Главная Случайная страница


Полезное:

Как сделать разговор полезным и приятным Как сделать объемную звезду своими руками Как сделать то, что делать не хочется? Как сделать погремушку Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами Как сделать идею коммерческой Как сделать хорошую растяжку ног? Как сделать наш разум здоровым? Как сделать, чтобы люди обманывали меньше Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили? Как сделать лучше себе и другим людям Как сделать свидание интересным?


Категории:

АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника






Шестой этаж пятиэтажного дома





Анар

Шестой этаж пятиэтажного дома

 

 

 

«Шестой этаж пятиэтажного дома»: Советский писатель; Москва; 1988

Анар

Шестой этаж пятиэтажного дома

 

…Внезапно наступила тишина, и хотя он так и не проснулся, но и сквозь неплотную завесу сна ощутил удивление, что вместе с далеким невнятным говором — чужим, многоязычным, непонятным, вместе с приглушенными и все-таки явственными звуками саксофона, рояля, ударных, доносившихся откуда-то снизу, вместе с бесшумным, но угадываемым движением лифта, вместе со всеми слышными и предполагаемыми шумами большого отеля умолк и гул океана, словно поздний час и негласные законы времени, более или менее одинаковые во всем мире, отключили на равных правах с людьми, машинами и инструментами — также и океан.

«Или, может быть, просто», — подумал он, выбираясь из липкого и вязкого, как здешний воздух, полусонного состояния к яви. Фирангиз закрыла окно, и непроницаемая звукоизоляция, неотделимая от современного комфорта, исключила для его полубодрствующего-полуспящего слуха все звуки, шумы, голоса и шорохи заоконного мира.

Так и есть — вслед за физически ощутимой гулкой тишиной наступил и успокоительный мрак. Фирангиз выключила свет в ванной, а затем и ночник в комнате, и он сквозь закрытые веки ощутил не только наступление полной темноты, но даже постепенные этапы его — через полусвет-полумрак. Сперва исчезла полоса света из открытой двери ванной — свет очерчивал квадрат в левой половине комнаты; а потом — круглый и яркий на тумбочке и мягко растворявшийся по всей комнате, подобно еле уловимому запаху, — свет ночника.

И тогда он медленно и с усилием раскрыл глаза и в непроглядной тьме на миг перестал понимать, где он и что с ним. Но только на миг. В следующее мгновение, еще не различая ни единого предмета, он уже знал, что эта комната номер в отеле и ночь в окне завершает длинный дневной цикл, из которого он выпал в недолгий, но тяжелый сон. Впрочем, о каком дневном цикле могла идти речь, когда одиннадцатичасовой перелет из Москвы в Африку — над Европой, Средиземным морем, Сахарой — смешал все понятия о времени и прибавил к их жизни три дополнительных часа. Если учесть еще тот час, те 60 минут, которые они приобрели три дня назад, прилетев из Баку в Москву, то у них в запасе было целых четыре часа — как подарок или, если угодно, довесок к их жизни. Подарок, который, увы, придется вернуть — правда, сперва частично — в Москве, а затем и полностью — в Баку.

И все перемещения и впечатления трех последних дней показались ему и реальными, просто и элементарно объяснимыми, и нереальными — невероятными одновременно. Нереальными казались ему вот эти самые москитные сетки над кроватью — до сих пор ему о них приходилось лишь читать в книгах. Нереальным и ни на что не похожим был этот запах — запах Африки, как они с женой окрестили его — вкусо-запах. Здесь им было пропитано буквально все: они чувствовали его и в идеально чистом номере, в белоснежной ванной и в уютном лифте, в просторном холле и на террасе, в автобусе, на берегу океана; и они ощущали его привкус, что бы ни ели на завтрак, обед или ужин. Был ли это запах экзотического растительного масла, арахиса, маниоки или каких-то даров океана — рыб, моллюсков, водорослей, морской капусты, салата? Исходил ли он от казавшихся им декоративными, а на самом деле вполне обычных деревьев, кустов, трав? Но он был всеобъемлющим, растворенным в воздухе, который, впрочем, казался таким плотным, что вряд ли в нем могло хоть что-нибудь раствориться…

Невероятным было ощущение преодоленного пространства — и не только как расстояния. Разум понимал и объяснял все, но какая-то — биологическая, что ли, — логика кожи не могла примириться с ощущением таких перемен в столь короткий срок. Окна автобуса, три дня назад, ранним мартовским утром, увозящего их от площади Свердлова в Шереметьево, были облеплены снегом и инеем. И всего через одиннадцать часов, выйдя из самолета в Дакарском аэропорту, они спустя две минуты изнемогали от жары.

Невероятными были впечатления этих трех дней. И то первое ощущение на аэродроме, когда они увидели людей — служащих авиакомпаний и пассажиров, которые вели себя так же и держались так же, как все работники воздушных линий и все пассажиры на земле, но были иссиня-черными. Негры Сенегала — самые черные в Африке, объяснили им позже, но им не нужны были объяснения, они все понимали. Понимали, что попали в африканскую страну и что жители этой страны, естественно, африканцы… И все-таки ощущение нереальности и невероятности не исчезало.

Порой вводил в заблуждение пейзаж. Особенно в сумерки он казался таким знакомым, таким апшеронским — и прибрежный песок, и скалы, и стрекот кузнечиков, и волны, плещущие о берег, и дорога, петляющая среди невысоких кустарников! Все узнаваемо — и вдруг навстречу идет женщина в длинном африканском одеянии, с огромным тюрбаном на голове, из-под которого торчат заплетенные в маленькие косички жесткие, короткие курчавые волосы. За спиной у нее привязан ребенок. Необычное на фоне более или менее узнаваемого становится совсем странным…

И еще было поразительно, когда, получив ключи с огромной деревянной грушей (дабы по рассеянности не унесли их в кармане), они вошли в свою комнату, открыли окно и глянули вниз: там яркими разноцветными пятнами лепились к земле красные, желтые, темно-синие тенты, столики и шезлонги, дальше шли белые ступени, затем пески, затем… Атлантический океан. Они вышли побродить по парку, — хотелось сказать — по джунглям, хотя никакими это джунглями не было: прямо к отелю подступал лес, который превратили в аккуратный парк, сохранив, однако, в нем необходимую долю жутковатой экзотики, которая так привлекает туристов, слегка щекоча нервы и не грозя ничем опасным. Есть своеобразная пикантность в том, что ожидаешь нападения неведомого хищника в тщательно декорированных зарослях, имея твердую гарантию приятного и безопасного времяпрепровождения. А вот и бунгало-коттеджи, стилизованные под африканскую деревню, но с кондиционерами, телевизорами, барами и голосом Элвиса Пресли.

Побережье у отеля производило странное впечатление: в темноте оно издали напоминало солдатское кладбище — на равном расстоянии друг от друга торчали кресты. Кто же здесь похоронен? Неужели те, кто погиб в океане, утонул? Но это были участки пляжа, закрепленные за номерами отеля, кресты обозначали их границы, что казалось совсем уж непристойным здесь, в таком близком соседстве с ничейной бескрайностью и свободой океана.

«Мама все же молодец, — подумал Заур, растянувшись под москитной сеткой на семнадцатом этаже гостиницы «Нигор». — Настояла, чтобы мы поехали. Потом пойдут дети, и будет не до путешествий».

Он почувствовал легкий укол при воспоминании об этих словах матери, но конечно же мать была права: такое путешествие бывает раз в жизни, и оно никогда не забудется. А ведь Зауру, откровенно говоря, не то чтобы не хотелось ехать, но и особого желания не было. Он не противился путешествию, однако и не стремился к нему, испытывая ко всей этой затее лишь равнодушие, как, впрочем, и ко всему остальному в последнее время. «Но, — рассуждал он намеренно цинично, — ведь за что же, если не за такие вот удовольствия, я заплатил, круто изменив течение своей жизни в один ноябрьский вечер, и почему бы не воспользоваться всем тем приятным, что даст мне жизнь, если даже я и не могу забыть, чего мне все это стоило».

Горький опыт недавнего времени научил его остерегаться опасной границы, к которой он минуту назад в своих размышлениях подступил, и он знал, как быстро и наверняка уйти от нее туда, где ждало его ставшее уже привычным существование без боли, тревог, потрясений, без неожиданных перемен настроения, без необоснованных надежд и разочарований.

— Фирок, ты спишь? — спросил он, уверенный, что ответа не последует. Он точно знал, когда она спит — по ее спокойному, мерному дыханию. «Фирангиз никогда не храпит», — было одним из первых счастливых открытий их медового месяца. Да и трудно было представить ее храпящей. Такая прозрачность была во всем ее облике, что нельзя было и вообразить, будто из этого тонкого и хрупкого сосуда могут исходить грубые, немузыкальные звуки. И в самом деле, она никогда не храпела, не сопела, и в минуты, когда на него находил циничный юмор, он думал, что она вообще не отправляет никаких естественных надобностей. «Бережность»-вот, пожалуй, самое точное определение его отношения к этой девушке, которая уже несколько месяцев была его женой, которую он сделал женщиной, но о которой он по-прежнему думал как о ребенке. Ведь помимо всего прочего она была моложе его почти на шесть лет. И ее смущение, когда при посторонних кто-нибудь шутливо подчеркивал ее немногословность, и краска, которая при этом так естественно заливала гладкую кожу ее красивого овального лица, — все то, что не так давно раздражало Заура, да и сейчас раздражает, когда он воспринимает Фирангиз вкупе с ее семьей — родителями, братом, и что про себя, да и не только про себя, но и в неоднократных упрямых и трудных разговорах с собственной матерью он определял как ханжество, ощущалось совсем иначе, когда он воспринимал Фирангиз отдельно от всей ее и своей родни, от всего предшествующего их супружеству, когда она была далека от этого не только духовно, но и физически, вот как сейчас, например, на другом конце света, в десятках тысячах километров от их общего двора, в котором они соседями прожили много лет. Временами в его чувстве к Фирангиз, если это можно было назвать чувством, проявлялось нечто большее, чем бережность; что-то близкое к нежности с долей жалости — жалости к ее невинности в сочетании с его собственной неспособностью стать другим: стать другим не внешне, не в обращении с ней, это он уже освоил, — а внутренней своей сущностью.

Он пытался представить себе свою предстоящую жизнь только в радужных красках, но, странно, никакого удовлетворения от этого не испытал. Тогда он решил взглянуть на свою жизнь глазами других людей и удивился тому, сколько поводов для зависти может дать его судьба. Хорошая семья, молодая жена-красавица, квартира, машина, спокойная работа, деньги, путешествия, — он перечислил все по самому элементарному реестру, на уровне тех, кто действительно мог бы ему завидовать, и подумал о том, что ведь и в самом деле все это для множества людей — предел мечтаний. Если и не окончательный предел (ведь нет пределов для мечтаний), то по крайней мере почти недостижимый во всем перечисленном сразу. «А вот у Заура все это есть. Счастливчик!» Все-таки хорошо быть счастливчиком, хотя бы на чужой взгляд.

Он не знал, о чем еще подумать и надо ли думать вообще или можно как-то иначе заполнить ту пугающую пустоту ночного безвременья, когда не встанешь и не заснешь. Его спасло чувство юмора: он решил подумать о своей диссертационной теме, тут уж наверное через пять минут его одолеет сон. Он так и сделал, не отвлекаясь ни на какие сопутствующие моменты — обстановку защиты, речи, поздравления, цветы, банкет, подумал только о самой работе, ее структуре, материале, выводах и прочее. И в самом деле заснул.

Он ощутил запах и, не просыпаясь, понял, что чувствует его во сне. И во сне же узнал его — неповторимый, единственный в мире запах, необычный, как запах Африки. Но это не было запахом Африки. Все еще не просыпаясь, он подумал о том, каким образом этот запах оказался здесь, в Дакаре, в его номере на семнадцатом этаже. Жуткое оцепенение сна и невозможность проснуться сковывали его, и он знал, чего боялся. Он знал, чей это запах и чему он предшествует. Он спал, но ничего не видел и ничего не ощущал во сне, кроме этого запаха неповторимого сочетания французских духов, — запаха Тахмины.

Тахмины…

«Можно достать любые духи, даже самые изысканные французские. Но если они существуют, продаются, значит, еще кто-то может их купить и надушиться. А я не хочу, чтобы меня с кем-то спутали. Вот я и мешаю разные духи, в разных пропорциях, и секрет смеси знаю только я».

И во сне без сновидений, как перед потухшим экраном, он с тревогой ожидал, что вот сейчас экран вспыхнет и появится она сама; что ей стоило переброситься через моря и океаны, если едва уловимый и такой эфемерный запах ее настиг Заура здесь, на другом конце света. И с бестолковой, но по-своему несокрушимой логикой сна он подумал, как же ей удалось очутиться здесь, каким рейсом она прилетела, если самолет из Москвы будет только через четыре дня, потому что рейс Москва-Дакар раз в неделю? Обо всем этом он вспомнил во сне и во сне же стал лихорадочно искать возможность спасения: это сон, думал он, и надо мне проснуться, думал он, протянуть руку к ночнику и зажечь свет, думал он, и протягивал руку, и нажимал выключатель, но свет не зажигался, и он понимал, что не проснулся и не протянул руки, что все это происходит во сне, в котором вот-вот должна появиться она, и тогда он увидит ее впервые после того самого дня, который не был сном, а был прожит в действительности, но после которого он не видел ее, нет, видел однажды по телевизору и несколько раз во сне, но уже три месяца она ему не снилась ни в Баку, ни в Москве. А теперь вот, здравствуйте пожалуйста, появилась здесь, в Западной Африке, в городе Дакаре, столице республики Сенегал, обретшей независимость в 1960 году, основная статья экспорта арахис, три миллиона населения, с преобладанием… А как ей удалось так быстро оформить загранпоездку, и медсправку получить, и характеристику с тремя подписями, заверенную в райкоме после вдумчивой и строгой беседы с советом ветеранов, и визу так молниеносно приобрести, и приехать сюда за ним, нет — за ними, чтобы снова начать все то, что кончилось, кончилось бесповоротно и навсегда? Но ведь это сон, думал он, и ничего страшного, успокаивал он себя, хотя и знал, чтр это самое страшное — ее ласки, и нежность, и невысказанные упреки, и ресницы, которые она поднимает, как тяжелую страницу старинной книги, ресницы, от которых тень в пол-лица и о которых он когда-то — под градусом — сказал: «Когда ты поднимаешь ресницы это целая эпоха в истории человечества».

И теперь, во сне, лишенный воли и железных доводов единственно верного мужского поведения, он вновь окажется во власти темной игры ее желаний, которые были и его желаниями до того, как он безжалостно и навсегда отсек их от себя. Но у сна своя реальность и свои законы, вернее, своя свобода от всех законов, а он сейчас готов был к чему угодно, только не к свободе.

Ему надо проснуться, непременно проснуться. Он сделал неимоверное усилие, и как ему показалось, раскрыл глаза, но это тоже был сон, и, когда понял это, он сделал еще одно усилие и наконец-то проснулся в самом деле. Миг, всего миг после действительного пробуждения он ощущал в этом пропитанном действительно африканским вкусо-запахом номере тот самый аромат Тахмины, и его наполнили восторг и умиление, хотя во сне их не было. И он понял, что ему надо сейчас же встать и одеться и тогда лишь он избавится от наваждения.

Когда он в темноте искал туфли, шаря под кроватью, проснулась Фирангиз. Он почувствовал это по изменившемуся ритму ее дыхания.

— Что-то не спится мне, — сказал Заур. — Хочу немного пройтись.

Она молча кивнула, зная, что в темноте он не увидит ее кивка, и тем не менее не решаясь выразить свое одобрение вслух. «С тем же успехом я мог бы сказать, что хочу пойти и утопиться в океане, — подумал Заур. — Реакция была бы та же». Иногда он сомневался, есть ли у нее голос. Когда посторонние говорили, что не слышали ее голоса, Зауру надо было сосредоточиться, чтобы вспомнить, когда же он сам слышал его в последний раз.

Заур наспех сунул в карманы две маленькие коньячные бутылки марки «Гёк-Гёль»- бакинские сувениры. Он знал, что его повезет вниз услужливый лифтер и что бой бросится открывать ему дверь, и не хотелось расплачиваться столь дефицитной в этом вояже иностранной валютой, а отблагодарить за абсолютно ненужные услуги надо. Он увидел открытую дверь грузового лифта, улыбнулся лифтеру и вошел. Лифт был набит остатками дневной жизни отеля батареей пустых бутылок, грудой скомканных пакетов, грязной посудой, использованными салфетками и запасами следующего дня — ящиками пива, фруктами и почему-то рулонами бумаги. Когда опустились в холл, Заур отдал одну из бутылочек лифтеру и услышал взрыв непонятных, но ясных по смыслу слов благодарности. Боя не было, и второй флакончик остался у Заура в кармане.

Он вышел к совершенно безлюдной в этот час набережной океана и подумал, что и море и океан с берега кажутся одинаково безграничными, но знание, что это океан, а не море, создает особое ощущение беспредельного пространства.

Океан, освещенный огнями отеля и пляжа, уходил в изначальный мрак, в котором расстояния были и абстракцией и реальным измерением водной массы с ее бесчисленными живыми и мертвыми добавлениями, и там, в необозримой дали, был все же его предел — берега Америки.

«Когда-нибудь поеду и в Америку, может быть даже с Фирангиз», — подумал Заур с удовольствием и внезапно осознал, какая все это чепуха и бред собачий и его желание поехать в Америку, и то, что он сейчас здесь, в Африке, на берегу океана, в поисках забвения. Ведь ни один самолет, ни один пароход, ничто на свете не может увезти человека от него самого, от его прошлого, и выражение «искать счастья» никоим образом не означает поисков этого самого счастья где-то в пространстве. Счастье или несчастье в тебе самом, и ты можешь возить их с собой, как багаж, куда угодно, хоть на край света, но от этого их не убудет и не прибудет.

И, притронувшись ладонью к холодному прибрежному песку, к валуну, он сознательно вызвал ощущение — через кончики пальцев, через кожу рук, через плечи, грудь и все свое тело — то самое ощущение — ощущение счастья, подлинного счастья, которое он испытал много месяцев назад на таком же песчаном берегу. Не океана — моря…

Тот долгий берег тянулся и тянулся, петляя по линии прибоя, ощерившихся скал, гладкого пляжа, то вбирая море в небольшие лагуны, то выступая в море крошечными мысами, робко пытающимися отстоять свою зыбкую песчаную независимость от волн — порой ленивых, порой беснующихся от ветра, готового часами гладить и перебирать золотые песчинки на узкой кромке, чтобы в один миг рассеять и разнести их по всему свету. Этот долгий берег — от маяка в Пиршагах до трубы ГРЭС в Мардакянах, тянущийся мимо прибрежных поселков — Бузовны, Загульба, Бильгя — и уходящий все дальше — через Нардаран, Сараи, Джорат к Сумгаиту — и дальше на север; берег, с его восходом на дальнем морском горизонте и исполинским закатом на Загульбинских высотах, казался Зауру самым неповторимым и прекрасным уголком земли. Он пытался определить, что отличает эти места от всего остального Каспийского побережья. Может быть, своеобразие заката: солнце, пройдя за день над всей обозримой гладью моря, садилось к вечеру за холмами и, прежде чем окончательно уйти в ночь, еще долго окрашивало — само уже невидимое — весь этот берег, и море покрывалось ржавыми пятнами, соприкасающимися на неверно дрожащей воде с длинными тенями причудливых скал, и дома с горящими в закатный час окнами выглядели печальней и меньше. Покой и умиротворение воцарялись на берегу в эти часы, в последние минуты перед ночной жизнью моря; редкие купальщики, две-три поздние машины у скал, мужчина, выжимающий плавки, воровато озираясь — нет ли кого, кто видит его? И машина, бесшумно скользящая по пляжу в сгустившихся сумерках. И голоса последних купальщиков, уже невидимых в наступившей темноте, их невнятный веселый говор и девичий смех. И свет задних фар удалившейся машины, две красные ленты, тянущиеся за ее задними колесами по влажному песку…

Ветер, внезапно налетевший с моря, сорвал тенты, опрокинул указатель запретной для купания зоны, засыпал песком скамейки на берегу. Вой ветра заглушил скрежет жестяных раздевалок, скрип дверей павильона, где продавали воду и пиво. Волны вбежали далеко на пляж.

Ветер у моря звучал иначе, чем в городе, иначе, чем в лесу, чем в поле. В городе он играл на трубах, железных кровлях, ставнях, дверях, гудел в проводах, шуршал обрывками газет и афиш, пустыми папиросными и спичечными коробками. В лесу он шумел листвой деревьев, скрипел ветвями, готовыми вот-вот обломиться, но упорно держащимися. В поле чистом он был без инструментов и выл себе, пел, пел без аккомпанемента. Разные моря звучат по-разному. Каспий на этом берегу скулил в ветреные ночи тоскливо и протяжно.

И однажды, так же внезапно, ветер утих. Море вернулось к себе, успокоились пески, в зыбком колебании притихли тенты, замолчали двери, окна, жестяные стены раздевалок.

И была уже осень. Лишь мусор на пляже — арбузные корки, пустые бутылки, ящики из-под пива, клочки лопнувшего волейбольного мяча, брошенная в стороне волейбольная сетка — по-своему напоминал о прошедшем летнем сезоне, шумном и веселом.

Опустели дачи, и дома стояли с заколоченными окнами и дверьми. Где-то далеко-далеко, гулко и ритмично отбивая дробь, стучали колеса быстро мчащейся электрички, и ее протяжный гудок долго, медленно, как белый дым высокой трубы, растекался над побережьем, над приглаженными легким ветерком песками.

На самом краю пустынного берега рыбаки спускали в море лодку, крестьянки жительницы прибрежных поселков — стирали у линии прибоя красивые пестрые ковры, натирая их гилабы (мелкая глина) и мылом, а затем смывая пену голыми ногами. Голые ноги топтали в каменных чашах виноград, заготавливая его для дошаба и ирчала — сладкого виноградного варенья.

Маленький постушонок купал у моря своего барашка. И где-то совсем далеко проскакала белая лошадь. Как она сюда попала?

— Холодновато, — сказала Тахмина, обтираясь большим махровым полотенцем, которое протянул ей из машины Заур. Она только что вышла из моря, и вслед за ней прямо до машины тянулась цепочка морских капель, и, войдя в машину, она внесла в нее мокрый песок, осыпающийся с ног. — Больше купаться нельзя. Это в последний раз.

— Да, — сказал Заур, затягиваясь сигаретой и недовольно морщась: ведь можно же стряхнуть песок, не входя, в машину, как делал всегда он сам. «Но ведь и правда последний раз в этом году мы приезжаем купаться», — подумал он и сдержал упрек. Вслух он сказал только:- Да, скоро осень.

Одетая и причесанная, она уже сидела на влажном заднем сиденье, и вдруг Заур услышал:

 

— Скоро осень, за окнами август,

от дождя потемнели кусты.

И я знаю, что я тебе нравлюсь,

как когда-то мне нравился ты, —

 

тихо напевала она.

У нее был низкий и довольно приятный голос, и пела она всерьез — не мурлыча, не комкая слова, а с каким-то особенным потаенным смыслом.

— Хорошая песня, правда? — сказала она.

— Хороший голос, — ответил Заур, и она улыбнулась, отбросив волосы со лба.

— Сделай это еще раз, — попросил он.

— Что?

— Вот так же отбрось волосы.

Она улыбнулась, повторила жест, который нравился Зауру, и опять запела:

 

— Отчего же тоска тебя гложет,

отчего ты так грустен со мной?

Или в августе сбыться не может,

что сбывается ранней весной?

 

— Отчего, а? Отчего? — сказала она вдруг, резко оборвав песню, взъерошила ему волосы и рассмеялась. — Отчего ты такой грустный со мной, а, Зауричек?

— Разве? — спросил Заур для того, чтобы как-то откликнуться. — Наверное, потому что скоро осень и мы сюда больше не придем.

— А помнишь, как мы приехали в первый раз?

— Конечно, помню, это же была наша первая ночь, — с иронической важностью сказал он. — Но это было не здесь, а вон там, за тем холмом, за скалами.

— Я знаю. И было это совсем недавно, а будто прошла целая вечность.

— Да, это было в начале лета. А теперь вот и лето кончается.

— Наше лето. Наше медовое лето. Можно так сказать? Медовое лето — как медовый месяц? Можно?

— Можно, наверное. Поехали?

— Поехали.

Он стал заводить мотор, а мотор что-то не заводился, и ^тогда она сказала:

— А знаешь, я ухожу с работы.

— Что?

— Ухожу с работы. Вернее, перехожу на другую.

Он даже заводить перестал.

— Уходишь? Куда, на какую другую?

— На телевидение. Можешь себе представить — диктором! Один мой друг устроил. Вернее, он как-то, много лет назад, посоветовал мне пойти туда, но тогда я почему-то пропустила это мимо ушей, а теперь вот вспомнила и позвонила ему… Он там работает, но я честно, благородно, без всяких хлопот с его стороны, — торопливо добавила она. — Меня даже экзаменовали, дали текст, я прочла и по-азербайджански и по-русски. Ну и внешне, — она улыбнулась, — вполне подошла. И даже один из главных там комплимент мне сделал: «И красива, и скромна, и, главное, телегенична, а это редкость».

Мотор наконец завелся, и они медленно поехали по песчаной дороге к шоссе. Заур думал о новости с недоумением и не мог понять, радует его это сообщение или огорчает. Он не знал причин ее решения, но предполагал, что оно так или иначе связано с их отношениями, сложившимися этим летом, и, следовательно, с ним самим. Это слегка тревожило, ибо решения, тем более столь кардинальные, накладывают долю ответственности на того, с кем они в той или иной степени связаны.

— Что же это ты вдруг решила?

Он знал, что ответ будет точным и определенным, без всяких попыток уйти от сути, и не ошибся.

— Из-за тебя, — сказала она.

— Из-за меня?

— Конечно. Мне было бы трудно видеть тебя каждый день, зная, что ты уже не мой.

«А разве я когда-нибудь был твой?» — чуть не брякнул он, но проглотил готовую было вырваться фразу и сказал то же самое по-другому:

— А что изменилось в наших отношениях?

Она беззвучно засмеялась, и Заур затылком почувствовал ее смех, а затем и увидел в зеркале, прежде чем Тахмина успела стереть его с лица.

— Неужели ты ничего не понимаешь, Зауричек? — сказала она. — Неужели не понимаешь, что это наша последняя встреча? Ну, скажем иначе, не последняя встреча, потому что мы, наверное, будем иногда сталкиваться — мир тесен, наш город тем более, а последнее, ну… — она опять усмехнулась и произнесла с ироническим пафосом:-…последнее свидание.

«Почему?» — хотелось спросить ему, но он смолчал, пытаясь найти ответ сам, ведь так часто она упрекала его в том, что он не тонок и не понимает настроений, связывающих мужчину и женщину или, наоборот, разлучающих. К тому экие очень он и огорчен был угрозой разрыва. Тогда он не понимал, что его равнодушие вызвано слишком частыми встречами и особенно опустошенностью после недавних ласк. И что не будь последней бурной недели, прошедшей под знаком необратимого конца пляжного сезона, или если бы она сказала ему все это на три-четыре часа раньше, когда они ехали сюда, до их объятий, реакция его была бы другой. Но теперь несколько часов, а может, дней, до исступленного желания снова быть с Тахминой, он мог спокойно думать о том, что никогда уже не будет с ней. «Как хорошо, — подумал Заур, — что я не послал ей того несуразного мальчишеского письма, которое написал спьяну после нашей первой близости. Как наивно и смешно оно выглядело бы теперь, когда я точно знаю, что никакой такой любви между нами нет, да и вообще… связывает — желание, разлучает пресыщенность, а все прочее — чепуха…»

— А знаешь, чья эта дача? — спросила Тахмина.

Впереди за высоким забором, выложенным из неровных серых камней, высился двухэтажный дом с широким косым балконом, выкрашенным в мутно-зеленый цвет.

— Нет.

— Ваших соседей, Муртузовых.

— Муртуза Балаевича? — удивился Заур. — А ты откуда его знаешь?

— Я знаю сына.

— Спартака… — сказал Заур, и внутри у него екнуло. Он хорошо знал Спартака. Его знакомство с Тахминой было неприятно. Он вспомнил повадки Спартака, его нрав, развязный и циничный язык, его отношение к женщинам. Заур знал, что означает для Спартака красивая женщина, и знал, что Спартак своего не упустит. Даже если у него ничего не получилось, оставалась возможность почесать языком.

— Откуда ты знаешь Спартака? — с напускным равнодушием спросил Заур.

— А он дружит с одной моей приятельницей, — сказала Тахмина, и Заура передернуло от слова «дружит». Он догадывался, как Спартак «дружит» с женщинами.

— Останови, — сказала Тахмина, и Заур резко затормозил у больших зеленых ворот с маленькой, наглухо закрытой калиткой.

— Что такое?

— Давай зайдем. Посмотришь, какой прекрасный вид с балкона…

— Еще чего не хватало! Что нам делать на чужой даче? Тем более на муртузовской…

— Да не упрямься, прошу тебя. Зайдем на минуточку.

Он нехотя повиновался.

— А ты, я вижу, любовалась этим видом, — буркнул он, открывая ей дверцу машины.

— Молодец, я все же кое-чему тебя научила: открываешь дверь даме.

«Впрочем, — подумал он, — какая мне разница? Что она мне, жена? Спартак так Спартак».

— Век живи — век учись, — сказал Заур. — А я и не предполагал, что ты ходишь в гости… — в последнюю секунду он сделал паузу и сказал «к Муртузовым» вместо «к Спартаку». — Ты что, и в Баку к ним ходишь? В таком случае у нас есть шанс встретиться не только вообще в тесном мире, но и конкретно в нашем тесном дворе.

— Да нет, что ты, я даже не знаю, где они живут в Баку. Просто он как-то раз собрал здесь, на даче, большую компанию, и я случайно попала.

— Он — это кто? Спартак или Муртуз Балаевич?

— Отец, что ли? Да я его и не знаю. Спартак встречался с одной моей подружкой. («Встречался»- это уж, пожалуй, ближе, а то — «дружил»!») И вот была какая-то собируха, кажется, день его рождения, и подруга уговорила меня приехать.

— Без мужа?

— Ох ты, господи, при чем здесь муж?! Манафа, кажется, и в Баку не было.

— Был в командировке в Тбилиси, — съязвил он и пожалел.

Она как-то сразу погасла. Ведь не могла она не помнить, что сама рассказала Зауру об амурных делах своего мужа, которые тот называл «командировкой в Тбилиси». И он воспользовался в общем-то запрещенным приемом…

Тахмина грустно покачала головой.

— Как знаешь, — сказала она. — Я хотела показать тебе красивый вид, а ты за что-то взъелся на меня. Непонятно, почему?

— Но как же мы пройдем на балкон? Ворота-то заперты, — сказал он, пытаясь дружелюбным тоном смягчить бестактность. И, как ни странно, подействовало.

— А это уж твоя забота, — озорно сказала Тахмина. — Ты что, в детстве ни разу не лазил на чужие дачи воровать виноград? К тому же ты спортсмен…

Он ухватился за этот полушутливый тон и, ощущая почти физическую потребность в какой-нибудь разрядке, перепрыгнул во двор, изнутри открыл калитку жестом хорошо обученного пажа, и Тахмина, имитируя повадку королевы, переступила порог.

С косого балкона они полюбовались видом, потом отошли и наткнулись на кучу стоптанной летней обуви.

— Ой, посмотри, какие босоножки, — сказала Тахмина. — Ты знаешь сестру Спартака?

— Фиру? Конечно, она же наша соседка. А что?

— Ничего. Я слышала, красивая девушка., - Не знаю, не приглядывался, буркнул Заур, но вспомнил, что к Фире-то он относился скорее с симпатией, чем с неприязнью, а вернее всего, никак не относился, в отличие от других членов семейки (он про себя всегда так и называл их — «семейка»), и добавил, что Фирангиз как раз единственное нормальное существо в этом зверинце. Во всяком случае хоть молчит, рта не раскрывает.

— А ты их, кажется, не любишь? Ах, да, я и забыла, соседи ведь. Принципиальные разногласия коммунальной кухни: кто насыпал соль в наш суп?

— Кстати, и у нас, и у них не коммунальные кухни, а изолированные.

— Ну, тогда, конечно, другой уровень принципиальных разногласий: Муртузовы купили шведский гарнитур, а у нас, у Зейналлы, все еще арабская мебель.

— И долго ты будешь упражняться?

— Ну, не обижайся, миленький! — Она полной грудью вдохнула предвечерний воздух. — Как хорошо! Заур закурил.

— Дай мне тоже. Впрочем, нет, не надо, подышу лучше. И ты брось, не отравляй легкие.

Он придавил огонек и вложил сигарету обратно в пачку.

— Эх, Зауричек, Зауричек, хороший ты мальчик!

— Но ты так и не сказала, почему это наша последняя встреча и почему мы должны расстаться.

— Почему? — переспросила она и пожала плечами. — Долго объяснять. Хотя бы потому, что мы можем влюбиться Друг в друга. По крайней мере я. А уж это было бы ни к чему. Ни тебе, ни мне. И вообще… Зачем осложнять себе жизнь?

«Все точно, — подумал Заур. — Зачем ее осложнять?»

— Но ведь, — сказал он, — как выяснилось, ты застрахована от любви. Мы не первый день встречаемся, и все слава богу. Ты не влюбилась. Значит, с тем же успехом можно встречаться еще… много лет…

— А ты?

— Что я?

— Ты влюбился?

— Ну конечно. Я же с самого начала признался тебе в любви.

— Признаваться в любви и любить в самом деле — вещи разные. И потом, это было в начале, ну… до того, как мы сблизились. Тогда ты объяснился в любви, чтобы покорить меня. Но теперь, когда ты… ну, достиг своего, ты способен хотя бы на словах уверять, что любишь меня?

— Ну конечно же! Ты моя любовь, жизнь…

Он говорил, чувствуя, что произносит совершенно полые слова, их не спасал даже иронический тон, и она перебила его:

— Не надо, Заур. Перестань. Тошно как-то. Хватит трепаться. Поговорили и хватит.

Он коснулся рукой ее лица. Она задержала его руку, прижала к глазам, потом отстранила и посмотрела на ладонь Заура так, будто видела ее впервые.

— Какие у тебя большие руки, Зауричек, — сказала она.

Откуда-то издалека донесся гудок электрички и долго таял в тишине и покое.

Указательным пальцем провела она по тыльной стороне его ладони — мягким, кошачьим движением, слегка царапая, и неожиданно сказала:

— Хочешь, я тебе погадаю?

— А ты умеешь?

— Конечно. Давай сюда руку.

Заур раскрыл ладони. Тахмина взяла его руки в свои.

— Правая рука — это прошлое и настоящее. Она действует. Левая бездейственна — это то, что еще будет, то, что заложено, запрограммировано, как сейчас говорят. Линии означают счастье, ожидание, талант, печаль, одиночество, способность к неожиданным поступкам. Посмотрим, что там у тебя. Ну вот, у тебя есть линия славы, она берет начало от линии луны, то есть сулит больше воображаемого, чем реального. Но она сливается с реальностью. Так. Вот постоянная линия. Ого. Двое, даже трое детей, причем два мальчика.

— Ты и это можешь отгадать?

— Конечно. Видишь вот эту линию? Так, посмотрим дальше. У тебя есть способность переключать чувства на работу. Склероз тебе не угрожает, вот четкая линия ума с маленьким, совсем-совсем крошечным уклоном в фантазию. Будешь любить жизнь до глубокой старости. Будешь покровительствовать другим в неблагоприятных для них обстоятельствах. Богатства нет, но если и будет, ничем тебе не угрожает. Переезда в другую страну нет. Линия борьбы есть, но за что это борьба — неизвестно. Вот пояс Венеры: способность любить — способность обманываться. Здесь уйма линий, ты в меру испорчен для любви во всех ее проявлениях.

— Ну уж скажешь!

— Слушай дальше. Самое сильное испытание тебя ждет в среднем возрасте. У тебя будет раздвоение — очевидно, во взглядах. Это вот — то, что остается сбоку, — двойная линия судьбы, линия жизни; а это — линия луны — фантазия. Ты станешь мягче, чем был, однако более властным. Ну, вот и все. Вот ты какой, оказывается.

— А теперь погадай себе.

— Что ты, я никогда этого не делаю. Боюсь.

— Ну хорошо, расскажи о правой руке, о том, что уже было — расскажи о себе.

— Ну вот, видишь? — она раскрыла правую ладонь. — Совершенно четкая линия судьбы. Видишь эту линию? Это значит, что я цельная натура, что на меня можно положиться, что я больше жена, чем любовница. У меня есть артистическая струнка, которая, однако, ни денег, ни славы не принесет. А это вот… нет, не скажу.

— А все-таки?

— Нет, нет, я это давно знаю. А тебе, может быть, будет неприятно.

— Ну, не интригуй меня. Скажи.

— Нет, нет.

— Как хочешь.

Как обычно, когда он перестал настаивать, она сама уступила.

— Ну хорошо, скажу, только ты никому не говори, ладно? Об этом будем знать только мы с тобой. Видишь вот эту линию, которая так резко обрывается?

— Да…

— Это смерть. Ранняя смерть. Хотя бы для того, чтобы доказать, какая я правдивая гадалка, я должна умереть.

— Перестань чушь молоть.

— А знаешь, Зауричек, иногда я думаю: вдруг я умру, причем это будет смерть не от болезни, а так — утону, разобьюсь в самолете, в машине, ну, на улице упадет кирпич на голову, мало ли от чего можно умереть. Так вот, когда я думаю об этом, я так жалею себя, что прямо плакать хочется. И не из-за смерти, а из-за того, что эта смерть никакого значения ни для кого иметь не будет. Кто станет печалиться обо мне? Ну, муж, допустим, недельку от силы. Потом утешится. Ну, соседка Медина — примерно столько же. А может, еще и ты, чуть подольше… А может, и меньше, кто знает?

— Ты перестанешь глупости говорить? Что это на тебя нашло? То мы расстанемся, то о смерти. Иди ко мне…

Рядом с грубыми летними матрасами были мешки с цементом, ящики с гвоздями, какие-то кастрюли и плетеные корзины и большие бутыли с уксусом, и Тахмина сказала, что она нарочно затащила его, Заура, сюда, на эту дачу: не затем, вернее, не только затем, — чтобы полюбоваться видом с балкона, а чтобы еще раз… в последний раз.

Но Заур уже знал, что никакой это не последний раз и что она уже не может жить без него, не может не видеть его, и единственное, что он должен сделать, это согласиться с ней — да, это наша последняя встреча — и потом ждать; ни в коем случае не проявляя инициативы, выжидать, и тогда она сама снова придет к нему.

— Но есть еще одна причина, почему я затащила тебя на эту дачу, — сказала она уже в машине, — о ней ты никогда не узнаешь.

Она оказалась права, он так и не узнал об этой, еще одной — третьей причине, если она в самом деле существовала. Но его раздражала ее манера постоянно интриговать его, и со злости он не стал допытываться об этой третьей причине.

У дома она быстро поцеловала его и бросила, выходя из машины:

— Прощай.

«До свидания. Пока. Прощай». Заур знал, что слова ничего не стоят, и все же дома, когда он стоял под душем и смывал с тела песчинки, ему показалось, что мощная струя смывает с него все поцелуи, ласки, прикосновения Тахмины, ее слова, ее запах — навсегда. И он никогда больше не увидит, как она отбрасывает волосы со лба. Никогда. «Ждать. Выжидать. И только», — твердо сказал он себе.

Заур любил своих родителей, причем с годами все больше и больше. Вернее, в зрелом возрасте он любил их так же, как в детстве, — естественной и бескорыстной любовью, и не так, как в определенный период отрочества и ранней молодости. В этот же период, длившийся примерно пять-шесть лет, — он охватывал последние классы средней школы и почти все годы студенчества, — Заур, конечно, тоже любил отца и мать, но это была какая-то иная любовь — с некоторой долей неприязни к их образу мыслей и образу жизни и с очень большой долей потребительского к родителям отношения. Это был период увлечения спортом, джазом, танцами и вечеринками, девочками и шмотками, модными фильмами и рассуждениями о сексуальной свободе. Родители с их кондовыми моральными принципами и консервативными вкусами, с их приверженностью к обычаям и традициям, казавшимися ему нелепыми, представлялись Зауру воплощением всего косного, «мусульманского», как определял он их пристрастие к совершенно разным вещам — индийским фильмам и восточной музыке (отец все свободное от работы время мог крутить транзистор, прислонив его к самому уху, и часами слушать заунывные арабские и иранские мелодии, порой закрывая глаза и причмокивая от удовольствия), к хрусталю, заполнившему коричневый массивный сервант в их гостиной, к скучнейшим приемам с длинными бестолковыми тостами и лихорадочной озабоченностью — как бы кого не забыть и не нарушить ранжир: в каком порядке за кого пить, кого где посадить, что превращало все эти так называемые торжества в мучительную повинность, усугубленную вымученным юмором штатного тамады. Были еще и бесконечные родственники и необходимость поддерживать с ними разговоры на неинтересные темы, была и старая массивная мебель (эта мебель через несколько лет снова вошла в моду, но в те годы казалась символом мещанского благополучия), были и бесконечные пересуды о чьей-то карьере и о сомнительных путях ее достижения, и долгие беседы о том, кто чей земляк и у кого где рука, и перемывание косточек знаменитостей, а то и просто соседей, знакомых, и был прямо-таки религиозный культ научных степеней и так далее и тому подобное. Все это казалось Зауру другим миром — глубоко ему чуждым и ненавистным, и были минуты, когда он еле терпел родителей, не только причастных к этому чуждому для него миру, но и олицетворяющих собой его основные принципы и понятия. Его юношеское неприятие этого мира и порождало беззаботно-потребительское отношение к родителям. «Ничего с вами не станется, если раскошелитесь на новый костюм (пальто, туфли, поездку и прочее) для единственного сына», — в таком тоне предъявлял он свои требования родителям, вернее, маме, потому что с отцом у него были более сдержанные отношения, хотя в конечном счете расплачиваться приходилось отцу. И легкость, с которой удовлетворялись все его большие или малые прихоти, не смягчала его досадливо-высокомерного отношения к родителям, а, наоборот, усугубляла это отношение. Даже ничем не ограниченная щедрость родителей к единственному чаду вызывала в нем скорее ироническую усмешку, чем благодарность. «Что ж, я не пьяница, не картежник, не бездельник и не лентяй», — думал он о себе, искренне полагая, что отсутствие этих пороков уже есть огромное достоинство и чуть ли не милость родителям. И так же искренне он не считал себя избалованным профессорским сынком, а лишь мимоходом признавал, что просто ему повезло чуть больше, чем многим его друзьям и сверстникам. Особенно когда отец, правда после нескольких настойчивых просьб, обращенных лично к нему (и, конечно, не без ходатайства мамы), купил Зауру, только что окончившему институт, «Москвич»- мечту всей его юношеской поры.

В те годы Заур встречался с похожей на русалку девушкой Таней, чемпионкой республики по парусному спорту. Мать, которая непостижимым образом всегда все знала о его увлечениях, относилась к этой связи хотя и не вполне одобрительно, но довольно-таки терпимо. Причем она всегда почему-то говорила о Тане не в единственном числе: «Опять твои Таньки-Маньки звонили».

«Таньки-Маньки»- это и была Таня, которая вдруг неожиданно уехала во Львов и навсегда ушла из жизни Заура. Он вспоминал о ней редко, но всегда с легким, весенним чувством, и как только всплывал в памяти ее образ, синие глаза и длинные распущенные волосы, тотчас в сознании возникали большие белые паруса, несущиеся наперегонки по синим волнам.

Все, чего достиг отец Заура, профессор геологии Меджид Зейналлы, он достиг сам, в трудной и долгой жизненной борьбе. Приехав в тридцатые годы из глухой деревушки, с тремя рублями в кармане единственных брюк, Меджид побывал и разнорабочим на нефтяных промыслах, и грузчиком в порту, даже помощником повара в столовой, одновременно занимаясь на вечернем рабфаке. Не обладая особыми дарованиями, с помощью одной лишь настырности и фантастического упорства, он через семь лет окончил университет и уехал в Ленинград в аспирантуру. Вернувшись в тридцать шестом году в Баку кандидатом наук, он женился на машинистке института, в котором стал работать, коренной бакинке, переселился к жене, в собственный, доставшийся еще от деда дом в нагорной части города. Дом был двухэтажный, верхний этаж сдавался жильцам, а в двух комнатах на первом этаже Меджид с женой Зивяр-ханум, тещей и свояченицами прожил почти полгода, пока через год не получил одну из освободившихся квартир в центре, в которой они и жили до сегодняшнего дня.

Потом была война, и Меджид Зейналлы, лейтенант артиллерии, провел почти год на фронте, после двух ранений был доставлен в Баку (незадолго до того родился Заур), а после выздоровления с группой специалистов-геологов командирован в Иран, где и прослужил до окончания войны. Из Ирана он привез лакированные туфли и шоколад (что запомнилось Зауру больше, чем все остальное из привезенного отцом). После войны Меджид Зейналлы защитил докторскую диссертацию, стал заведующим кафедрой в крупном вузе и получил орден.

В гадании Тахмины одно было правдой: с годами Заур становился мягче. Он стал добрее к родителям, в его отношении к ним оставалось все меньше корысти. И хотя время от времени он бросал матери фразы, вроде: «Ничего, ваших профессорских сбережений не убудет, подкиньте пару кусков», — теперь он это делал даже не без некоторой неловкости и смущения, и, получая зарплату, правда весьма и весьма мало соответствующую его потребностям, он каждый раз брал деньги у родителей как бы в долг, хотя обе стороны знали, что этот все растущий долг никогда не будет возвращен.

Он стал артачиться, когда узнал, что отец внес крупную сумму на строительство кооперативной квартиры для него. Хотя Заура радовала перспектива иметь отдельную и изолированную квартиру, ту самую «хату», которая так часто бывала позарез нужна, он, как человек, живущий сегодняшним днем, представлял ее где-то в очень уж далеком далеке, и потому подобная трата вызывала у него острое сожаление. Во всяком случае, ему казалось, что даже малая часть суммы, внесенной за трехкомнатную квартиру с видом на море, могла бы доставить ему массу приятных часов в настоящем вместо ожидаемого комфорта в столь неопределенном будущем. Он так и сказал матери, но однажды на эту тему с ним заговорил сам отец. Меджид завел разговор в отсутствие матери, и Заура поразила его откровенность.

— Нам, конечно, хотелось бы всю жизнь прожить с тобой вместе, — сказал отец. — Но какой смысл скрывать? У твоей матери тяжелый характер. Она никогда не уживется с твоей будущей женой, будь твоя жена хоть самим ангелом. А тебе уже пора думать о собственной семье. Во всяком случае — к тому времени, когда будет готов дом: скорее всего через год, полтора. Ну, и защитишься ты к тому времени.

Заура поразила не только откровенность, с которой говорил с ним отец, редко говоривший на эти, да и вообще на любые темы, но и то, с какой точностью он распланировал всю его, Заура, жизнь, точно так же, как много лет назад распланировал свою собственную жизнь и расчертил ее точный график: учеба, диссертация, женитьба, квартира, ребенок, диссертация. Правда, вот беда, иногда бывают непредвиденные обстоятельства, как, например, вторая мировая война. Но даже и она, два ранения не могли сбить отца с намеченного раз и навсегда пути движения от одной цели к другой, того самого движения, которое теперь должно быть продолжено его сыном, а потом, даст бог дожить, и внуками.

После ужина, когда отец ушел в свой кабинет, а Заур собрался почитать, Зивяр-ханум вдруг сказала:

— Послушай, до меня дошли кое-какие слухи.

— Какие же? — равнодушно спросил Заур, просматривая «Неделю».

— Тебя часто видят с одной особой.

— Какой особой? — спросил он, отложив газету и желая оттянуть время.

— Такой — по имени Нармина, Тахмина, ну, работает в вашем издательстве.

Он почувствовал, что краснеет, и оттого, что он это чувствовал, краснел еще больше, стал пунцовым, у него загорелись уши.

— Ну и что? — все-таки выдавил он.

— Хорошо, что ты еще краснеть не разучился. А ну посмотри мне в глаза.

Он неловко улыбнулся и посмотрел матери в глаза.

— Так это правда, что ты возишь ее в своей машине по всему Апшерону?

«Какие подробности! — подумал он. — Боже мой, что за город!»

— Ты что, не знаешь, что от людских глаз ничего не скроется? А она ведь замужняя женщина, ты об этом подумал? Это не твои Таньки-Маньки.

— Кто это сплетничает тебе? Что, своих дел не хватает?

— Послушай, ты уже не маленький. Ты взрослый мужчина, и я никогда в твои дела не лезла. Но теперь предупреждаю: пока отец не узнал, прекрати немедленно и окончательно.

Сама постановка вопроса возмутила его, но он промолчал. Наверно, Зивяр-ханум тоже надо было кончить на этом. Тогда, может быть, все пошло бы иначе. Но Зивяр-ханум была слишком рьяной хранительницей раз и навсегда установленных правил, слишком бакинкой, наконец, чтобы сдержаться и не добавить те самые слова, которые оказались решающими.

— Теперь за тебя взялась? — с нескрываемым отвращением сказала Зивяр-ханум. — Со всем издательством перекрутила, теперь и до тебя очередь дошла?!

Он вспыхнул и встал.

— Хватит, — сказал он. — У меня ничего с ней нет, а тебе нечего повторять бабские сплетни.

Наверное, он сказал это очень резко, слишком взволнованно, мать насторожилась и поняла то, чего он и сам еще не сознавал и, может быть, даже еще и не чувствовал. Каким-то материнским и женским чутьем она уловила серьезность их отношений, когда они еще и не были сколько-нибудь серьезными и что-то важное для него означающими.

— Сплетни! — с издевкой произнесла она. — Хороши сплетни! Только такого зеленого дурачка она может убедить в том, что все — только сплетни. Весь город знает о ее похождениях.

— Весь город? Что, в вечерней газете, что ли, было напечатано? Так там всякое печатают. Однажды даже про дерево-людоеда написали, — натужно сострил он, злясь на собственную глупость и на то, что ничего более существенного и твердого не смог ответить.

— В газете не в газете, но все знают о ее поведении. Да она и не особенно разборчива. Этот, как его… ну, главным работает у вас, старик, как его, ну, с бородавкой на носу…

Заур знал, кого она имеет в виду, но и под страхом смерти он не произнес бы имени Дадаша.

— Дадаш-муаллим, — вспомнила мать сама. — Стыд какой! Молодая, муж молодой. И бабенка смазливая, — это было первым и единственным комплиментом, которым мать когда-либо удостоила Тахмину, — а поди же, с кем путается, со стариком уродливым…

— Значит, не то плохо, что путается, а то плохо, с кем, — попытался еще раз сострить Заур.

— Ты мне зубы не заговаривай. С кем она путается, это дело ее и ее мужа-дурака — пепел ему на голову, что такую жену держит. А вот тебя пусть не трогает, а то я ей такое устрою, что не рада будет. Глаза ей выцарапаю, серьезно и спокойно добавила Зивяр-ханум, и Заур, зная нрав матери, подумал, что это не пустые угрозы.

Он решил прекратить разговор и сказал:

— Да брось, мама, ради бога. У нас чисто дружеские отношения. Ну, пару раз подвозил на машине. Что в этом такого? Мы же вместе работаем. А если ты так волнуешься, обещаю, что больше сажать ее в машину не буду. Пускай добирается на общественном транспорте. — И хотя Заур говорил в обычной своей полуиронической манере, сводя все к шутке, он ощутил какую-то неловкость за эти слова, какую-то вину перед Тахминой и, пытаясь как-то компенсировать свое маленькое предательство и тем самым хоть немного оправдаться перед собственной совестью, добавил:- А что касается Дадаша, клянусь тебе, все это чистое вранье. Ничего между ними никогда не было. Я точно знаю.

— Откуда ты-то знаешь? Сама, что ли, сказала?

— Нет, просто я работаю там же и кое-что знаю. Это чистейшая ложь.

Но Зивяр-ханум не желала сдавать позиций:

— Да только ли Дадаш? Вот и наш сосед крутил с ней года два назад.

— Какой сосед? — спросил Заур, и все в нем похолодело.

— Да сын Алии, Спартак. Алия мне рассказывала. Говорит, прохода парню не давала. От телефонных звонков покоя не было. Ночью, рано утром! И откуда звонит-то? Из дому, что ли? При муже… Эх…

Заур чувствовал, как все в нем немеет, наливается какой-то мертвенной тяжестью, и единственным его желанием становится сейчас же увидеть Тахмину и либо опровергнуть слух, либо, подтвердив его, положить — тогда уже совершенно бесповоротно — конец их отношениям. И он уже не слышал слов матери, которая все говорила и говорила о том, как наконец вмешалась Алия, но, в отличие от нее, Зивяр-ханум, не с сыном решила этот вопрос (он у них тоже не сахар, шалопай порядочный), нет, Алия имела дело с самой стервой: позвонила ей и пообещала вырвать все волосы до единого. Тем более что у нее, говорят, и волосы-то не свои, а парик…

И Заур, будто издали слыша это и воспринимая нелепые слова и угрозы не фигурально, а в самом прямом смысле, представлял Тахмину с вырванными Алией-ханум (и Зивяр-ханум) глазами и волосами, о которых он доподлинно знал, что они у нее свои…

— Я выйду пройдусь немного, — только и сказал он. Из первого же автомата он позвонил Тахмине.

— Слушаю, — ответил бархатный баритон Манафа, мужа Тахмины.

Заур повесил трубку.

Был уже поздний вечер. Он бродил по городу и еще два раза звонил и каждый раз бросал трубку, услышав голос Манафа. Конечно, он мог поздороваться, назвать себя и попросить к телефону Тахмину: в конце концов они работали вместе и знали друг друга не первый месяц. Но ему было крайне неприятно говорить с Манафом, просить его позвать Тахмину, потом, зная, что Манаф рядом, выяснять с Тахминой отношения.

И он все бродил и бродил по городу, нервничая и успокаивая себя, и часа через полтора пришел к утешительной мысли: «Хорошо, допустим, Спартак. И даже Дадаш. Мне-то какое дело? Во-первых, все это было до меня. Во-вторых, я что? Блюститель ее чести, что ли? А в-третьих, ведь и я был с ней. Вот если бы не было нашей близости и она строила из себя недотрогу, а потом я узнал, что она была с другим или с другими, был бы повод для волнений. А так — чего я раскипятился? Нам было хорошо вместе? Факт. Она красивая, очень красивая женщина! Тоже факт. Что страшного в том, что она нравится мужчинам, а они, если не добиваются успеха, и скорее именно поэтому, начинают трепаться?»

Из всех его мыслей последняя была самой приятной. Конечно, Тахмина не была скромницей в минуты их близости, и это его настораживало, но ведь в конце концов она была замужем не первый год, а женщина больше всех учится этому у мужа или совместно с мужем. «Конечно, мне все равно, с кем она была и была ли с кем-нибудь до меня, — думал Заур. — И все же… только не Спартак!» Слишком неприятен был он Зауру еще со времени детских игр и драк, когда Спартак постоянно дрейфил, ябедничал и продавал их. «Ну, конечно, — думал Заур, Алия-ханум просто врет. Как могла Тахмина, королева, умница, звонить и навязываться этому подонку Спартаку? И конечно же сам Спартак бегал за ней и, ничего не добившись, распустил язык, что, как известно, на более солидном и высоком уровне делал и Дадаш». Она же объясняла ему, и он поверил ее словам, убежденный не только логикой рассудка, но по-своему еще более верной логикой их близости. Ему хотелось, чтобы она так же ясно и определенно рассказала ему о Спартаке, рассеяла и эти его сомнения. В последний раз он позвонил в двенадцать ночи и, вновь услышав уже полусонный голос Манафа, бросил трубку.

Возвращаясь домой более или менее успокоенный, он думал о том, как действительно все странно: вот сейчас он слышал сонный голос ее мужа. Наступила ночь. И у них, наверное, уже темно. Они под одной крышей — Манаф и Тахмина, а может быть, и под одним одеялом. Вот сейчас они, может быть, занимаются любовью и Тахмина так же закрывает глаза, как с ним, Зауром, но это его, Заура, мучает гораздо меньше (хотя и мучает все же), чем ее предполагаемая связь в прошлом со Спартаком.

Накрапывал дождь, и Заур, направляясь домой, принял неожиданное решение: узнать у Дадаша телефон Тахмины на ее новой работе. Он вспомнил смешную и странную историю, которую рассказывали ему и Дадаш и Тахмина и которая стала почти легендарной в издательстве: как однажды глубокой ночью к Дадашу позвонил Неймат и спросил у него, какого цвета глаза у Тахмины.

«Нет, я не буду звонить Дадашу ночью, чтобы не повторять Неймата, — решил Заур. — Спрошу завтра утром, на работе».

На следующий день он долго не мог подойти к Дадашу — у того все время торчал народ. Когда он зашел в первый раз, он увидел за бывшим столом Тахмины смуглую девушку с волосатыми ногами и понял, почему все мужчины в отделе, ходят с похоронными физиономиями, небритые и в несвежих рубашках.

Перекинувшись несколькими словами с Нейматом, он ушел. Заглядывал еще два раза. И только в обеденный перерыв застал Дадаша одного. Тот, расстелив на столе лист белой бумаги, ел курицу. Стояла еще довольно жаркая погода. Капли пота на его лице смешивались с каплями жира, стекающего с курицы…

— А, Заур, заходи, угощайся, — сказал он.

— Нет, спасибо, я ел, — ответил Заур, переведя глаза с Дадаша на его пухлый раскрытый портфель, и уселся за соседний стол.

— Ты ко мне? — еле выговорил Дадаш набитым ртом.

— Да, — сказал Заур, — вы случайно не знаете телефона Тахмины на новом месте?

— Знаю, — сказал Дадаш, вытащил засаленную записную книжку, полистал и сказал номер телефона. Заур не стал записывать, он запомнил его на всю жизнь так же, как номер ее домашнего телефона.

Разговор был исчерпан, он узнал то, за чем пришел, узнал без свидетелей, а значит, и кривотолков, и теперь можно было уходить. Но Заур замешкался и, чтобы как-то оправдать задержку, неожиданно для самого себя спросил:

— А почему она ушла отсюда?

Дадаш долго прожевывал кусок, пока оказался в состоянии говорить. Но и прожевав и проглотив его, прежде чем ответить, долго и укоризненно качал головой.

— Эх, беда с этой девкой! И всю жизнь она вот так будет мотаться. Искать то ли себя, то ли… нового любовника, — с неожиданной резкостью заключил Дадаш и уже спокойнее добавил: — Старая любовь, наверно…

— Какая любовь? — ошеломленно спросил Заур.

— А этот самый, как его там, Магеррамов Мухтар. Режиссер на телевидении. Я не знаю, что там у них было и когда, но это он ее туда сманил. Диктором, говорит, будешь. Ей-то, с ее университетским дипломом! Философ как-никак и вдруг — в дикторы. Чего ради, спрашивается? Чем ей здесь плохо было? И зарплата хорошая, и гонорар подбрасывали. Приходила когда хотела, уходила когда хотела…

Заур чувствовал затаенную, но крепкую обиду в словах Дадаша. Неужели он в самом деле любил Тахмину и не может простить ей вероломства? Что в нем говорит — злость, ревность или просто старческая обида, брюзжание на непутевую девчонку, отцовское недовольство шалостями избалованной капризницы? А может, все вместе? И кто такой Магеррамов? Это еще что за явление? Старая любовь! Не о нем ли говорила Тахмина, когда упомянула, что ее пригласил на телевидение старый приятель? Приятель! Везде у нее приятели. Ну и женщина!

Дадаш закончил есть и заворачивал остатки курицы в бумагу, когда Заур, вставая, чтобы уйти, вдруг услышал:

— Заур, сынок, я хорошо знаю и уважаю твоего отца. И ты мне как сын. Не обижайся на меня, но я по-отечески хочу посоветовать тебе. Ну, как дядя твой. Не связывайся с этой женщиной.

От неожиданности Заур растерялся: «Ах вот даже как! Значит, слухи уже распространились! Права мать, ничего в этом городе не скроешь».

Тогда, выходит, Дадаш говорил ему о Магеррамове, о ее старой любви, уже зная… Тогда, может быть, это сознательный удар, месть удачливому сопернику?

— Тахмина — опасная женщина, — продолжал Дадаш. — Поверь мне. Я понимаю все: она красива, обаятельна, а ты парень молодой. Но она — хищница! Учти, она съест тебя с потрохами.

— А я думал, вы к ней хорошо относитесь. — Заур влил в эту фразу все ехидство, на какое был способен.

Дадаш вспыхнул, но, как всегда, сразу взял себя в руки и ответил спокойно:

— Да я и сейчас к ней неплохо отношусь. Мне просто жаль ее. В ней много хорошего. И человек она способный. Но сама себя погубит — своей необузданностью, пренебрежением к любым нормам и принципам.

«А когда ты, старый хрыч, и к тому же женатый, лез к ней — что это было, проявлением твоих норм и принципов? Да к тому же она была твоей подчиненной!» — подумал Заур, но смолчал.

— Она абсолютно неразборчива в связях, — говорил Дадаш. — С кем только она не путалась: с заведующими базами, с директорами магазинов, со следователями, прокурорами, цеховиками, фарцовщиками и бог еще знает с кем! И все ради какой-нибудь тряпки, кольца или шубы…

Заур чувствовал полную беспомощность перед этим мутным потоком обвинений, но ничем, кроме голых эмоций, ни одним фактом, ни одним доводом не мог опровергнуть Да-даша, опирающегося на какие-то ему, Дадашу, хорошо известные основания. Всплеск негодования только выдал бы наивность и идеализм Заура, его неравнодушие к Тахмине, а ему не хотелось выглядеть в глазах этого обожравшегося курицей и служебными успехами многоопытного деляги желторотым юнцом, рыцарски защищающим честь своей дамы. Кроме всего прочего, он не был до конца уверен, что Дадаш лжет. Память подсказывала ему бесконечные упоминания Тахминой самых разных имен, ее манеру говорить о людях: «Как, ты не знаешь его? Да это же лучший дамский парикмахер в Баку!» И обшиваться она должна была только у лучшего портного в городе, и снимал ее только фотограф экстра-класса, с дипломами международных конкурсов… Она, конечно, любила пошиковать, и ее страсть к роскоши — не такая уж выдумка. А с роскошью были связаны и лица, преимущественно мужского пола, которые ей эту роскошь обеспечивали, и, надо полагать, небескорыстно.

Второй раз за сутки он слышал о Тахмине такое, и оно отдавалось в нем непонятной ему самому глухой болью. Ведь и до их близости он слышал о ней всякие пересуды, и, откровенно говоря, сплетни о ее доступности и были одной из причин его, Заура, желания с ней сблизиться. Но тогда они никак не трогали его, а теперь боль не проходила даже от мысли, что между ними, наверное, все кончено, и как хорошо, что он узнал о ней столько плохого именно сейчас, когда все уже в прошлом…

Человек за рулем обживает город точно так же, как свой дом, квартиру, комнату. Человек за рулем живет жизнью городских улиц, как квартиросъемщик нуждами своего жилья. Здесь вчера перекрыли дорогу; здесь с прошлой недели объезд; здесь у нового забора появился знак левостороннего движения; здесь наконец-то поставили светофор; а этот вот люк все еще не закрыт; осторожно, здесь за поворотом ухабы… Все это такая же реальность существования автомобилиста, как испорченный кран, отключенный газ, неисправный телефон, протекающая крыша — для жителя городских домов. И подобно тому как человек, привыкший к своей комнате, ориентируется в ней впотьмах, знает, где что, так Заур знал город, вернее, его автомобильное пространство, на ощупь, мог ехать с закрытыми глазами и попасть куда угодно. Конечно, он ездил не с закрытыми глазами, а следя за светофорами, движением пешеходов и транспорта, но, зная город, он мог ехать, думая за рулем о чем угодно, только не о маршруте.

А думать он мог сейчас только о Дадаше, о дневном разговоре с ним. «Ах ты подонок, стукач поганый! Заведующие базами, цеховики, директора магазинов», как пульс, билось в его мозгу, и самое скверное, не было никакой уверенности в том, что Дадаш лжет. Заур уже начал привыкать к тому, что Тахмина существует как бы в двух реальностях — в знакомой и незнакомой ему, и какая из этих реальностей более достоверна — более реальна, что ли, — он не знал. «А может, думал он, — в одной реальности существует подлинная Тахмина, а в другой — та, которая создана воображением других? И этот воображаемый облик ее существует только в их словах, сплетениях и пересудах, к чему она не имеет отношения и за что не несет ответственности, — ну, разве, может быть, только тем, что некоторыми внешними проявлениями своего нрава дает повод для создания этого воображаемого другими людьми облика. А люди эти — влюбленные, обиженные, завистливые, подлые, глупые, какие угодно, но, в любом случае, небеспристрастные…»

И, думая об этом, Заур с каждым часом, с каждой минутой чувствовал, как исчезает желание звонить Тахмине и выяснять отношения. Если вчера это еще имело какой-то смысл, то сегодня, после беседы с Дадашем, все стало совершенно нелепым. Ну, о ком теперь, после беседы с Дадашем, он, Заур, будет допытываться правды? О Спартаке? Или о всплывшей сегодня фигуре режиссера телевидения? А заведующие базами, фарцовщики, цеховики (кстати, и

Date: 2015-12-12; view: 436; Нарушение авторских прав; Помощь в написании работы --> СЮДА...



mydocx.ru - 2015-2024 year. (0.006 sec.) Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав - Пожаловаться на публикацию