Полезное:
Как сделать разговор полезным и приятным
Как сделать объемную звезду своими руками
Как сделать то, что делать не хочется?
Как сделать погремушку
Как сделать так чтобы женщины сами знакомились с вами
Как сделать идею коммерческой
Как сделать хорошую растяжку ног?
Как сделать наш разум здоровым?
Как сделать, чтобы люди обманывали меньше
Вопрос 4. Как сделать так, чтобы вас уважали и ценили?
Как сделать лучше себе и другим людям
Как сделать свидание интересным?
Категории:
АрхитектураАстрономияБиологияГеографияГеологияИнформатикаИскусствоИсторияКулинарияКультураМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОхрана трудаПравоПроизводствоПсихологияРелигияСоциологияСпортТехникаФизикаФилософияХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника
|
Драматург, режиссер, образСпецифической особенностью пантомимы является общность многих принципиальных вопросов для драматурга и режиссера. Эти общие вопросы продиктованы необходимостью уже на самой начальной стадии замысла четко представлять себе действенную функцию будущего движения, то есть во многом конкретно предопределить режиссерский ход к образу. Волей-неволей драматург пантомимы вмешивается в режиссуру и не сделать этого не может. Поскольку пантомима плоть от плоти театра, есть положения, которые драматургия пантомимы целиком, заимствует из драмы. Существуют и исключения, прецеденты «беззакония» в драматургии пантомимы, каждый раз неповторимые и индивидуальные для того или иного автора.Они диктуются своеобразными творческими задачами и индивидуальностью художника. Такие «отклонения» всегда требуют особого анализа. Итогом работы драматурга является пьеса или сценарии. В применении к пантомиме нам представляется второй термин более точным. Сценарий—не что иное, как цепочка событий о и действий, разворачивающихся в заданном сообществе персонажей, разделенных на конфликтующие лагеря. События и действия расположены так, чтобы с максимально напряженной последовательностью подготавливалось столкновение противоборствующих сил в кульминационной т очко развивающегося конфликта. Реакция героев на эти события должна привести к наибольшей остроте столкновений. В происходящем должна прослеживаться определенная иерархия: менее важные и второстепенные события подготавливают главное. Иногда логика такой подготовки заведомо ясна зрителю, иногда скрыта от него, и тогда события приобретают для него неожиданный поворот. Необходимо, чтобы действия персонажей или групп прочно.базировались на логике их поведения. Если она ясна зрителю с самого начала, однопланова и не эволюционирует, персонаж или группа тяготеют к маске, а драматургия—к аллегории. Если характер, а следовательно, и логика поведения меняются на протяжении сценария (а это может быть только с персонажем, так как если начнет меняться характер у членов группы, то он будет меняться у каждого по-своему и перестанет существовать группа), то в этом случае персонаж тяготеет не к статичной маске, а к образной многоплановости. Пантомима в этом случае устремлена в область мимодрамы. Естественно, при существующей тенденции к смешению видов искусств тот же распад группы на разные индивидуальности может оказаться ярким и сильнодействующим выразительным средством. Но и это должно быть подготовлено всей драматургией,то есть соображениями, приведенными выше. Композиционно сценарий—так же как и пьеса— состоит из нескольких частей. Экспозиция знакомит зрителя с героями, местом и временем действия, дает всю информацию, необходимую для понимания дальнейших событий н поступков. Завязка намечает суть конфликта, позиции сторон, заряжает пружины последующих действий героев. - При современной тенденции к максимальному лаконизму драматурги стараются совместить экспозицию и завязку, с тем чтобы все необходимые сведения о героях зритель получал не специально, а в процессе начавшегося активного действия и противодействия сторон. Кульминация сводит основных героев в общей схватке, призванной разрешить конфликт. Все нити противоречий между персонажами концентрируютсяв этот момент в единый узел максимального напряжения противоречий. Развязка показывает последствия того способа решения конфликта, который избрал драматург. Если бы способ решения конфликта оказался другим, все судьбы героев после кульминации радикально изменились бы, резко сдвинув весь идейный смысл пьесы или сценария. Нередко четко выраженная развязка отсутствует у драматурга, и пьеса или сценарий заканчиваются в момент кульминации, целиком оставляя зрителю окончательные выводы. Таковы некоторые основные закономерности реалистической драматургии, сложившиеся в результате многовекового опыта театра и в общемслучае действительные для театра пантомимы. А каковы специфические свойства драматургии пантомимы?. Что это вообще такое —«драматург- Пантомимы»? Какова технология его творчества, какова специфика его работы, связанная именно с пантомимой? В данной и предыдущих книгах приведены разные сценарии. Часть из них написана их создателями, часть записана автором этих строк по увиденным пантомимам. Предназначенные для постановки, они оказались материалом для чтения. Выдержали ли они испытание чтением? Эти сценарии объединяют одно достоинство и один недостаток: каждый из них создан и поставлен одним и тем же человеком. Драматург одновременно был и режиссером. Этот многогранный человек заботился о качестве драматургии, о качестве постановки и о многих других качествах. Он не всегда мог в полную меру заботиться только об одном качестве — о литературном. Казалось бы, зачем сценарию, созданному «для внутреннего употребления», а не для чтения, литературные совершенства, предназначенные читателю? Но он не виноват, этот многогранный человек. Так сложилась судьба пантомимы, что литературные сценарии, литературу пантомимы (не спутайте с грехом литературности, описательности в самой пантомиме, в жесте!) создавать трудно. Когда написана пьеса для драматического театра она являет собой не только драматургию-сюжет, но и литературу для чтения, использующую все возможности литературного языка. Когда создан (именно не написан, а создан, сконструирован) сценарий пантомимы, он еще не пригоден ни для чтения, ни для постановки кем-либо, помимо его автора. И дело здесь не в литературных «красотах», а в выражении замысла драматурга. Пригодность для чтения—отнюдь не самоцель, а показатель совершенства выражения задуманного. Чистым действенно-событийным рядом драматург замысла не выразит. Как только автор сценария захочет выразить его с максимальной полнотой, он не обойдется без настоящей, высокохудожественной литературы. Чем лучше окажется эта литература, тем полнее раскроется драматург. И немедленно станет интересен читателю. Сочетать четко выписанный действенно-событийный ряд с описанием других—важнейших!—сторон замысла—это особая профессия драматурга пантомимы, требующая наличия своих навыков и своего — драматургического — ракурса мышления в пантомиме. Написание литературного сценария пантомимы—вещь для непрофессионала мучительная. Как создается сценарий, предположим, начинающим драматургом? Выписав основу (событийно-действенный ряд), драматург немедленно устремляется в погоню за максимально точным описанием атмосферы будущего зрелища. Ведь атмосфера — это принципиально важно! И вот уже мучительно ищутся слова для выражения того, что потом — в спектакле — не потребуетниединого слова. Драматург пытается найти образы, которые помогли бы читателю хоть немного сделаться зрителем уже сейчас, немедленно, в процессе чтения.. Он трепетно и скрупулезно описывает словами, как характер его героя выявляется через характер пластики, как в кульминационный момент герой вытягивается, устремляясь вверх, замирает и делает глубокий и медленный вдох, подобно могучей птице перед полетом. И уже начинает рождаться, зреть та трепетная атмосфера, которую он, драматург, ясно видит, чувствует, ощущает... А в это время тонкий луч света, едва пробивавшийся к герою, стал расширяться и набирать силу... А в это время звук фонограммы начал разрастаться до фортиссимо... И драматург, начав драматургом, не замечает, что продолжает свои вдохновенный труд, став уже режиссером и даже актером этой пантомимы. Не удивительно: он видит все, как режиссер и актер, он будет это ставить и играть... И драматург пишет и пишет, чтобы читатель мог представить себе атмосферу в будущей пантомиме. Но тут он спохватывается: чтобы прочитать все написанное, нужно отнять минимум двадцать минут времени терпеливого читателя, в то время как терпение зрителя будет испытываться не более четырех-пяти минут... Из пантомимы ушли ритмы... И удрученный драматург понимает, что он изложил свой замысел неправильно. Снова в погоне за жесткими—как в будущей пантомиме—ритмами он начинает кромсать свое любимое детище и превращать его в короткую протокольную схему, на которую сам уже глядит с ненавистью. Появились ритмы—исчезла атмосфера. А читатель? Как взглянет на эту схему читатель? Драматург понимает, что портрет его замысла опять искажен до неузнаваемости. Он возвращается к. исходной точке, и все начинается сначала. От чего же все эти танталовы муки? От чего так трудно было совмещать, казалось бы.. несовместимое? Оттого, что драматург—не профессиональный драматург пантомимы. Профессионал это несовместимое совместит. Это будет его профессия. Драматург должен будет соединить в себе многое. Он должен быть драматургом в прямом смысле этого слова (по-гречески..... — действие), чтобы в той или иной форме выстроить действенную линию. Он должен быть драматургом пантомимы, чтобы для этого действия отобрать материал продуктивный, пластически плодотворный. Он должен быть литератором и найти единственно возможные слов а и ритмы слов, чтобы ими задать образы и ритмы своего замысла. Он должен быть художником и в узком, и в широком понимании этого термина. Он должен быть художником видимого и слышимого образа и одновременно художником слова ради тех единственно возможных слов: «звук лопнувшей струны», которые, не разрушив, а продолжив ритмы, написал в краткой ремарке Чехов. И эти слова, найденные литератором и художником, во всем своем богатстве выразят атмосферу замысла. Трудно ли стать профессиональным драматургом пантомимы? Трудно. Очень трудно. Бесконечно трудно. Но ничуть не труднее, чем режиссером или актером пантомимы. Или гравером. Или балериной. Просто «драматург пантомимы» — это профессия, которая не легче и не труднее любой другой профессий, в которую человек вносит талант и творчество. Почему мы с такой настойчивостью ратуем за профессионального драматурга в пантомиме? Все дело в том, что нормальное, естественное разделение труда по формуле «драматург—режиссер—актер», существующее в театре давным-давно и для театра плодотворное, до сих пор практически не коснулось пантомимы. Мы так настойчивы потому, что профессиональный драматург, совместив несовместимое, с наибольшей полнотой выразят свой замысел в пантомиме. Этим замыслом смогут увлечься другие—те, кто могут быть режиссерами и актерами, а драматургами быть не могут. А их много, их гораздо больше, чем универсальных одиночек. Так пантомима движется и вширь, и вглубь, и вперед. Без профессионального драматурга этого, на наш взгляд, не случится. Драматург создает оригинальный сценарий будущей пантомимы. Его взволновало не чье-либо произведение искусства, а факты, явления, судьбы, характеры и поступки людей из знакомой реальной жизни. Вся его работа будет заключаться, если свести ее к схеме, в отборе, осмыслении и организации этого материала. Отбор и осмысление во многом будут продиктованы талантом и взволнованностью. Организация, кроме этого, потребует профессиональных знаний. Он несомненно учтет, что опыт драмы предполагает зрительское потрясение в тот момент, когда случается основное событие. Однако главные события могут быть в пантомиме (гораздо чаще, чем в драме) глубоко запрятаны и завуалированы. «Бессюжетная» аллегория Марселя Марсо «Контрасты» — глубоко событийна и действенна. Она представляет собой каскад миниатюр-фактов, миниатюр-зарисовок, миниатюр-событий. Смонтированные воедино по принципу контраста, они складываются в единую мозаичную картину сегодняшнего мира — мира необычайных парадоксов. Рождение человека — от любви. Расстрел, смерть, уничтожение человека—от бесчеловечности. Возвеличение человека над природой—плод бесконечности его разума. Порабощение человека человеком с помощью новейших достижений цивилизации—плод той же бесконечности разума. И цепочка этих в лихорадочном калейдоскопе сменяющихся миниатюр подготавливает, а затем взрывообразно рождает главное событие, вынесенное за рамки «сюжета»: каждого сидящего в зале оглушает мысль о своей личной причастности к тому, что происходит на сцене и в жизни: — А ведь в этом мире живу я! — И другого мира—нет... —И все прекрасное, и все ужасное касается меня, окружает меня, творимо мной! Именно это центральное событие —взрывообразное озарение каждого — рождало единодушные аплодисменты всего зала. Точнейшая драматургия! Точнейшая, хоть действительно лишенная традиционного сквозного сюжета. Потому и смог драматург Марсель Марсо уйти от традиции, что глубоко понял — даже больше, каждой клеткой впитал в себя, ощутил действенную основу драматургии. Все без исключения пантомимы реалистического направления (кроме стилевых упражнений, разумеется. Не зря Марсо называет их упражнениями, а не пантомимами) являют собой примеры событийной и действенной драматургии. А как отбирать материал для драматургии? Всякий ли жизненный материал сможет быть материалом для аллегорической пантомимы? Какие явления жизни выдерживают испытание на «пантомимичность»? Какие не выдерживают? Аллегорических героев драматург может вывести на сцену двумя путями. Первый путь—хорошо знакомая нам по литературе басня, где могут участвовать Ворона и Лисица, Иголка и Нитка, Рубль и Доллар. В реальной жизни такие персонажи не существуют.и вступать во взаимоотношения не могут. В басне— сколько угодно, так как в ней на место любых аллегорических персонажей подставляются люди и реальные человеческие взаимоотношения. Условно назовем драматургический- ход такого.типа «ходом через басню». Именно такими «басенными» героями были персонажи Бронза, Серебро и Золото в аллегории «Золото» Роберта Лигерса (см. «Пантомима. Опыты в аллегории»). Но может быть и другой — противоположный ход. Мы можем привести немало эпизодов и ситуаций из жизни, когда сама цепочка событий и действий освещает для нас отдельную черту или несколько черт, свойственных людям, типичных для людей. Такие эпизоды реальной жизни могут, служить материалом, для самых широких обобщений, оставаясь, при этом абсолютно реальными. Делая из частного жизненного эпизода художественное обобщение, то есть произведение искусства, мы приходим к такой известной форме, как притча, — короткой, но емкой по содержанию жизненно достоверной истории, которая вскрывает типичное для человека. Общим для притчи и басни является, наличие ясно сформулированной морали в конце. Однако отличие притчи—это жизненная достоверность рассказанной истории. Глубокое и укрупненное понимание Слепоты позволило драматургу Тенисону также выйти на уровень аллегории. Но на этот раз — от сюжета, который вполне может встретиться в повседневной жизни в Модрис Тенисон как драматург (и немедленно вслед за этим—как режиссер) шел к пантомиме путем, отличным от Роберта Лигерса, но вошел в нее через ту же «дверь» — аллегорию. Условно назовем этот ход через жизненно достоверную историю ходом через притчу. Оба пути при всем их различии уверенно вели драматургов в аллегорическую пантомиму, а не мимодраму. Жизненный материал, осмысленный аллегорически, испытание на «пантомимичность» выдержал. Допустим, мы поняли роль аллегории в пантомиме. Поднялись ли мы на ступеньку выше по лестнице, ведущей к мастерству в драматургии? Поднялись. Усвоив для себя роль аллегории в пантомиме, мы можем не хаотически, не случайно, не бессистемно оценивать события и явления окружающей жизни. Увидев любой жизненный конфликт, мы можем задать себе вопрос: — А могу ли я перевести эту ситуацию, этот конфликт в аллегорический план? Вас, предположим, потрясло, как клеветники преследуют сильного, но не искушенного в кознях человека. И вот у вас. начинают вырисовываться аллегорические герои, например Дуб и Змеи. Змеи, притворившись корнями Дуба, жалят его друзей. И друзья думают, что это их жалит Дуб. Змеи, притворившись ветвями Дуба, убивают его союзников — Птиц: И Птицы думают, что виноват Дуб. Но вот Змеи, зарывшиеся в землю, как корни, погибают, потому что не могут жить соками земли, Змеи, поднявшиеся к небу, как ветви, погибают от близости Солнца. И снова расцветает Дуб. Материал, ваше отношение к нему и к проблеме которую он в себе несет, ваш индивидуальный строй мышления ведет вас по пути басни с аллегорическими героями. А другого фантазия поведет по другому пути. Другой сделает своим героем Человека, окружит его иными людьми, задаст им жизненно достоверный способ преследования, укрупнит этот способ до масштабов стихии — так родится притча о преследовании. Аналогичным путем идет Тенисон в своей аллегорической пантомиме «Шепот» из цикла «ЕССЕ НОЛЮ». и авторы постановок «Данко» по М. Горькому.. Может так случиться (и очень часто случается), что, встретясь с каким-то явлением в жизни, вы скажете себе: — Это не для меня. Выхода на аллегорию из этого материала я не вижу. И ничего криминального в этом нет. Но и при положительном, и при отрицательном результате вы пройдете через активный и сознательный процесс отбора по результатам «испытания на аллегоричность». А отбор рождает мастера. Вот почему мы поднялись на ступеньку вышеполестнице, ведущей к мастерству драматурга в аллегорической пантомиме. Драматургия мимодрамы в отличие от аллегории сталкивает в конфликте не человека и стихию или человека и массу, а человека с человеком. Но для того чтобы прийти к столкновению,имнеобходимо прежде всего быть разными, и чем больше они будут отличаться, тем более напряженным сможет стать конфликт между ними, для которого становится необходимой подробная и сугубо индивидуальная мотивировка поступков каждого» героя, тщательная прорисовка логика его поведения. Столкновение характеров — вот что главное, и поэтому драматургия мимодрамы близка к драматургии словесной драмы. Нередко случается, что выражение самых заветных своих мыслей и самых волнующих проблем драматург и режиссер находят в произведении другого искусства. Что и как черпать из определенных произведений «соседних» искусств для инсценировки, и постановки пантомимы? С какой стороны подходить к музыке?... Что искать в прозе?.. Как смотреть живопись?.. Что нужно взять у Гоголя, чтобы поставить средствами пантомимы его «Шинель»?.. Что нужно взять у Мазерееля, чтобы поставки средствами пантомимы его гравюрный цикл «Идея»? Что и как нужно искать у разных авторов в разны областях искусства, чтобы открыть для себя неисчерпаемый источник драматургии? Что и как искать у этих авторов, не имеющих отношения к пантомиме, чтобы черпать основы самых неожиданных и новых режиссерских решений именно пантомиме? И таких вопросов—самых конкретных и самых животрепещущих — так же бесконечно много, как бесконечно многообразна практика пантомимы. Все эти вопросы сводятся к одному вопросу вопросов — к мышлению в жанре. Так как же все-таки смотреть? Как искать? Как брать? Смотреть, искать и брать в различных областях искусства нужно прежде всего то, что по своей природе близко и ли аналогично той или иной стороне природы пантомимы. Не только это, конечно. Но это — прежде всего. И тогда не возникает вопроса о «несовместимости тканей», тогда пантомима не будет стремиться отторгнуть «пришельца» — это будет не чужеродное тело. Попытаемся рассмотреть вопрос на примере литературы. Обращение к литературным источникам — путь не такой уж легкий и безоблачный. И главное, не такой уж естественный и бесспорный, каким может показаться на первый взгляд. Сейчас, когда в активе пантомимы уже есть получившие мировое признание инсценировки, многое кажется ясным. Использование литературной первоосновы завоевало право на жизнь убедительностью своих творческих побед. Но даже сейчас существуют противники перевода литературы на язык пантомимы. И аргументы этих противников весьма серьёзны. Больше того! Сторонник и Противник инсценировки нередко влезают в душу драматурга и режиссера пантомимы в тот самый момент, когда возникает замысел. И каждый раз в их мятежных душах начинаются незримые баталии между внутренним Противником и Сторонником. — Я потрясен этим произведением, я вижу это в пантомиме. Надо ставить! — говорит Сторонник. И он прав. Потому что, если видишь пантомиму — ее надо ставить. — Ставить литературу без литературы?—возмущается Противник. — Лишить гениального мастера слова его текста, где каждую фразу хочется повторять и слушать, как музыку?! И Противник прав, потому что этот автор действительно удивительный мастер слова, которое хочется повторять и слушать, как музыку... — Это верно, это очень верно! — сокрушается Сторонник.—Но, во-первых, не исключена возможность сочетания пантомимы с текстом. Однако это даже не самое важное. А самое важное — во-вторых: сохраняется и средствами пантомимы выявляется основное—яркая мысль автора. Во имя ее—мысли—написан текст! Именно она—мысль—родила замысел пантомимы! И он прав, ибо, как бы ни был хорош текст, он написан, как правило, во имя большой идеи, и если авторская мысль выявляется в пантомиме— надо ставить! — Браво!—свирепеет Противник.—Очаровательно! Брать классическое в своей гармонии произведение, выуживать из него главное и непринужденно отбрасывать, как ненужные лохмотья, царские одежды роскошной словесной формы! Браво! Но зачем для этого нужна классика? Наблюдайте жизнь, улавливайте мысли, эдак мысль за мыслью, и «ваяйте» на здоровье ваши пантомимы! Так благородно возмущается Противник. И он прав, потому что царские одежды роскошной словесной формы, в великих муках созданные автором, действительно будут сняты. А какими окажутся новые, в муках созданные одежды движения—покажет только будущее. — Ах, милый Противник,—с комом в горле произносит Сторонник.—.Что было бы с искусством, если бы не дерзали художники? Ведь есть за нашими плечами опыт инсценировки сложнейшей литературы — это гоголевские «Шинель» и «Мертвые души», «Хоакино Мурьета» Неруды. Не только пантомима, но и балет могут служить для нас поучительным примером! Ведь есть опыт воплощения в балете «Анны Карениной» -Толстого и «Чайки» Чехова —путь, по существу, только начат! И если автор увлек вас зоркостью взгляда и глубиной мысли—дерзайте! Он прав, наш неуемный Сторонник. Глубокая мысль и зоркий взгляд—это то, что нужно в пантомиме. Если вы столкнулись с литературным произведением, сразу и ярко увиденным в пантомиме,—ваше счастье. Надо ставить!. Но гораздо чаще бывает по-другому. Бывает, что, убежденные в плодотворности инсценировок, мы перерываем горы первоклассной литературы, мечемся от произведения к произведению, от автора к автору, а найти ничего не можем. Это оттого, что ищем хаотично, без критериев отбора. А критерии отбора есть, и искать их следует в свойствах, родственных и литературе, и пантомиме. Чем литература может оказаться полезной для пантомимы? Прежде всего своей действенностью и событийностью. Посмотрите внимательно с точки зрения пантомимы «Старик и море» Э. Хемингуэя: «Он работал, взмахивая обеими руками поочередно. Его старые ноги и плечи помогали движению рук» 1. «Старик намертво закрепил парус и заклинил руль, Потом он поднял весло с привязанным к нему ножом. Он поднял весло совсем легонько, потому что руки его нестерпимо болели. Он сжимал и разжимал пальцы. чтобы хоть немножко их размять. Потом он ухватился за весло крепче, чтобы заставить руки сразу почувствовать боль в полную меру и уже больше не отвиливать от работы, и стал наблюдать за тем, как подплывают акулы»2. 1Хемингуэй Э. Старик в море.— В кн.: Эрнест Хемингуэй, Избр. произведения. В 2-х т., т..2. М., 1959, с. 614. 2Там же, с. 624—625. Все это просится в пантомиму. Видимо (но это зависитот режиссерского решения) — в мимодраму. Очевидно, что до готового спектакля «Старик и море» еще очень далеко. Решив для себя главный вопрос — «Что?», предстоит решить множество «Каким образом?», «Как?». Как сохранить стилистику автора? Как решить стилизацию пластики героев, сохранив, мудрую простоту Хемингуэя и его Старика? Как решить море? Как решить рыбу? Как решить партитуру мыслей, в том числе партитуру мыслей вслух? Как решить сны о львятах и мысли о Великом Ди Маджио? От решения всех этих вопросов никуда, не уйти. Но сами вопросы придут потом. А сейчас сделано главное—выбрано «Что?». И выбрано оно из океана первоклассной литературы благо-. даря четкому критерию действенности. Но не всегда действенность выступает в литературе так выпукло и обнажено, как у Хемингуэя. Иногда строй мышления, характер фантазии писателя таков, что именно благодаря этому строю он оказывается необычайно близким к пантомиме. «...Вот, посмотрите, батюшка, какая рожа!»—сказал Плюшкин Чичикову, указывая пальцем в лицо Прошки. Тут он произвел небольшое» молчание,на которое Прошка отвечал тоже молчанием» 1. 1 Г о г о л ь Н. В. Мёртвые души.— В кн.; Н. Гоголь. Собр. соч., Т.2.М., 1952, с..99. «Произвёл небольшое молчание...» «На которое Прошка отвечал тоже молчанием». Что это, простая пауза, где пантомима может быть «оправдана» отсутствием слов? Ни в коей мере! Это активнейшая задача для целой партитуры действия в мимодраме, а не в «телевизоре с выключенным звуком»... «Произвести молчание»—вот что нужно решить режиссеру и актеру. Писатель в этом случае питает пантомиму не столько линией действия, сколько, образностью действия, эксцентричностью действия, вытекающей из эксцентричности его авторского мышления. Эксцентричность, парадоксальность авторского мышления—вот что близко пантомиме, вот что просится в стилизованное пластическое решение и служит богатейшим источником для фантазии драматурга, режиссера, актера и художника пантомимы. Именно такой писатель Николай Васильевич Гоголь. Зорко подсмотренные в жизни, укрупненные до шаржа, а иногда до фантасмагории, гоголевские герои и гоголевские ситуации необычайно близки пантомиме. «Пантомима—увеличительное стекло, которое артист подносит к глазам зрителя» 1,—сказалкак-тоМарсо. 1 Марсель Марсо заговорил.- Неделя, 1961, 19 августа, с. 12 Вот это «увеличительное стекло» может дать нам и литература, поведя нас или к аллегории, или к мимо драме, или к их сложнейшему переплетению, что чаще всего и случается. Известны по крайней мере четыре постановки легенды о Данко по «Старухе Изергиль» М. Горького—это только в Советском Союзе. Все они были последовательно решены средствами аллегории, но та же драматургическая ткань могла бы быть решена и иначе. Вчитайтесь также в «Песню о Соколе», во многие другие произведения Горького. Вы непременно увидите это эпическое, возвышенное «увеличительное стекло которое так сродни пантомиме и оказалось таким плодотворным для романтической ее ветви. Не случайно, что в качестве драматургической о новы спектакля пантомимы оказалась ценной пьеса д. драматического театра. Действенный ряд, весь образный строй, характеры персонажей пьесы Пабло Нерды «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты», которую мы только что упоминали, послужили основой для мимодрамы Гедрюса Мацкявичуса. Вышедший почти одновременно в Московском театре имени Ленинского комсомола, спектакль по этой же пьесе в постановке Марка Захарова отличается от спектакля Мацкявичуса радикально, хоть и у Захарова немало острых и интересных, порой приближающихся к пантомиме пластических решений. И дело не только в том, что за одну и ту же пьесу взялись два очень разных режиссера. Результат говорил о том, что это прежде всего были два разных театра—драматический и театр пантомимы Плодотворна для пантомимы и поэзия. Она близка ей образным строем мышления, поэтической «приподнятостью над землей». Эта самая «приподнятость», острая поэтическая образность, которая из реальности высекает гиперболу, создает «увеличительное стекло». Форма, характерная для поэзии—рифмы и ритмы,—это уже следствие, это естественная её реакция на поэтичность, «приподнятость», гиперболичность мышления. Условность, стилизованная форма письма приходят в поэзию теми же путями, какими условность, стилизация овладевают сегодня театром и рождают, в частности, пантомиму. Форма приходит от смысла, от содержания, от мышления. Мышление поэтическое сродни мышлению образами пантомимы: и то и другое, тянутся к «увеличительному стеклу». Пантомима может заимствовать это «стекло» у поэзии очень успешно. Так, оказалось плодотворным для пантомимы творчество современного латышского поэта Иманта Зиедониса. По мотивам его, произведений Роберт Лигерс создал спектакль «Дорога». Поэзия Галактиона Табидзе послужила основой для спектакля Амирана Шаликашвили в Тбилиси. «Медный всадник», «Сказка о попе и работнике его Балде», «Сказка о золотой рыбке»—инсценировки и спектакли Н. И. Павловского по Пушкину. Множество идей и решений для пантомимы заложены в поэзии Маяковского, Блока, Межелайтиса, Мартынова, Вознесенского... Список неисчерпаем. Это не случайно и объясняется сходством образного мышления. А живопись, графика, скульптура? Марсо создал великолепную пантомиму «Суд» по литографиям французского художника, Оноре Домье. Лигерс по мотивам сюжетного цикла гравюр бельгийского художника Ф. Мазерееля поставил пантомиму «Идея». Он же поставил «Роман Адама и Евы» по графическому циклу французского художника Жана Эффеля. Этот цикл известен советскому читателю по книге рисунков Эффеля «Сотворение человека». Тенисон на основе мыслей, настроений, ассоциаций, вызванных музыкой и живописью литовского композитора и художника М. К. Чюрлениса, создал «Фугу»— первую часть трехчастного спектакля «Сны снов». Он же поставил «Каприччио XX века»—целый спектакль, навеянный фантасмагорическими рисунками испанского художника Гойи. Творчество того же Гойи послужило одной из основ спектакля «Каприччос» Ладислава Фиалки. Есть примеры постановки пантомимыпо карикатурам датского художника Херлуфа Бидструпа. Что брали для себя драматурги, режиссеры я актеры пантомимы из произведений изобразительного искусства? Казалось бы, в сюжетных произведениях «Идея» Мазерееля и «Сотворение человека» Эффеля был взят прежде всего сюжет. Но это только «казалось бы». Тот же сюжет, изложенный в литературе и, кстати,. неоднократно изложенный, мог бы и не явиться поводом для пантомимы. Главным поводом послужила индивидуальность художника, его «линза», его мышление в его—изобразительном — искусстве. То, что циклы рисунков оказались сюжетны, безусловно помогло создателям пантомимы. Но и сама сюжетность художников была формой проявления их видения, вне сюжета не мог бы раскрыться их замысел. И сюжет, и индивидуальная манера рисунка—все это служило раскрытию их индивидуального взгляда на данную тему, их индивидуального мироощущения и мировоззрения. У других художников этот же сюжет, эта же тема, эта же проблема могли повернуться в другом—может быть, даже противоположном—ракурсе. Сравните хотя бы «Сотворение мира» у Ж. Эффеля и М. К. Чюрлениса. Та же тема—в зависимости от первоисточника— могла бы стать поводом для другой драматургии и другого режиссерского решения пантомимы. Или вообще в пантомиму не воплотиться. Поэтому сюжетность в изобразительном искусстве плодотворна для пантомимы, но отнюдь не является основным, главным источником. Главным источником,.на наш взгляд, является именно авторская «линза», его индивидуальное «увеличительное стекло», которое автор подносит к глазам зрителя, чтобы разглядеть мир. Это магическое «увеличительное стекло»—сложнейший сплав. В нем не механически соединено, а именно оплавлено многое. А точнее—все. Вся личность автора. В нем—его, авторский, отбор материала. Этот отбор всегда не случаен, всегда индивидуален для хорошего художника. Отбирая для пантомимы именно этот материал, мы солидаризируемся с автором. Но сам акт отбора—это ярчайшее проявление нашей индивидуальности. Так, «раскрывая» автора, мы с первого же шага «раскрываема» себя.. В этом «стекле» вплавлено его, авторское, отношение к материалу. Оно всегда тенденциозно. Особенно тенденциозно у хорошего художника. Солидаризируясь с автором, а может быть, и активно его отрицая (отрицание чего-то—это всегда утверждение противоположного; всегда активнейшая и тенденциозная позиция), мы выявляем свое отношение к материалу, свою тенденциозность. И снова выявляем себя. Одна из основ в этом сплаве — рожденные автором средства выразительности, форма, плоть.и кровь мысли. Веками изучали художники и скульпторы человеческий дух и человеческое тело. Веками накапливало изобразительное искусство средства их выражения. Как не воспользоваться этим опытом в пантомиме? И пантомима тянется к художникам и скульпторам. Ода учится у них пластическому мышлению—лепке образа, жесту, мизансцене, композиции, ритму, беря из столь родственного ей арсенала бесчисленное множество легких и тяжелых орудий. Зачастую она реконструирует их до неузнаваемости, переводя на свой язык, превращая скрытое движение в видимое. И, как правило, находки и открытия в пантомиме, сделанной по произведениям живописи, графики или скульптуры, идут рука об руку с авторскими находками и открытиями, заложенными в самом первоисточнике. Марсель Марсо взял за основу своей пантомимы «Суд»—острейшие, чудовищные карикатуры Домье. Не удивительно, что артист, столь образно высказавшийся об «увеличительном стекле», увлекся «линзой» такой силы и кривизны. Но как эту карикатурность выразить на сцене - даже Марселю Марсо, если необычайные выразительные возможности его тела тоже в конце концов ограничены? Укрупнить, довести до карикатурности жест? Это Марсо, разумеется, сделал. Вот Марсо—Прокурор. Посмотрите на это чудовище—говорили его рук указывающие на воображаемого преступника, его лицо, его вытянувшееся в святом обвинительном экстазе и надувшееся тело. Посмотрите на эту мразь. На это животное... _ Его руки то вздымались к всевидящему богу... То секли, изничтожая, как плети... То выстреливали пальцами, как разящими пулями... Марсо—Адвокат. Его руки плыли, как кисея занавески, колышимой сладким ветром... Они элегантно извинялись за несовершенство рода человеческого в лице его блудного, преступного сына... Они сочились елеем и патокой... Они снисходительно ходатайствовали: «Ну не надо пожалуйста, так уж строго...» И Марсо—Преступник. На сцене окаменело сидел съежившийся, забытый, ничего не понимавший в происходящем человек. Так и сидел среди извивающихся с обеих, сторон речей». Сидел, пока его не уводили умирать... И еще одно выразительное «орудие» Марсо—его рот То сжатый углами книзу в приступе священного гнева. То отверзшийся для сплошного и долгого обличительного потока, неподвижный, как дыра в маске, в то время как руки плели лихорадочные кружева обвинительные выпадов. То мелькающий губами. Трещащий фактами, фактами, фактами, фактами, фактами — при неподвижно указующем в сторону преступника прокурорском персте... И через мгновение, через условный пластический знак перехода—все наоборот. То умоляюще мягкий, как пончик. То скорбно вздыхающий, как увядающая резеда. То округляющийся в картинном стоне: «О, любите!» То смиренно закрывающийся: «Увы, все под богом!.»... Не было сказано ни единого слова. Карикатурные речи, ясные и аргументированныеотначала до конца, были сказаны полностью.. Не сюжет вдохновил Марселя Марсо на создание этой пантомимы. Этого сюжета, в том виде, в каком он был представлен на сцене, нет у Домье. Нет собранных вместе героев пантомимы Марсо—Прокурора, Адвоката, Стражника и Преступника. Сюжет возник из совокупности образов, рожденных художником, — и это путь более плодотворный. Была ли выдержана та мера пластической остроты,. которую задал Домье? Если бы Марсо ограничивался в поисках выразительных средств только отбором и обострением жеста, этого оказалось бы недостаточным. Домье очень ярко задаст характер пластики, но воплощение этой пластики, по автору, выше человеческих возможностей. Для раскрытия авторского замысла предстояло привлечь и другие средства—средства от пантомимы. Марсо их нашел. Во-первых, острейшие—до карикатуры!—постановки и решения внутренних действенных актерских задач. Задача Прокурора—не обвинить Преступника. Это было бы слишком слабо. Предать анафеме! Уничтожить! Стереть! Задача Адвоката — не защитить. Это было бы беспомощно и прокурорской атаке не могло бы противостоять. Растворить судей в сиропе жалостливого умиления! Обволочь толстым слоем мармелада! Завязать для законченности формы кондитерские бантики! И при всем при том показать себя, свою немыслимую элегантность... Такая острота постановки действенной задачи рождала необычайную яркость и укрупненность актерских оценок происходящего, огромную активность действий Адвоката и Прокурора в жутком контрасте с окаменелостью и пассивностью жертвы суда. Так возникала у Марсо карикатура изнутри — прямое следствие и продолжение не только внешней авторской карикатурности» но и внутреннего «увеличительного стекла» Домье. И было еще в этой пантомиме то, что могла дать только пантомима и в чем непревзойденным мастером является Марсель Марсо—ритмы. Ритмы—главное оружие, которое берет пантомима и а арсенала музыки. Ритмы ювелирные, кружевные, разнообразные и точные, как прекрасная музыка. Марсо задал ритмы эксцентричные, алогичные», карикатурные. Это был карнавал, праздник ритмической фантазии артиста. И во всей своей чудовищной карикатурности являлись герои Опоре Домье. Так глубоко—извне и изнутри—раскрыл для нас художника Домье артист Марсо. Так, оперевшись на первоклассное произведение изобразительного искусства, он достиг вершин самовыражения в пантомиме. Мы рассмотрели путь, ведущий в пантомиму из графики. А живопись? И живопись тоже необходима пантомиме. Взаимосвязь эта, так же как в предыдущем случае, отнюдь не ограничивается только внешними сторонами (как, например, сюжет) или даже более глубинными (как, например пример, образы героев). Живопись питает пантомиму именно своими живописными средствами, преломляясь на сцене весьма тонко и необычайно интересно. И на первый план выступает именно чисто живописная сторона авторской «линзы». Все мы знаем яркую, своеобразную стилистику живописи Ван-Гога, его, ван-гоговскую, контрастность цветовых соотношений, отражающую трагический конфликт художника с миром. Даже стиль ван-гоговского мазка — путь.в своеобразную стилистику пантомимы. Парадоксальное соотношение, конфликт двух рядом лежащих мазков может пере-. плавиться в конфликт двух рядом идущих движений. И это будет пантомима по Ван-Гогу, даже вне зависимости от сюжета. У другого художника—другая палитра, другая стилистика и другая дорога в пантомиму, лежащая именно через живопись. Так живопись Чюрлениса весьма непрямыми, тонкими, но все же чюрленисовскими путями находила дорогу в пантомиму Модриса Тенисона. Примеров тесного сотрудничества изобразительного искусства и пантомимы можно привести много. Об их близости говорит хотя бы тот факт, что пантомима зачастую «вербует» свои кадры именно среди художников. Марсель Марсо — профессиональный художникпоэмали, отличный рисовальщик и гравер. Модрис Тенисон— художник. Один из известнейших американских мимов, режиссеров и педагогов пантомимы Леонард Питт—архитектор и художник.. Величайшую роль в театре — и, в частности, в пантомиме—играет музыка. Ни одно из искусств не сравнится с ней по широте обобщения. Когда мы слушаем Седьмую симфонию Шостаковича, на каждого из нас обрушивается лавина ассоциаций. Считается, что музыка написана о фашистском нашествии. Но как ни грандиозна, как ни болезненно свежа в нашей памяти эта великая и жестокая тема, симфония Шостаковича звучит для нас сегодня шире. Знаменитый марш—это о бронированной орде,.движущейся на тебя и на твои святыни. Сегодня, слушая этот марш, один из нас увидит лавину снега, заносящую детские санки на пустынном Невском в осажденном Ленинграде... Другой увидит целый сонм персонажей — виновников своих личных неудач, далеких от войны... Третий—одно женское лицо с издевательской улыбкой. Каждый — свое. Дорога для ассоциаций задана. И по широте этой дороги, где каждый идет своим путем, музыка не сравнима ни с каким другим искусством—вот почему мы говорим о необычайной широте обобщения. Это ли не близко пантомиме? Но использовать музыку только как фон, иллюстрирующий действие,— этого еще мало. Спору нет, музыка, сопровождающая действие в театре, и в пантомиме в том числе,— средство мощное, мгновенно действующее и универсальное. Но она может дать больше, чем просто фон или средство создание атмосферы. Особенно—в пантомиме. Музыка при всей своей необъятности воздействует на нас ограниченным количеством свойственных ей средств. Во-первых—ритм. Мы уже видели, как его привлекали на службу пантомиме. Нет пределов дли этого всепробивающего орудия! Очень многие сольные пантомимы Марсо — если не подавляющее большинство—идут в полном безмолвии. А остается впечатление звучащей музыки. Этому способствуют ювелирно выстроенные ритмы Марсо — «Суд» по Домье тому пример. Марсель Марсо творит иллюзию музыки сам. Творит логикой ритмов. Творит алогичностью ритмов. И при этом алогичность решена как прием,как закон. Алогичность у Марсо имеет свою—высшего порядка — логику. Артист добивается с помощью этого приема, этого закона острейшего комического эффекта. Или трагикомического — как в «Суде». Или трагического—как в «Контрастах». Нам довелось быть на одной из встреч с Марселем Марсо, где он, без грима и в обычном костюме, рассказывал о своих взглядах на пантомиму и импровизировал. В частности, он показал этюд, где человек встречал подходящий к перрону поезд. Человек встречает поезд. Поезд подходит к перрону, и человек в каждом окне проходящих мимо вагонов пытается найти того, кого он встречает. Поезд останавливается. Встречающий продолжает искать. Сначала все это Марсо проделал вне четкого ритма—так, как это обычно происходит в жизни. Это было забавно. Потом то же самое Марсо положил на точный и насыщенный неожиданными сломами ритмический рисунок. Неподвижно стоя на одном месте, только поворотами головы Марсо показал нам, как двигаются проходящие перед ним вагоны. Сначала быстро. Все медленнее и медленнее. Совсем медленно. Чудовищно медленно. Потом Марсо показалось, что он увидел знакомое лицо в конце вагона, чудовищно медленно проползающего мимо него. Потом показалось, что. это лицо мелькнуло в начале вагона. Нет, в конце! Нет, в начале! В конце... В начале... В конце... В начале... Обознался. Ни в конце, ни в начале. И все это — лихорадочно быстро вдоль чудовищно медленно ползущего вагона. Потом машинист внезапно затормозил, и очередной вагон завибрировал на месте, пружиня буферами о соседние вагоны. Вслед за вагоном завибрировала голова Марсо. Наконец, поезд остановился. Остановилась голова. И тут заметался Марсо. Это было гомерически смешно! В основе всякого юмора лежит несоответствие, парадокс. Парадоксальные, алогичные ритмы — мощнейшее средство для достижения комического эффекта. Наглядный урок ритмической лаборатории смешного преподал в тот вечер Марсель Марсо. Но ритм — это лишь одна из сторон внешней формы жизни жеста и лишь одно из средств, которое пантомима берет на службу из арсенала музыки. Сам жест имеет ту или иную пластическую, ту или иную изобразительную форму, линию, рисунок. И отсюда — аналогично живописи, рисунку, скульптуре и архитектуре — рождается своеобразная мелодика жеста. Мелодику жеста, мелодику пластики — вот что старался взять Тенисон от художника и композитора М. К. Чурлениса в пантомиме «Фуга» из спектакля «Сны снов». И эта трудная задача была во многом успешно решена. Само обращение к Чюрленису было для Тенисона глубоко закономерным. Посмотрите на картины этого художника, обратите внимание на явную полифоническую музыкальность его живописи и даже на названия его картин: «Прелюдия», «Фуга», «Соната солнца», «Соната весны». Все это не могло не быть близким Тенисону, не могло не питать его пантомиму. В высшей степени интересно высказывание Максима Горького: «Мне Чюрленис нравится тем, что он меня заставляет задумываться как литератора!» 1. 1 Богородский Ф. Полгода в Сорренто,— Октябрь, 1956, № 6, с. 157. Тот же Чюрленис заставил Тенисона задумываться как режиссера и драматурга пантомимы. Мелодика жеста — одно из сильнейших средств в арсенале пантомимы. Без «певучего», как иногда говорят, движения ее эстетическая ценность может свестись к нулю. Мелодика может выступать в качестве определяющего выразительного средства, накладывая четкую и властную печать на стилистику пантомимы в целом. Ярким примером этого служит творчество выдающегося английского (а в прошлом — американского) мима Адама Дариуса, который гастролировал в Советском Союзе в 1971 году. Мелодика его движения доведена до высочайшего совершенства. Она зрима и слышима — и это дает ему мощнейшее средство выразительности, которым артист мастерски пользуется для выявления, и мысли, настроения. Однако мелодика в качестве любимого оружия выступает в арсенале Дариуса отнюдь не случайно. Она—прежде всего самое точное средство для выражения содержания его творчества. На сути его пантомим и единстве этой сути с формой необходимо остановиться подробнее. Без Адама Дариуса и направления, которое он исповедует, разговор о мелодике жеста был бы неполным, да и картина современной пантомимы была бы искажена. Дариус пришел в пантомиму не сразу. Он заканчивает хореографическую школу Анатолия Обухова и Веры Немчиновой в Нью-Йорке, кроме этого, занимается японским классическим танцем, актерским мастерством и музыкой. Необычайно одаренный и разносторонне подготовленный артист привносит в свою пантомиму элементы всех этих профессий. Дариус в наиболее характерных для него пантомимах сталкивает с жестокой действительностью, как правило, не самого героя, не цепочку его поступков, направленных против жестокости, его окружающей. Он раскрывает перед нами мечту своего персонажа, его идеална фоне отталкивающей реальности. Грустный клоун с помятым колпаком в рукахстоитпосреди пустого полутемного циркового манежа. Но вот манеж преображается. Гремят аплодисменты. Один за другим с фантастическим успехом проходят номера программы, которая целиком исполняется одним и тем же артистом — нашим героем. Что ни номер—то праздник ловкости, силы, изящества. Овации сменяются разудалой музыкой, музыку перекрывают овации... Но это оказывается всего лишь мечта. А в действительности — холодная промозглая полутьма бродячего цирка. Одиночество и нищета... Так мечта сталкивается с действительностью в пантомиме «День закрытия цирка». Аналогичный ход в пантомиме «Мечтатель». В еще более очищенном виде, этот уход в мир воображения выявлен в трагической, как вопль одинокого человека о помощи, звучащей пантомиме «Клаустрофобия» («Боязнь замкнутого пространства»). То же самое в необычайно просветленном лирическом этюде, где участвуют только две руки, «Влюбленные» («Ромео и Джульетта»). Так Дариус предъявляет нам трагический или трагикомический контраст, и уже мы, зрители, сами сопоставляем и анализируем увиденное. Мы сами приходим к выводам и приговору, но к этим выводам Дариус всегда ведет нас путями непрямыми, ассоциативными. Кстати говоря, Дариус в своих пантомимах с четки внешним объектом действия (а такие у него есть,оннетипичны для него и на фоне принципиальных рабе выглядят достаточно примитивными. Такова, например комическая миниатюра «В ванной», где конфликт построен на том, что моющемуся человеку постоянно приходится выскакивать к телефону), в таких пантомимах, где нет ухода в мир фантазии, артист резко снижает остро ту мелодикижеста — во избежание неминуемой манерности. То, что уход во внутренний мир, в мечту, в фантазию влечет за собой немедленную мелодическую стилизацию пластики — к этому мы достаточно привыкли в драме (вспомните, например, любые спектакли-сказки). И во всех подобных случаях самым естественным путем приходило на сцену торжество укрупненного — широкого, плавного, «певучего», часто замедленного движения. Эта естественная тяга к мелодической стилизациинеслучайна. Фантазия наша потому и является фантазией, что, комбинирует жизненный материал в таких причудливых алогических сочетаниях, которые реальной жизни недоступны. Выход на ирреальность неминуемо и немедленно отражается на форме жеста. Попутаемся проследить это на одной изпантомим)Адама Дариуса — «Смерть огородного пугала». Пантомима эта носит все черты своеобразной стилистики артиста, но назвать ее наиболее типичной нельзя — для этого в ней, с одной стороны, слишком четко выявлен сюжет, точно проведена логическая, рациональная линия поступков, а с другой стороны—характерная для Дариуса стилистика строится на фантастичности персонажа (огородное пугало), а не на уходе в мир фантазии самого героя, обычно достаточно реального. Однако именно сюжетность делает, для нас возможной попытку описания.
Пластический ход, эволюция пластики, рождавшая в нашем воображении четкое, осязаемое движение мелодии, были выстроены Дариусом очень точно. Одинокая фигура на пустой сцене, выхваченная те, скупым световым лучом, сначала плавно—то медленно, то более энергично—колыхалась, подчиняясь упругим ветровым струям. Возникало ощущение бескрайнегополя и знойного лета. И в самых недрах нашего воображения, во всём то комплексе наших ощущений, возникших в первые секунды пантомимы, рождался звук—свободное, широкое и певучее струнное соло, которое артист, как смычком, вел и развивал собственным телом. И тут же—вслед трепещущим от ветра ладоням—мы слышали звонкие и высокие скрипичные трели. Эти трели снова сменялись неторопливым альтом и опять возникали в высоких, как птичьи, голосах. С самого начала была заявлена пластическая (и одновременно мелодическая) жизнь персонажа. Развиваясь и обогащаясь, эта основа существовала до самого конца. Однако точная драматургия предопределяла сюжетные и немедленно вслед за этим пластико-мелодические повороты. Резкие пластические срывы, сопутствующие выстрелам—конвульсивные вздрагивания ладоней, плеч, головы, туловища,—отчетливо слышались как болезненные взвизгивания, как рваные пробоины в мелодической ткани, как звуки лопающихся струн. Они сталкивались в жутком, чудовищном контрасте с заявленной широкой и плавной песней. Наступал миг молитвы. Всей душой, всем своим существом странное огородное пугало, которое мы уже успели полюбить, выкладывалось в молитве. И выплескивалась в той же узнаваемой для нас широкой пластике тела, и рождалась в нашем воображении доведенная до фортиссимо широкая струнная песня. Но то и дело срывалисьставшие непослушнымипростреленные ладони... Срывались, то и дело повисая, руки... Срывались плечи... Срывалось тело... Эти новые звуковые ощущения активнейшим образом будоражили зрительскую фантазию — отнюдьнетолько по «звуковым» ее каналам. Они рождали вихри самых широких ассоциаций, властно втягивая зрителя в соавторство. Наконец, кукла сдается. Кукла теряет форму, обвисает и полощетсяна ветру, как безвольная тряпка. И оборвалась в нас внутренняя музыка. Оборвалась тогда, когда умерла заявленная пластика чучела, когда ее движения стали чужими, не личными, не собственными, навязанными случайной волей порывов ветра. Внутренняя музыка, рожденная движением артиста, исчезла в тот самый момент, когда пластика персонажа стала случайной (разумеется, «случайной» лишь по отношению к предыдущей пластике чучела, которая была нам заявлена в качестве закономерной. Эта «случайная» пластика превосходно показывала нам колеблющие куклу порывы ветра и с точки зрения данной задачи случайной отнюдь не была). Но вот звучит залп, и все тело Дариуса выгибается и замирает в предельном напряжении, как мгновенно и до отказа заряженная пружина. Это уже не кукла, не чучело. Это—Человек, а по степени актерской самоотдачи, по степени личного погружения в происходящую трагедию—это сам Дариус. И вслед за хлестким, как удар бича, залпом мы видели эту напрягшуюся пружину тела, отверзшийся в немом крикс рот, и всем своим внутренним эмоциональным слухом слышали аккорд-сирену, аккорд-набат, аккорд-вопль. Это мы слышали тем явственнее, чем спокойнее и буднишнее звучали в фонограмме удаляющиеся голоса и беззлобный хохоток убийц. Фонограмма вообще, как можно было заметить по описанию, играет в пантомиме Дариуса роль чрезвычайно важную, в том числе и в создании общей мелодической картины. Полуголое тело мима, увеличенный рисунком пунцовый рот на белой маске, глянцевый сиренево-синий парик и стрелы трагических морщин у глаз — все это делало фигуру артиста предельно условной, предельно-обобщенной. Рисунок, мелодика жеста выявляли эту условности в движении и еще более усиливали ее. И все это мы воспринимали на фоне реальной, выпуклой в своей конкретности шумовой фонограммы. Если это был топот марширующих сапог, то совершенно явственно прослушивалось шуршание травы и звук катящихся камешков. Если это были аплодисменты, то в их общей массе четко выделялись самые близкие—одного характера, несколько отдаленные—уже другие и, наконец, самые дальние—слившиеся в общий гул. Все драматургические и актерские контрасты, заложенные Дариусом, бесконечно выигрывали на фоне этого напряженного взаимодействия предельно условного и предельно реального. Это был точнейший стилистический прием, при котором поэтическая музыка, рожденная в нашей фантазии движением артиста, приходила в очевидное столкновение с реальным миром, звучавшим в предельно реалистической шумовой фонограмме. Так выявлял Адам Дариус мысль, содержание свои пантомим. Мы попытались проследить за некоторыми путями по которым музыка вносит в пантомиму свой, чисто музыкальный арсенал средств. Мы рассмотрели ритмы на примере Марселя Марсо и мелодику жеста на примере Адама Дариуса. Но даже ритмика и мелодика не исчерпывают списка музыкальных средств, пригодных для пантомимы. Тот же Модрис Тенисон поставил себе на службу даже каноническую музыкальную форму фуги. Фуга—это такое произведение, где тема, начинаясь в одном инструменте или голосе, через некоторое время повторяется и накладывается сама на себя или на свое развитие, звуча уже в другом инструменте. Так создается своеобразная полифония (многоголосье), построенная на одной музыкальной теме. Именно эту известную в музыке форму использовал Тенисон в пантомиме «Фуга» из первого отделения спектакля «ЕССЕ НОМО». Только вместо звучащих голосовых партий он ввел пластические «голоса» и «многоголосье». В самом начале в фонограмме звучала фуга.Органически необходимая по ходу пантомимы, она одновременно вводила зрителя в суть музыкальной формы, задавала музыкальные «правила игры». А затем фонограмма исчезла, но музыка продолжала звучать в фантазии зрителя, рожденная слиянием и разделением пластических «голосов», пересечением и непересечением путей двух людей на сцене, борющихся со стенами и ищущих двери друг к другу. Музыка за многие века своей жизни определила формы, устойчивость и плодотворность которых надежно проверены временем. Так же как и фуга, одна из таких устоявшихся форм музыки — «вариации», имеющие четкие каноны музыкальной драматургии. В вариациях заявляется одна тема, которая затем всеми музыкальными средствами—отдельными инструментами, дуэтами, оркестровыми разработками, звучащими голосами — последовательно развивается, доходя до кульминации, после которой следует музыкальное разрешение этой темы. Так, если, например, берется тема грусти, то она на том же мелодическом материале доводится до апогея, может быть, до отчаяния, после которого, как после кризиса во время болезни, может наступить успокоение и просветление. Сцена Чичикова и Манилова, уступающих друг другу дорогу перед открытой дверью, так, как она решена режиссером А. Орловым в «Похождениях Чичикова»,— четко выраженные вариации, и мелодикой движения, и ритмическим развитием исполненные по всем музыкальным и драматургическим законам этой формы. Заявлялась одна пластическая и смысловая тема («Прошу вас!»—«Нет. прежде вы!»), и дальше шла ее разработка до кульминации и разрешения — руки сплетались в объятия, и оба героя с трудом, но облегченно протискивались в дверь одновременно. Точно так же мы. могли бы взять из музыки и осуществить в пластическом решении конкретной пантомимы другие выверенные формы, которые может дать в наше распоряжение музыка—например, сонату или рондо. Совершив даже этот весьма и весьма краткий экскурс в область смежных искусств, мы не можем не убедиться в необходимости самого глубокого проникновения в эти соседние миры. В миры, где мыслят и фантазируют своими образами, а образы эти воплощают своими средствами. И это проникновение необходимо нам для обогащения нашего мира, мира пантомимы.
|