу приказали видеть в прогуливающихся, веселых, манящих существах людей, ему стало трудно или даже невозможно с ними торговаться. Все это была ложь. Кроме того, как неоднократно повторила Гольдман, можно заразиться. Пьеса, за которую осудили Паниццу – «Собор любви»? – по словам Иоахима, представляла Бога‑Отца, Богородицу и Иисуса как семейство небесных дегенератов, разрешивших дьяволу впустить в мир сифилис для наказания папского семейства Борджиа за разврат и оргии. В Англии Иоахим никогда так не разговаривал. Карл впервые задумался: а как сам Иоахим удовлетворяет свою половую потребность? Но не мог придумать, как бы его об этом спросить.

 

Карл ужинал с Кейнами, Томом, Фладдом и Филипом. Все говорили об увиденном на Выставке. Чарльз не упомянул ни об Эмме Гольдман, ни о проститутках. Кейн сказал: надо полагать, это хороший знак, что представители воюющих наций – например, немцы и китайцы – мирно сосуществуют в этом придуманном городе. Фладд, то возбужденный, то ворчливый, спросил: неужели Кейн не видел газет? Анархист выступил из толпы с револьвером и выстрелил в упор в итальянского короля. Три года назад они бросались на него с ножом и промахнулись. На этот раз они его достали. Он мертв. Чего они надеются добиться?

– Хаоса, – ответил Кейн. – Это безумцы.

Карлу снова пришлось сохранять вежливую маску, освоенную в школе. Он только сейчас начал осознавать, в какой переплет попал с моральной точки зрения. Принадлежность к чему‑то, вера в идею могла вынудить человека согласиться с чем‑то таким, что со стороны выглядело смешно или чудовищно. Он пытался быть христианином, пытался заставить себя поверить в непорочное зачатие и воскресение. Анархисты привлекали его, будили воображение. Но он не мог – никак не мог – поверить, что демонстративное убийство какого‑нибудь дряхлого, выжившего из ума короля действительно приближает царство справедливости и свободы. А потом он попытался взглянуть на дело глазами анархистов. Он пришел к такой формулировке: они одновременно и более здравомыслящи, и более безумны, чем обычные люди. Они лучше представляют себе человеческую натуру, которая, возможно, всего лишь идея. Но они – всерьез, они настоящие, а эта гостиница – нет, это суфле – воздух на тарелке, эти женщины в вечерних туалетах за соседним столиком продаются и покупаются.

Однако суфле было вкусное – с горьким апельсином и гран‑марнье. Его вкус оставался на языке, как благословение.

 

Филип проводил большую часть времени в одиночестве. Фладд или отказывался вылезать из постели, или мрачно сидел в гостинице, поглощая кофе с коньяком. Филипу он велел идти заниматься расширением кругозора. Филип прошел много миль, глядя на огни, переводя увиденное в идеи для горшков, но у него ничего не получалось. Тут всего было слишком много. Его собственное искусство казалось ему в сравнении жалким, провинциальным, далеким, и он почувствовал себя невеждой и деревенщиной.

Он нашел на эспланаде Инвалидов выставку керамики. Особая выставка жьенского фаянса понравилась ему своим главным экспонатом – потрясающими керамическими часами высотой более трех метров, стоящими на резном пьедестале. Филип решил, что для часов это дурацкая форма, но невероятное мастерство их создателей повергло его в священный трепет. Часы были в виде очень высокой вазы с золотой подглазурью, какой Филип никогда не видел, а из вазы – из ее плеч, так сказать, – прорастали спирали и подвески зеленых и бирюзовых листьев, из которых, как странные плоды, выглядывали грозди сферических электрических лампочек. Надо всем этим трудолюбиво преклоняли колени три обнаженных купидона, поддерживая часы в форме голубого небесного глобуса, усаженного звездами; в его недрах скрывался механизм часов, а за ходом времени можно было наблюдать через отверстие на экваторе. Еще один купидон с крылышками присел на глобус, держа в руке факел, в котором также прятался мощный электрический фонарь.

Филип принялся рисовать часы. От Фладда он перенял нелюбовь к пухлогубым купидончикам и всему, что тот называл финтифлюшками. Филип решил, что, может быть, это чудовищное видение поможет вытащить Фладда из кровати. Из‑за стенда вышел молодой человек, примерно одних лет с Филипом, в рабочем комбинезоне, и попросил разрешения посмотреть на рисунок. Юноша что‑то сказал по‑французски – Филип не понял ни слова, но тон был дружелюбный, с оттенком восхищения. Филип сказал по‑английски, что не говорит по‑французски. Он положил альбом и карандаш и жестами показал, что он горшечник, двигая пальцами внутри воображаемого цилиндра воображаемой глины на воображаемом гончарном круге. Француз рассмеялся и изобразил, что рисует тонкие цветочки тонкой кистью на близко расположенной поверхности. Филип показал на себя и произнес: «Филип Уоррен».

– Филипп Дюваль, – ответил француз. – Venez voir ce que nous avons fait. [45]

Он показал Филипу вазы из мягкого фарфора с медной глазурью фламбе и вазы в форме веретена или колонны – расписанный бисквит, одна с пионами, одна с увуляриями. Филип делал пометки и срисовал увулярию к себе в альбом. Эти мастера совершенно по‑новому пользовались металлическими глазурями, создавая подобия шанжанового шелка, парчи – Филип жестами выразил свое восхищение, а Филипп ответил по‑французски, что это чудовищно трудно, и Филип понял. Ему показали также очень хорошие попытки воспроизвести тайный китайский красный цвет. «Китайский», – сказал Филип. «Oui, chinois», – ответил Филипп. И золотой и серебряный кракелированный фарфор. Какое это все нарядное, подумал Филип.

А потом Филипп вытащил откуда‑то совершенно другие вещи, ранние, знаменитые жьенские имитации итальянских майолик эпохи Возрождения, и Филип влюбился. Ему безумно понравились эти цвета: песочно‑золотой желтый, индиговый синий, шалфейно‑зеленый, сияющий на черном фоне или деликатный на белом. Его влекли к себе разные твари, переплетенные, карабкающиеся, кривляющиеся на поверхностях сосудов, – рогатые Паны с высокими острыми ушами и острыми бородками, с косматыми бедрами, плавно переходящими в стилизованные листья – синие, золотые, зеленые. Филипу нравились стилизованные, закрученные спиралью ветви с золотыми яблоками, тонкие нити, усики, трубы. Здесь были гибкие золотые юноши с озорными ухмылками и синие драконы с рыбьехвостыми детьми – не жирными путти, а смеющимися желто‑золотыми мальчиками, – и фавны, и дельфины, все нарисованные стремительно, все яркие, сверкающие. Они напомнили Филипу ворох его рисунков с Глостерского канделябра, с человечками, мартышками, драконами, и у него забрезжили идеи новых, своих собственных узоров, с сочетанием того и другого, ибо на ветвях вечного древа хватит места всем. Он попросил у Филиппа времени, чтобы скопировать один‑два рисунка. «Арабески», – сказал Филипп. Он нарисовал для Филипа другие часы, украшенные подобными созданиями, и показал ему очень интересный узор – волну в виде греческого меандра из усов дикой земляники.

Они выпили кофе в маленьком кафе, общаясь рисунками. Рисовали по очереди: Филип воспроизвел узоры своих изразцов из Дандженесса, камнеломку и фенхель, а Филипп нарисовал еще несколько фантастических тварей, ваз с ручками‑драконами и гарпий, переплетенных с ветвями. Филип изобразил Фладдовых головастиков, но не мог придумать, как бы объяснить Фладда. Наконец он нарисовал мастера‑горшечника за гончарным кругом и подмастерье с метлой. Он жестами объяснил, что подмастерье – это он, а потом, усиленно показывая вдаль, изобразил, что пойдет за Фладдом – он притворился, что храпит, – и приведет его на выставку керамики. У Филиппа были черные волосы и очень четко очерченное лицо с острым подбородком.

– Я вернусь, – сказал Филип.

– Au revoir, donc, – отозвался Филипп.

 

 

Том сидел в мрачноватом интерьере библиотеки Британского павильона. Был конец дня, и публику сюда уже не пускали. Но для гостей особого хранителя драгоценных металлов Музея Виктории и Альберта делали исключение. Среди книг в кожаных переплетах и блестящих гобеленов, изображающих поиски Грааля, Том легко мог вообразить, что перенесся в XVII век. Прямо перед ним висела картина Берн‑Джонса, изображающая сон Ланселота в часовне Грааля. Унылую прогалину в лесу заливал лунный свет. Бледно‑золотистые лунные лучи сияли на крупе стреноженной лошади, на лицах спящего рыцаря и наблюдающего за ним ангела. Рыцарь полулежал, элегантно скрестив ноги в кольчужных штанах, словно мраморная фигура на крышке саркофага. На юном благородном лице читался не покой, но предельная усталость. Щит рыцарь прислонил к скрюченному безлистому кусту; луна сияла на длинном мече и шлеме, которые лежали на земле у ног рыцаря. На встревоженном белом личике ангела был написан ужас. У подножия стены часовни рос терновник. Эта картина глубоко тронула Тома. Ему захотелось домой. Он вытащил из сумки для книг последнюю серию приключений Тома‑под‑землей и написал письмо.

 

 

Дорогая мама!

Спасибо, что прислала сцену освобождения Сильфа. Мне кажется, это одно из твоих лучших творении – очень волнующая и пугающая сцена. Я надеюсь, что Сильф теперь будет часто появляться в рассказе. Думаю, ты права насчет имени. Сильф гораздо лучше, чем сильфида, и не вызывает никаких ассоциации с феечками в розовых юбочках.

Я замечательно провожу время и вижу много удивительных вещей – забавных, полезных, а иногда еще и красивых. Я поднялся на Эйфелеву башню, прокатился на большом колесе обозрения, рискнул спуститься в подземную железную дорогу («Метро»), у которой ворота как вход в страну фей. Здесь все движется электричеством – все жужжит и вибрирует – и повсюду целые леса электрических ламп, они сверкают и мерцают. Я не знаю, на что это больше похоже: на «Базар житейской суеты», Камелот или, как мне иногда кажется, на пандемониум. Я не очень умею жить в таком шуме, честное слово, и я часто вспоминаю прогулки по холмам в тишине, ранним утром, когда восходит солнце и на траве лежит роса. Мне правда очень хочется, чтобы ты была здесь. Ты бы гораздо больше могла сделать из всего этого чародейства и искусства, чем я. Это как та твоя сказка – про дворец внутри дворца внутри дворца. Ты почти из чего угодно можешь сотворить сказку.

Джулиан ко мне очень хорошо относится, и я надеюсь, что мы с ним подружились. Но он такой опытный и такой… я не могу подобрать слова… скептик? Не совсем… ты поймешь, о чем я… мне всегда не по себе с ним, и я не смею говорить то, что думаю, – боюсь, что он сочтет мои мысли глупыми. Майор Кейн к нам ужасно добр и объясняет нам все про произведения искусства. Тебе понравились бы здешние украшения. Мистер Фладд несколько загадочен – он, кажется, почти все время проводит в постели – надо полагать, Филип за ним присматривает. Мы надеемся попасть на выступление какой‑то танцовщицы по имени Лои Фуллер. Здесь столько разной пищи для твоего воображения. Что до меня, кое‑что мне действительно нравится: например, движущаяся мостовая, шербет в стаканчиках, русская диорама. Но иногда – кажется, почти всегда – мне гораздо больше хочется домой, чтобы сидеть в саду со стаканом лимонада и читать про Сильфа.

Твой любящий сын Том

 

 

Проспер Кейн пришел в недорогой отель, где жили Бенедикт Фладд и Филип. Кейн обнаружил там Филипа, который сказал, что Фладд еще в постели и велел не беспокоить. Кейн сказал, что придется побеспокоить, причем немедленно. Фладд должен посетить выставку Лалика, а затем пообедать с Зигфридом Бингом в Pavillon Bleu,[46]и ему это прекрасно известно. Филип сухо ответил, что не осмелится потревожить Фладда.

– Зато я осмелюсь, – сказал майор Кейн. Он оглядел Филипа. – Как тебе Выставка?

Филип подробно рассказал о своем визите на выставку керамики и вытащил альбом, чтобы показать майору Кейну чудовищные часы.

– А что‑нибудь, кроме горшков, ты видел?

– Я пока осматриваюсь, сэр. На жьенской выставке я завел себе друга, он француз. Не говорит по‑английски. Он расписчик.

– Тебе нужно веселиться и расширять кругозор. Ты видел ювелирные изделия? А павильон Бинга?

– Нет.

– Бенедикт должен бы показывать тебе разные вещи. Я хотел познакомить кое‑кого из здешних деловых людей с твоими работами. Ты можешь прийти и нарисовать для них что‑нибудь. Если Фладд будет не в форме, ты мне понадобишься.

Бенедикт Фладд лежал под простыней, испещренной винными пятнами. Голову он накрыл длинной цилиндрической подушкой со змеиным узором.

– Пошел вон, – сказал он Кейну.

– Не пойду. Ты прекрасно знаешь, что сегодня обедаешь с Бингом. Вставай. Ты должен это сделать, хотя бы ради Филипа Уоррена, показать им его работу. И ради себя. Бинга интересует твой озерный кувшин. Очень интересует. Вставай. В армии знают весьма неприятные способы поднимать людей с постели. Вставай и иди умывайся. Ужасный человек.

 

Так и получилось, что все собрались у павильона Лалика. Он тоже имел вид воображаемого жилища, увешанного складчатыми тюлевыми занавесями. Сверкающие белые муаровые летучие мыши пикировали в высокие арочные окна. Здесь была еще ширма тонкой работы – на ней красовались пять обнаженных бронзовых женщин, прекрасных и зловещих, с висящими по бокам огромными скелетными крыльями, похожими на мотыльковые, с бронзовыми прожилками. Самым заметным экспонатом было большое украшение в форме бирюзового бюста женщины, выходящего изо рта длинной‑длинной стрекозы, чье золотое тело покрывали равномерно разбросанные сверкающие голубые и зеленые драгоценные камни. Тело стрекозы постепенно сужалось, заканчиваясь раздвоенным позолоченным хвостиком. Голову женщины венчало украшение – не то шлем, не то расколотый скарабей, не то глаза насекомого в метаморфозе. С плеч женщины свисало нечто – оно было и негнущимися широкими рукавами, и реалистичными крыльями стрекозы, сделанными по новой технологии из прозрачной эмали без подложки, с золотыми прожилками. Крылья были усажены круглыми медальонами из бирюзы и кристаллов. У существа были огромные драконьи когти, они торчали из золотых мускулистых рук по обе стороны женской головы. Вокруг располагались другие ювелирные изделия, поменьше, в виде цветов и насекомых. Филип спросил Фладда, знает ли тот, как делается прозрачная эмаль. «Смотрите», – сказал он Фладду и показал на брошь в виде двух совершенно реалистичных жуков‑оленей, сцепленных рогами; художник потрясающе точно воспроизвел текстуру ороговелых надкрылий.

– Хм, – сказал Фладд. – Еще один французский волшебник, копирующий природу, надо полагать. Вроде Палисси.

Фладд постепенно оживал. Он достал лупу и принялся разглядывать крохотные турмалиновые каменные яйца, которыми были усажены тела жуков, и кроваво‑красный камень, в который они вцепились лапками.

Джулиан сказал Тому, что другая брошь в виде сердечка, образованного телами двух стрекоз, воспроизводит точную картину спаривания. Действительно, отозвался Том с интересом натуралиста.

– А я хотела тебя удивить! – воскликнула, подплывая к ним, Олив Уэллвуд. На ней была сливочного цвета шляпа с гроздьями бабочек и шелковых пчел. – Ну удивись же, милый. Ты написал такое чудное письмо, что я не устояла…

При ней был Хамфри, небрежно‑элегантный, и Август Штейнинг в галстуке с узором мотыльково‑серого и павлинье‑синего цветов.

Последовали восклицания и поцелуи. Олив была прекрасна и восторженна, лицо ее лихорадочно раскраснелось. Она держала шелковый солнечный зонтик цвета розы, который на солнце придавал и ее лицу цвет темной розы на светло‑розовом фоне. Тома охватило знакомое чувство – знакомое, но всегда возникающее неожиданно. Не эта Олив во плоти, благоухающая розовым маслом, делила с ним тайное знание о подземном мире, и не ей он писал письма. Та была чем‑то вроде его второго «я», она писала ему и обитала в его снах. Эта была живой, общительной женщиной в кремовом костюме, расшитом английской гладью, и над ее рукой галантно склонялся Проспер Кейн.

– Как приятно вас видеть, милая миссис Уэллвуд. И такое подходящее для вас окружение – среди павлинов и стрекоз. Я и не знал, что вы собираетесь на Выставку.

– Я сама не знала. Это было внезапное решение, подготовленное письмом Тома… нет, я говорю глупости, внезапное решение не может быть подготовленным… он в своем письме так описывал все здешние прелести и красоты, что я не выдержала. Мы обнаружили, что Август Штейнинг собирается сюда ехать, и пристали к нему. Расскажите же нам все, вы должны показать нам все самое красивое…

 

Она переигрывает, думал Том. Он, конечно, не мог знать, что Олив приехала из‑за Герберта Метли, настойчиво и даже грубо принуждавшего ее к некоему сексуальному действию, отвратительному для нее. Она краснела, как огонь. Слезы катились из глаз. Она не знала: то ли Метли чудовищный извращенец, то ли сама она – в чем обвинил ее Метли – неискушенная и холодная оттого, что не понимает, не реагирует. Запах Метли вдруг стал ей ненавистен. Она вырвалась из его объятий, из купленной на час постели, и в голове билась только одна мысль: «Нужно убраться подальше». И она так рада была видеть Проспера Кейна, обожающего ее старомодно и галантно. И Тома, конечно, – она рада была видеть и Тома, ведь Том любил ее как никто другой.

 

Проспер Кейн закупал украшения. Он любил покупать разную ювелирную мелочь. Сейчас он искал идеальный подарок для Флоренции. Он купил ей один роговой гребень от Лалика, с вырезанными на нем семенами клена, и колебался, глядя на необычную брошь с анемоном – на прекрасном цветке остался единственный лепесток из розовой эмали. Цветок прорастал меж сплетенными корнями из слоновой кости, из‑за которых выглядывали странные существа. Но, может быть, не стоит дарить юной девушке образы увядания и распада, как бы ни были они прекрасны? Он нашел эмалированный мак в технике pliqué‑à‑jour – «словно крови прозрачный пузырик», как сказал Роберт Браунинг о диких тюльпанах – и купил его, чтобы приколоть на темные волосы дочери. Потом стал разглядывать другое украшение, не столь яркое – в нем прозрачные эмалированные семена лунника сочетались с роскошным чертополохом из эмали на серебре и матового стекла. Олив в это время трогала драгоценные камни пальцем затянутой в перчатку руки, подносила к запястью змейку‑браслет, чтоб полюбоваться, и вдруг подумала: не предназначено ли второе украшение для нее самой. Оно блестело мягким, словно волшебным, светом. Кейн посмотрел, как украшение заворачивают, и положил его в карман вместе с маком. Он решил, что подарит его Имогене Фладд, если ее это не слишком смутит. Она в последнее время заинтересовалась ювелирным делом – мелкий масштаб, точность этого ремесла, его трудность и тонкость соответствовали ее характеру. Но Лондон кишит дамами, которые делают эмалевые брошки и нанизывают бусы. Если Имогена хочет зарабатывать себе на жизнь ювелирным делом, ей придется достичь подлинного мастерства.

 

Они пошли в Большой дворец всей толпой, и это была ошибка. На деценнале – показе работ художников из всех стран – участников Выставки за последние десять лет уходящего века – были тысячи полотен. Август Штейнинг без обиняков предложил разойтись до обеда, чтобы каждый шел в удобном для него темпе и смотрел то, что ему интересно, а в обед – собраться возле полотна Жана Вебера «Марионетки», на то есть важная причина. Они разошлись по двое и по трое – Штейнинг, Кейн и Олив, Том и Джулиан, Чарльз и Зюскинд, Фладд и Филип. На Филипа давили эти картины – в большинстве своем огромные, тяжелые, полные настойчивого мрачного смысла. Филипа приводили в ужас обширные полотна, где громоздились кучи голых мертвых и умирающих людей, обвитых змеями, а за всем этим наблюдали крохотные крылатые ангелы. На одной картине под названием «К пропасти» женщина в современной одежде, с огромными крылами летучей мыши и в раздуваемом ветром чепце шагала против ветра, а за ней ползла толпа голых людей – престарелых и бородатых мужчин, женщин с пронзительным застывшим взглядом; все они были при последнем издыхании, а некоторые уже испустили дух. Филип робко спросил у Фладда, что все это значит.

– Понятия не имею, – ответил Фладд. – Может быть, она символизирует Женщину, но вид у нее неприятный, она больше похожа на безумную гувернантку. А может быть, это Капитализм, но она выглядит как голодный и несчастный вампир. А может, она олицетворяет Церковь. Или Сифилис. Это что‑то очень французское. По мне, горшки гораздо лучше. На них незачем навешивать какой‑то смысл. Они честны – в них нет ничего, кроме глины и химии.

Джулиан, уже страстный поклонник ар‑нуво и сецессиона, потащил Тома глядеть на картины Климта, чья восхитительная «Женщина в розовом» светилась бледным светом, а масштабно замысленное аллегорическое полотно «Философия» сверкало элегантностью. Зюскинд и Чарльз застыли у картины Рошгросса «Гонка к счастью» – безумный террикон людей во фраках, вечерних платьях, рабочих полосатых свитерах, они карабкались друг на друга, лезли по головам, так что руки – в черных рукавах, в шелковых перчатках – отчаянно вздымались в ночное небо, как столбы для сожжения еретиков, а за ними возвышались фабричные трубы. Зюскинд сказал, что это очень впечатляющий образ капитализма. Потом подумал и добавил, что, возможно, очень дорогая картина, на которую уходят годы труда, – не самый лучший инструмент в борьбе за построение справедливого общества.

Date: 2016-02-19; view: 282; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию